Шипка

Курчавов Иван Федорович

Роман посвящен русско-болгарской дружбе, событиям русско-турецкой войны 1877–1878 гг., в результате которой болгарский народ получил долгожданную свободу. Автор воскрешает картины форсирования русскими войсками Дуная, летнего и зимнего переходов через Балканы, героической обороны Шипки в августе и сентябре 1877 года, штурма и блокады Плевны, Шипко-Шейновского и других памятных сражений. Мы видим в романе русских солдат и офицеров, болгарских ополченцев, узнаем о их славных делах в то далекое от нас время.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Минувшей зимой солдат Шелонин такого понаслышался о теплых краях, куда вез его длинный поезд, что поначалу даже не поверил: мол, в марте там вздымаются шапки цветов над садами и люди уже ходят босиком, а к середине апреля заканчиваются все посевные работы и мужикам ничего не остается делать, как только греться на ласковом солнышке. Говорили в вагоне и про то, что на юге можно встретить необычных птиц, которые никогда не долетают до холодных мест, что растут там чудо-ягоды, слаще меда и вкуснее любой ягоды севера, и что вообще земля эта не просто земля, а райский уголок.

Но юг встретил северян такими морозами и снежными метелями, какие в это время Шелонин редко наблюдал и у себя дома, на Псковщине. Сегодня десятое апреля, а где же они, шапки цветов над садами, где босоногие люди и диковинные птицы? С утра густо валит снег, разбавленный дождем. Ветер завывает протяжно и тоскливо, будто сейчас не середина весны, а конец осени; утром он был еще сильнее: потрепал крышу неподалеку от их летней походной палатки, а потом, словно разозлившись, взял да и оголил убогий домишко, сбросив темную, сгнившую солому на грязное месиво улицы. Никаких птиц тоже пока не видел солдат, если не считать голубей, ворон и сорок, да еще скворцов, недавно вернувшихся из дальних стран и теперь зябко ежившихся на мокрых и холодных деревьях.

Месяца два служит Шелонин в Кишиневе. Город большой, раз в пять превосходит он размерами его уездный Порхов. Но и грязи тут тоже больше. Еще по главной, Александровской, идти можно, а свернул влево или вправо — и сразу попадаешь в непролазную, похожую на липкую замазку кашу, в которой можно оставить дырявые солдатские сапоги. Вот и выбирай, где идти лучше: по Александровской, на которой часто встречаются офицеры и даже генералы, или по Харлампиевской, которая напоминает растопленный густой вар. Уж лучше лишний раз вытянуться и отдать честь, чем вернуться в роту без сапог!

Грамоте Иван выучился недавно у дьячка своей Демянской церкви и теперь с удовольствием читал вывески на домах. Читал медленно, по складам, не всегда понимая, что там написано, хотя начертаны русские буквы и слова тоже почти все русские: «Самый большой склад мануфактуры во всей Бессарабии. В конфексионном зале новомодные сезонные товары, полученные из Парижа и Берлина. Торговля оптовая и розничная. Без запроса и торга». Единственное, что понял Шелонин: не торгуйся и не запрашивай; как скажут в первый раз, так и будет, хозяин не сбавит ни гроша, он даже разговаривать не станет, если попросить его продать товар подешевле. Понять остальное Иван не в силах — не объяснял ему дьячок; тот и сам, видно, не знает всяких мудреных словечек — проучился в школе два или три года, чего с него спрашивать?

Навстречу солдату неторопливо шел военный, сверкающий эполетами и золотыми пуговицами. Золотом расшиты грудь и правый рукав, весь сверкает и светится, несмотря на серую, облачную погоду. «Не иначе какой-то большой генерал!» — подумал Шелонин и, вытянув носок, так отпечатал шаг на панели, что даже забрызгал идущего следом за важным чином унтер-офицера. «Болван! — зло прошипел унтер. — Кому честь отдаешь? Главному барабанщику, тамбурмажору? Эх, голова с ушами!» Сердито и не совсем прилично выругавшись, унтер стал счищать с отглаженных штанов грязь. Шелонин ускорил шаг; шел не оглядываясь, чтобы, чего доброго, не остановил унтер: подумает, что солдат брызнул грязью нарочно, из озорства. Не знает унтер-офицер, что на такое не способен рядовой; просто он ошибся, приняв сверкающего золотом барабанщика за высокого чина. Очень хотелось показать генералу, какие хорошие солдаты служат в их третьей роте.

II

В скособоченной халупе, именуемой собственным домом кишиневского мещанина, бедно и неуютно. В углу стоит ломаная кровать с заржавелыми шарами, ее по жребию получил артиллерийский поручик Стрельцов. У стен, оклеенных газетами, приткнулись длинные скамьи, на которых коротают ночи ротные командиры Бородин и Костров. Венским стульям, скрипучим и расхлябанным, давно пора на растопку, но они продолжают окружать обеденный стол, старенький и тоже скрипучий. На маленьких, слабо пропускающих свет окнах висят полинялые и заштопанные занавески, на полу свернулись дешевые дорожки, и их частенько приходится поправлять, чтобы не зацепиться ногой и не упасть.

Что ж, для такого времени господа офицеры разместились совсем неплохо. В Кишиневе сейчас столько всяких чинов, что каждый угол, темный и неприветливый, берется без раздумья, и обыватель рад случаю получить лишний рубль, чтобы поправить свои дела.

Жильцы внешне мало похожи друг на друга, разные у них и характеры. Жгучий брюнет с усиками, похожими на маленький вытянутый треугольник, Андрей Бородин, живой, вспыльчивый, резковатый. Он быстро откликается на любое событие, спорит страстно и горячо. Петр Костров, наоборот, спокойный, несколько флегматичный молодой человек с рыже-золотистой шевелюрой; усов он не носит: если они украшают, как говорится, гусара, то будут ли они украшать скромного пехотного командира? Впрочем, Бородин убежден, что усы Кострову не идут. Кирилл Стрельцов — красавец с ястребиным носом и бакенбардами. И хотя он всего лишь на два года старше своих новых друзей (три дня назад он отпраздновал свое двадцативосьмилетие), Стрельцов считает себя более взрослым и не прочь иногда поверховодить.

Когда закрылась дверь за девушкой и солдатом, Бородин внимательно посмотрел на товарищей и, чуточку заикаясь (а это всегда бывало с ним, когда он собирался говорить на тему, глубоко его тревожившую), спросил:

— Вы успели взглянуть в глаза этой прелестной болгарке? Они же сияют от радости и счастья! Она понимает, что не сегодня, так завтра мы перейдем Дунай и постараемся освободить ее истерзанное отечество!

III

Борода у Аполлона Сергеевича Кнорина что два сизых голубиных крыла, с той лишь разницей, что она шелковиста, курчава и лежит волосок к волоску. Широкие его усы опустились книзу и срослись с бородой. На нижней части лица только и различим тщательно выбритый овал под пухлой лиловой губой. Борода тянется до ушей, а к ним подступают блестящие, приглаженные волосы. Все это делает лицо генерала добродушным и приветливым. Его темно-серые глаза, мягкие и ласковые, всегда умны и внимательны. Молодой друг генерала, князь Владимир Петрович Жабинский, не наглядится на радушного хозяина, который старается быть равным, ничем себя не выделяет и никогда не дает почувствовать разницу в летах и положении. Кнорины и Жабинские давно дружат семьями: молодые Петр и Аполлон учились еще в Пажеском корпусе, потом гвардейский полк, участие в Крымской войне. После войны они тоже шли ровно, не уступая ни в чем друг другу: ордена, чины, подъем по трудной служебной лестнице. В один год стали генералами. А на другой год Петр Иванович Жабинский вдруг сдал здоровьем и попросился в отставку. Он уехал на покой в родовое имение, оставив в столице сына, который имел с отцом много общего: он знал, где и как защитить себя, с кем быть учтивым, а кого поставить на место. От отца он, пожалуй, отличался только тем, что не носил бакенбарды, а отрастил усы, восхищавшие не только наивных барышень, но и дам света. Можно предположить, что, если князь прикоснется такой пикой к нежной дамской щечке, он может легко уколоть…

Они не успели еще обменяться важными новостями, как денщик доложил о прибытии столичного курьера с письмом военного министра. Генерал разрешил впустить его в комнату и встал с кресла, чтобы приветствовать гостя, если он окажется близким по своему положению. Чиновник не появлялся несколько минут, видно, приводил себя в порядок перед зеркалом в прихожей. Вошел он четкой походкой военного человека и торопливо, уже не по-военному, словно чего-то испугавшись, протараторил:

— Ваше превосходительство! Чиновник для особых поручений Ошурков. Имею честь вручить письмо от военного министра Дмитрия Алексеевича Милютина!

— Благодарю. Где вы видели в последний раз Дмитрия Алексеевича? — спросил Кнорин, раздумывая о том, стоит ли предложить чиновнику сесть.;

— В Петербурге, ваше превосходительство! Седьмого апреля. В ночь на восьмое они вместе с государем императором и наследником цесаревичем выехали в Кишинев. По пути они сделают смотры войскам, а завтра или послезавтра будут в Кишиневе. Так мне велено передать. Разрешите идти?

IV

Шелонин подошел к палатке, прислушался. Панас Половинка читал свои любимые стихи — негромко, распевно и очень печальным голосом:

Не все понимает Иван в чтении Панаса, но тот всегда пояснит, что к чему, а если сумеет, то и переведет трудное слово на русский язык. Не пожелал Шелонин чинить помеху доброму хлопцу (так Панаса часто называет Егор Неболюбов), задержался у входа в палатку. Половинка читал будто по книге: без заминки, с выражением; иногда остановится, чтобы перевести дух, откашляться, и — дальше. Какую же надо иметь память, чтобы помнить такие длинные стихи! Иван хорошо знает короткие молитвы, которые выучил с бабушкой, да еще: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» А Панас успел прочитать не меньше ста стихов — коротких и длинных.

— Садись, — заметил его Неболюбов, — потом расскажешь, где пропадал так долго. А сейчас замри да слушай.

Иван снял шапку и присел в угол, на свой лежак. Панас откашлялся и продолжал неторопливое чтение. Временами он повышал голос, иногда переходил на таинственный шепот и смотрел на товарищей так, будто собирался открыть им какую-то тайну. Последние строчки читал бодро и с улыбкой:

V

Елена узнала в штабе, что ее брат, Тодор Христов, служит в болгарском ополчении, но от Кишинева он находится за несколько верст, что сейчас все пришло в движение и ей лучше не искать его, а спокойно переночевать: завтра он и сам отыщет свою сестру.

Теперь, приведя себя в порядок, она все время посматривала на дверь, прислушиваясь к скрипу ворот и щелканью каблуков за окном дома. Ждала она в небольшой комнатке при штабе, которая, вероятно, служила местом свиданий. Комната была плохо освещена и скверно обставлена: стол, скамейка и два стула. Но это не смущало Елену, мысли ее были всецело поглощены предстоящим свиданием с братом, которого она не видела три года, с тех пор как покинула родину. Изменился ли он и, если изменился, как теперь выглядит?

Он не вошел, а ворвался в комнату: высокий, с пушистыми черными усами, в нарядном темно-зеленом мундире, рукава которого обшиты широким золотым галуном. Мундир на нем, как и на всех ополченцах, мало похож на снаряжение русской армии: воротник отложной, точь-в-точь, как на цивильном платье, покрой тоже не по правилам солдатской униформы — без талии, с хлястиком на пояснице и боковыми наружными карманами; медные пуговицы начищены до блеска. Но погоны были — широкие, мягкие, аккуратно вшитые на плечах мундира. Темно-зеленые, без каигов, брюки заправлены в высокие голенища натертых ваксой кожаных сапог. Особенно шла Тодору черная барашковая шапка с зеленой суконной верхушкой и осьмиугольным крестом вместо кокарды.

— Елена! — крикнул он еще с порога. — Неужели это ты?!

Она бросилась к нему, припала к его груди, не выдержала, заплакала. Потом, приходя в себя, повторила сквозь слезы;

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Дунай, шумный и торопливый, быстро несет свои, воды к Черному морю, крутя бревна и щепки, диких уток и чаек, говорливо плескаясь у отлогого левого берега, при сильных порывах ветра гоняя небольшие белесые барашки, а при затишье серебрясь рябью, как плотвичьей чешуей.

Не тот Дунай, каким он был еще три недели назад: не плывут по нему пароходы, не пробуют свое счастье рыбаки, намертво закрепили свои посудины лодочники. Правда, рыбаки нет-нет да и появятся с сетями, но, вспугнутые гулким ружейным выстрелом, не успевают расставить снасти и спешат к своему берегу. Впрочем, кто знает, рыбаки это или турецкие шпионы, желающие узнать, кто окопался на левом берегу и что он намерен делать в самое ближайшее время.

А на левом берегу, за густым кустарником, лежат в пикете двое рядовых — Егор Неболюбов и Иван Шелонин; лежат и до боли в глазах всматриваются в правый берег. Видят они вздернутые серые скалы, городишко, словно прилепившийся к этим скалам, одинокие фигурки людей — штатских и военных, ослов, запряженных в небольшие телеги и с трудом передвигающихся по грязи. Они уже знают, что город этот называется Систовом

[1]

, что военные — это уже турки, а вот гражданских с такого расстояния не разберешь — болгары они или турки. Вряд ли их можно различить и с близкого расстояния; Ивану они кажутся похожими друг на друга и чернявой внешностью, и одеждой, и красными фесками, которые они носят на голове.

Позади у Ивана, Егора и их однополчан остался трудный путь. С того дня, как был зачитан в Кишиневе высочайший манифест, они не знали отдыха. Шли по двадцать часов в сутки, совершая небольшие привалы, чтобы легонько перекусить, выкурить цигарку да перемотать мокрые портянки. Дороги румынские оказались нисколько не лучше русских. Весенние дожди непрестанно поливали обширную территорию, переполнили реки и ручьи, превратив их в большие и многочисленные озера. Половодье затопило пашню и луга, сделало непроходимыми и без того трудные грунтовые дороги. Как же тяжко таскать ноги то из жидкого, то из густого месива; дыр в каждом сапоге наберется до полдюжины, и каждая пропускает этой отвратительной каши столько, сколько может уместиться между ногой, завернутой в гнилую, вонючую портянку, и, кожей; если же грязь не умещается, она с хлюпаньем выплескивается через дыры наружу.

Все это, слава богу, позади.

II

Ротный Бородин вернул рядового Шелонина в свой секрет, а лазутчика, каким он посчитал задержанного человека, с новым конвойным Отправил в штаб полка. Не успел конвойный толком доложить дежурному офицеру, как в комнату быстрой походкой вошел молодой генерал с рыжими бакенбардами и потребовал, чтобы беглеца сейчас же привели к нему, в соседнюю комнату. Конвойному он приказал стоять у двери и никуда не отлучаться. Только сейчас солдат понял, что это был Скобелев-второй, прозванный так потому, что в армии был еще один Скобелев его отец, старший по чину и должности; Хотя Скобелев-второй в армии был недавно, о нем уже успели распространиться солдатские легенды. А может, их привезли сюда те, кто воевал под его началом в Средней Азии? Рассказывали, что верит он только в белую лошадь и на лошадь другой масти никогда не садится, что заговорили его восточные мудрецы и потому пули пролетают мимо, не задевая его, а если им и удается его прошить, то следов они не оставляют, и генерал даже не знает, сколько пуль перебывало в его теле.

— Кто же вы, голубчик? Взаправду болгарин или турок? — спросил Скобелев, не выговаривая буквы «р» и словно нарочно заменяя ее глухой «г». На нем был новый сурового материала китель, черный форменный галстук и сверкающий белой эмалью Георгий. Глаза его улыбались, словно генерал обрадовался встрече с человеком, которого он знал давно и с которым волею судеб был разлучен на долгие годы.

— Я болгарин, ваше превосходительство, — не без гордости ответил задержанный. — Болгарин Йордан Минчев. Документы я не взял, опасался попасть в руки турок.

— Вы бывали в России? — продолжал допрос Скобелев. — У вас прекрасное произношение!

— Я жил в России, ваше превосходительство! — уже совсем бодро отвечал Йордан Минчев. — Вы лучше спросите, где я не бывал. Отец мой вел торговлю и часто брал меня с собой, он хотел, чтобы из меня получился хороший коммерсант. Четыре года я жил в Царьграде и хорошо научился говорить по-турецки. В России я прожил тоже четыре года: учился в Николаеве, в пансионе для южных славян.

III

Йордан, или Данчо, как ласково называли его дома, в раннем возрасте выказал такие математические способности, что отец не без гордости решил: быть ему хорошим купцом. И стал возить его по всей Болгарии, понимая, что это и есть лучший способ научить сына умению вести торговлю. Но сыну нравилась не сама торговля, когда приходилось нахваливать людям явно плохой товар или стараться заполучить с них лишнее, а возможность путешествовать по стране, видеть разные города и всяких людей. Отец обещал ему большее: показать другие страны, и это радовало его. Вскоре отец определил его на ученье в Константинополь, и Данчо за короткий срок постиг турецкий язык. Когда отец наведался в турецкую столицу, он поразился, до чего же свободно говорил сын с турками, словно новый язык стал для него родным.

Но турецкий язык не стал и не мог стать родным для мыслящего и впечатлительного паренька Данчо. Он и раньше часто задумывался над тем, что в мире все устроено в высшей степени несправедливо. Бог создал людей по своему образу и подобию — тогда почему одни стали извергами, а другие послушными рабами? Правда, он знал, что послушных мало, что болгары ненавидят своих угнетателей, но выражать недовольство можно еще полтысячи лет, и от этого ничто не изменится. Что может изменить судьбу народа? На этот счет Данчо строил всевозможные предположения. Главным из них было то, что он слышал от своей столетней прабабки, дедушки и бабушки, от родителей и соседей: придет, обязательно придет из-за Дуная дядо Иван!

В Константинополе он еще больше понял, какая неодолимая пропасть разделяет турок и болгар. С утра и до вечера и с вечера до утра ему давали понять, что он осел и его место — в стойле с этими животными. В полночь его могли поднять пинком с пола и послать по делу, которое могло потерпеть до утра. На него натравливали собак, давили лошадьми, били по лицу, когда он не так быстро уступал туркам дорогу, и стегали плеткой, если он не становился перед ними на колени в жидкую и липкую грязь.

Из Константинополя он вернулся убежденным врагом угнетателей — турок.

Однажды он с отцом возвращался из поездки по Сербии и Франции. Мать заметила их вдалеке и выбежала навстречу. За месяц она неузнаваемо постарела: волосы ее стали седыми, глаза запали, голова тряслась. Рыдая, она поведала грустную историю. После их отъезда она заболела и по делам отправила в соседнее село дочь Марийку, считавшуюся в округе первой красавицей. Словно предчувствуя что-то недоброе, Марийка стала возражать, но мать настояла на своем. Домой она не вернулась ни в тот, ни на другой день. Кто-то видел, как несколько турецких кавалеристов волокли ее в дальний лес. Там ее и нашли: обесчещенную, исполосованную нагайками, порубленную ятаганами. Хоронили Марийку соседи: они боялись, что мать не выдержит такого тяжкого испытания.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Давно не испытывал такой душевной отрады Тодор Христов, как в это утро восьмого мая тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Да и были ли у него дни, похожие на этот? Престольные праздники или маленькие семейные торжества? Но этого так мало для души! Подготовка к восстанию и само восстание прошлого года? Тогда действительно пела душа, но в сердце нет-нет да и заползала тревога: все ли будет так, как того хотелось? Не случится ли что-то непредвиденное, которое приведет к провалу задуманного и к кровавой трагедии? Смутные предчувствия не рождались сами собой, на то были основательные причины. Конечно, лучше иметь самодельную пушку, чем не иметь никакой. Но будет ли от нее прок, когда ей придется противостоять новым крупповским орудиям? Кремневые ружья хлопают звонко и оглушительно, а у турок винтовки новейших образцов, и бьют они прицельным огнем с далекой дистанции. У врага неисчислимое количество пороха, снарядов, патронов и гранат, а у повстанцев все это на строжайшем учете, и болгарин может послать пулю в ответ на сто или двести пуль, выпущенных турками. Водичи

[3]

болгарские имеют пламенные сердца, они готовы в любую минуту сложить свои головы за освобождение родины, но достаточно ли будет этого, когда им придется вести отряды против сильного и хорошо обученного военному делу противника? Такие думы Тодор Христов, конечно, отгонял от себя, но они не давали ему покоя. Они не помешали ему хорошо сражаться в дни Апрельского восстания, но что-то помешало великому делу, и залили турки кровью болгарскую землю от Черного моря до Карпат, от Дуная до высоких Родопских гор.

Иное дело весна этого года. Винтовка Шаспо это не кремневое первобытное ружье, и стальные орудия не чета черешневой пушке. А ружья все подвозят и подвозят, много накоплено снарядов, патронов, гранат. Не придется ныне отсчитывать все это на штуки и выдавать с условием, что всякая пуля должна найти цель. Понятно, кто будет спорить, что лучше стрелять метко, чем, как шутят русские, пускать пули за молоком.

Стрелять в бою болгары наверняка будут метко. Приходят ополченцы не совсем уверенные в себе, неуклюжие, с точки зрения кадрового военного, винтовку берут с такой осторожностью, будто имеют дело с хрупким хрустальным предметом. А спустя пять дней или неделю подтянувшийся бывший крестьянин сажает все пули в центр мишени и бывает до крайности огорчен, когда пуля просверлит мишень в дюйме от черного яблочка. Во время стрельб Тодор лопатками чувствует взгляд и сопение пятнадцатилетнего Иванчо. В ополчение он пришел вместе с отцом, угрюмым и угловатым Ангелом. Ангела приняли сразу, а парню отказали по причине малолетства. За сына вступился отец и так убеждал командира дружины подполковника Кали-тина, что тот взял винтовку, передал ее Иванчо и велел следовать за собой. «Стреляй!» — приказал Калитин. «Не умею», — робко и растерянно ответил Иванчо. Тогда Калитин стал терпеливо показывать, как надо брать винтовку, приставлять приклад к плечу, ловить цель на мушку, нажимать на спусковой крючок. Первые пули Иванчо тоже послал за молоком, зато три последние направил точно в яблочко и был так доволен, что подпрыгнул от радости. Строгий Калитин не удержался от улыбки. «Из тебя будет хороший солдат, Иванчо!» — похвалил он.

С первого взгляда Павел Петрович Калитин производит не совсем выгодное для себя впечатление. Сухощавый, тщедушный, вечно взъерошенный. У него небольшие жидкие усики, такие же жидкие бакенбарды и бороденка. Глаза въедливые, будто он насквозь видит чужие мысли и тут же определяет, хорош этот человек или плох. Улыбается редко, на слова тоже скуп, но замечания его всегда резонны и справедливы, и это нравится людям. Но с первого взгляда он не нравится. А может, это и хорошо? Не всегда с первого взгляда можно верно определить человека.

Ополченцы полюбили своего командира не с первого взгляда, зато, как думает Тодор Христов, надолго, быть может, на всю жизнь. Все уже давно поняли, что суровость командира вовсе не означает бездушие. Как же внимательно может слушать Калитин своих подчиненных, обиженных турками!

II

После обеда дружины заняли свои места на зеленой поляне. Тодор уже знал, что в штаб ополчения прибыл брат царя, великий князь Николай Николаевич, и это вселяло надежду.

Шестнадцать лет назад в Болгарию дошли слухи о благодеянии Александра Второго, освободившего горемычных крестьян. Русские крестьяне избавлены от полурабской крепостнической зависимости; теперь государь император объявил войну Порте, чтобы освободить болгар от рабского турецкого ига. Он приехал в действующую армию, чтобы вдохновлять войска на ратные подвиги. Приехал сам и привез с собой брата Николая Николаевича, которому вверил командование Дунайской армией, и сына, наследника цесаревича Александра, получившего должность командира Рущукского отряда, взял и других родственников, ставших во главе корпусов, дивизий и бригад. Все эти факты поднимали авторитет Александра Второго среди болгар, ничего не знавших, что произошло в России после отмены крепостного права и в какую новую кабалу попал русский мужик. Не сразу поняли они и то, что прибытие царя и его челяди на пятистах подводах и назначение бездарных родственников на высокие посты будет лишь мешать армии выполнить ее трудную задачу. Об этом они узнают позднее. А сейчас… сейчас сердце Тодора возликовало, когда он увидел усатого главнокомандующего, взявшего молоток, чтобы вбить первый гвоздь, прикрепляя знамя к древку. По гвоздю заколотили сын великого князя Николай Николаевич младший, начальник штаба армии генерал-адъютант Непокойчицкий, генерал Столетов, гости из Самары, доставившие это знамя, командир дружины подполковник Калитин… Это не был стук молотка о железо, это была чудесная музыка, извещавшая о великом начале. Тодор Христов плакал от большой радости, плакали и другие ополченцы, дождавшиеся наконец, когда и у них будет свое войско и свое знамя, под которым не страшно сражаться и умирать. Плакали и не стыдились слез. По загорелым щекам Тодора уже катились соленые струйки и повисали на больших черных усах, превращаясь в бриллиантовые подвески.

Из толпы вывели под руки старика болгарина. Он был в боевом национальном костюме, в шитой куртке, перетянутой широким колаком-поясом, из-за которого виднелись рукоятки турецких пистолетов и отделанный золотом кривой ятаган. Христов еще издали узнал старика — это был прославленный воевода Цеко Петков, тридцать два года водивший свои боевые четы

Цеко Петков тоже подошел к аналою и взял молоток. Те, кто был поближе, видели, как задрожали у него руки: и годы взяли свое, и волновался он через меру — так, наверное, не волновался он даже в самом трудном бою. Заколотив гвоздь, он передал молоток ополченцу и взглянул на голубое небо, где покоились белые груды облаков; потом он долго смотрел на поднятое, шитое золотом шелковое знамя с ликами просветителей славян Кирилла и Мефодия. Не выдержал, зарыдал. Его никто не стал успокаивать: зачем? Ведь плачет-то он тоже от большого счастья: в этом знамени старик увидел воплощение своих идеалов, осознав, что под его сенью будет завершено то дело, которому он посвятил всю свою долгую жизнь, не страшась опасности и презирая смерть.

Но вот он поднял голову, выпрямился и не утерпел, чтобы не сказать слово, не обратиться к тем, кто, может, завтра пойдет в бой и кому суждено будет умереть на поле брани. Вероятно, его речь не входила в программу праздника, и потому все так пристально и внимательно посмотрели на старика, исполосованного шрамами, с трудом передвигающего больные, израненные ноги, но все еще желающего идти в бой вместе с другими своими соплеменниками. А может, высоким гостям интересно послушать, что скажет этот сгорбленный человек, имени которого боялись регулярные турецкие отряды? И он начал — не как старый и больной человек, нет, голос его зазвучал бодро, звонко и взволнованно:

III

Подполковник Калитин вернулся в расположение дружины не скоро: на правах одного из хозяев он давал завтрак высоким гостям. По его благодушному лицу можно было понять, что завтрак прошел хорошо, что высокопоставленные гости остались довольны и приемом, и торжествами, только что окончившимися на зеленом поле у Плоешти. Действительно, дружину Калитина похвалили за бравый внешний вид ополченцев, их строевую выправку и за распорядительность ее командира. Правда, один из начальников, пробывших в дружине дня три, сделал замечание, пусть и в шутку, но Калитин счел его уместным и заслуживающим внимания: болгары почти не поют, а разве может солдат жить без песен?

— Тодор, спел бы ты мне хорошую болгарскую песню, — попросил он своего ординарца, когда тот подбежал к нему и спросил, какие будут приказания, — Это и есть мой приказ! — улыбнулся Калитин.

Такой приказ показался Христову несколько странным; он уже подумал о том, что подполковник выпил на завтраке лишнего, но Калитин спиртное употреблял мало и редко; похоже, и сегодня он не изменил своему правилу.

У Тодора был приятный баритон, и он запел по-болгарски какую-то песню, которую никогда не слыхал Калитин. Все слова он разобрать не мог, но по печальному напеву понял: сплошная грусть-тоска. Христов взглянул на командира, тот одобряюще кивнул, и Тодор запел другую песню:

IV

Праздник в дружине продолжался. Когда Тодор вышел из палатки подполковника Калитина, он увидел группки веселящихся людей, но не подошел ни к одной из них. Его тянуло на поле, где виднелось большое скопление болгар. Это были местные жители, уже давно нашедшие в Румынии приют. Но там могли оказаться и недавние беглецы, может, даже кто-то из друзей или знакомых! Очень хотелось видеть и Елену, с которой он больше не встречался. Если она перебралась через Прут, то успела дойти и до Плоешти, а коль она в этих краях, то наверняка находится на этом поле. Тодор любил сестру, гордился ею. Она ведь такая красавица, да к тому же еще милая и добрая. Тодор радовался, что она не в Болгарии, а где-то тут, где ее никто не оскорбит и не обидит!

На поляне, уже порядочно потоптанной, собралось сотни две людей. Болгары водили свое любимое хоро, спокойный и медленный танец. Взглянув пристально, Тодор обнаружил, что веселости на лицах и у них не было; правда, ритуал танца требовал улыбаться, но у многих улыбка эта была жалкой и выдавливалась через силу — люди всего лишь отдавали дань празднику: как же в такой день без хоро! Но танцевать беззаботно и весело они не могли: каждый успел пережить трагедию и был обеспокоен за судьбу родных и близких.

— Тодор! — услышал он позади себя.

Оглянулся и — не поверил своим глазам. Перед ним стоял Йордан Минчев, добрейший из людей, каким считал его Христов. Тодор схватил его в охапку и стал целовать, Минчев в ответ с такой силой прижал его к себе, что Тодор чуть не задохнулся.

— Силен же ты, Данчо! — заметил он.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Василий Васильевич Верещагин был твердо убежден, что место художника в гуще событий. Картину войны нельзя написать, идя по остывшим следам сражений. Необходимо все прочувствовать самому: ходить в атаки, отражать нападения про-тивника, видеть своими глазами победы и поражения, испытать голод, жажду, болезни, ранения — все, что терпит солдат на войне. Не потому ли он иногда забывал о своей профессии и превращался в бойца, наравне с другими защищал рубежи и мог быть убит каждую секунду?

Художником он был по натуре. И еще человеком. Хорошим человеком…

По понятиям своего времени Верещагин поступил как сумасшедший: был лучшим учеником в Морском корпусе, заканчивал его и, вместо того чтобы блистать эполетами и быть в высшем обществе, решил навсегда порвать с военным флотом и поступить в рисовальную школу. Отец от такого решения старшего сына схватился за голову, мать чуть не лишилась сознания, а он стоял на своем: хочу рисовать! «Рисование твое не введет тебя в гостиные, а в эполетах ты будешь всюду принят!»— с болью и страстью убеждал его отец, но Василий спокойно заявлял, что у него нет желания ходить по гостиным, что лучшее занятие в мире — это рисование, когда можно оставить память о достойных людях и событиях. Отец угрожал, что сын может умереть с голоду, что ему придется терпеть сотни всяких невзгод — при его-то слабом здоровье, но сын был непреклонен и сказал, что лучше терпеть не сотни, а тысячи невзгод, зато заниматься любимым делом.

Это были разные люди — отец Василий Верещагин и его сын, названный в честь отца тоже Василием.

Отец мог хоть каждый день рассказывать, как однажды плыл по Шексне государь император и еще задолго до их имения спрашивал у царедворцев, когда же наконец покажется поместье Верещагиных; как потом царь милостиво согласился отобедать в его доме и тем доставил радость всему семейству на всю жизнь. Сын был равнодушен к этим рассказам. Зато с недетским любопытством интересовался тем, как живут в деревнях, какую нужду испытывают крестьяне. Подолгу любил затаив дыхание слушать, как пела нянюшка Анна — душевные и грустные это были песни. Все ему нравилось в няне, и когда кто-то из родственников спросил у него, кого Вася больше любит: папу или маму, он, не задумываясь, ответил: «Конечно нянюшку!» И это было правдой.

II

Мог ли Верещагин усидеть на месте, когда узнал, что его однокашник по Морскому корпусу лейтенант Скрыдлов готовится на своей миноноске атаковать турецкий монитор! Военное дело Верещагин знал, в судах разбирался хорошо. Что такое миноноска — представление имел полное: маленькая морская посудина с очень ограниченными возможностями, И если она собирается дерзко напасть на грозный для нее монитор — быть славной баталии!

Но Скрыдлов пока не торопился. И не потому, что он не был готов к этому необычному походу — его скорлупке нужно всего лишь несколько дней, чтобы снарядиться и отправиться в намеченный рейс. Ему советовали обождать: нельзя, мол, раньше времени настораживать турок, это может помешать основному — минированию Дуная. Если же лейтенанту Скрыд-лову не терпится — он может понаблюдать за вражеским берегом с минимального расстояния, для чего ему разрешается лихо прокатиться по Дунаю на виду у огорошенного противника.

Василию Васильевичу не совсем нравилось такое задание, но это куда лучше его вынужденного безделья. Да и как знать, что это будет за прогулка, если идти придется под носом у турок, настороженных и многочисленных на том берегу.

Как только стемнело и Дунай заволокло сизоватым туманом, миноноска отчалила от левого берега. Выло так тихо вокруг, что, казалось, нет никакой войны. Лишь где-то значительно правее, верстах в пяти-шести от тихо плывущей миноноски, ударила пушка, потом глухим эхом отозвался разрыв, и снова все замолкло на долгие минуты. «Василий Васильевич, тишина-то какая благодатная, — прошептал на ухо Верещагину лейтенант Скрыдлов, щекоча его своей короткой и жесткой бородой, — будь я поэтом, стихи бы написал!» «Для пиита хорошо, — согласился Верещагин, — но только не для художника: кому нужна эта темень без малейшего проблеска!»

Миноноска приблизилась к островку, на котором дня два назад были замечены Турки, косившие сено. Скрыдлов, напружинившись, зорко всматривался в этот небольшой кусочек земли, окруженный мутной дунайской водой; он был готов начать бой, если с островка прозвучит хотя бы один выстрел. Выстрела не было. Все указывало на его безжизненность. Видимо, накосив сена, турки воспользовались темнотой предыдущей ночи и увезли корм на свой берег. Скрыдлов распорядился обследовать островок: на тот случай, если тай хоронится засада, которая может открыть огонь по бортовой или кормовой части миноноски. Верещагин, вынув из кобуры пистолет, прыгнул вслед за первым матросом, державшим винтовку на изготовку.

III

Верещагин подумал: как горох по крыше… Когда бросают горох на металлическую крышу, он, ударяясь, звонко шумит и отскакивает. Пули, о которых сейчас думал Василий Васильевич, не отскакивали, они прошивали тонкую железную защиту и с огромной силой влетали на миноноску, готовые убить и ранить, всякого, кто окажется на их пути. Много прилетало и снарядов: Рвались они чаще всего в воде, но попадали и в суденышко, пробивая его насквозь и уродуя.

— «Вероятно, потопят», — думал Верещагин, оглядывая «Шутку» и наблюдая, как все больше и больше появляется дыр в ее бортах.

Он заметил, как перекосилось лицо лейтенанта Скрыдлова и как вдруг побледнела его нижняя губа, не прикрытая бородой. Василий Васильевич вопрошающе уставился на командира, но тот отвернулся и спокойным голосом отдавал очередное приказание. «Или мне показалось, — подумал Верещагин, или Скрыдлов решил скрыть свое ранение». Он перевел взгляд на турецкий пароход и, как истинный солдат, порадовался тому, что увидел: турки оцепенели от ужаса. Кажется, поднимись сейчас на палубу и бери их за руку — сопротивляться не станут.

«Шутка» коснулась парохода своим шестом.

Верещагин уже пе сомневался, что их миноноска пострадает не меньше, чем турецкий пароход: если он опрокинется, то непременно навалится на «Шутку»: даже небольшой взрыв не оставит в покое это маленькое суденышко, прилепившееся к чужому гиганту.

IV

Поначалу Василий Васильевич считал свою рану пустяковой царапиной и не особенно обращал на нее внимание. Он даже отказался от самодельных носилок, которые предложили матросы. «Вот еще! — отмахнулся художник. — Несите вон командира, у него обе ноги прострелены». Верещагин был вполне уверен, что все обойдется как нельзя лучше: он доберется до главной квартиры, промоет эту царапину, если нужно — перевяжет ее, и пожалуйста, готов идти с армией до конца. Особенно ему хотелось видеть переправу. Он согласился бы и на животе приползти на берег Дуная, чтобы запечатлеть этот исторический момент!

Сейчас его немного лихорадило, чуть-чуть были взвинчены и нервы — вот, пожалуй, и все, что принесло ему ранение. Через день-два, видимо, все войдет в норму.

Верещагин искренне возмутился, когда друзья посоветовали ему лечь в госпиталь и полечиться в хороших условиях, а знакомого полковника Верещагин готов был даже возненавидеть за его немилосердный прогноз: «Лежать вам, Василий Васильевич, месяца два, никак не меньше». Надо же придумать такое! Для чего же тогда он бросил Париж и свои незавершенные картины? Чтобы валяться в Журжевском госпитале и в ярости кусать подушку? Армия победоносно движется вне ред, а он, художник, лежит на койке и плюет в потолок. Хорошее занятие для художника, нечего сказать!

В госпиталь он все же лег. Там ему промыли рану, перевязали и пожелали спокойно почивать.

Он сладко вздремнул: сказалось и нервное переутомление, и бессонная ночь. Проснулся от боли. Странно: ныла не раненая нога, а здоровая. Он клал ее и так и этак, но боль не прекращалась.

V

— Я буду всегда где-то около тебя, ты это помни, Андрей.

Он сжал ее пальцы своими ладонями. Потом спросил:

— У вас есть раненые? Или вы их ждете?

— Есть. Художник Верещагин и лейтенант Скрыдлов.

— Люблю Верещагина, не могу оторваться от его картин, когда бываю на выставках, — сказал Бородин.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Широк Дунай в своих низовьях, особенно в недели весеннего половодья! Не река, а настоящее море. Смотришь с левого берега на правый и едва различаешь на нем даже крупные предметы. Орудийные выстрелы оттуда доносятся глухо, а ружейные и вовсе напоминают стрекот кузнечиков. В ночной тишине иногда улавливаются стоны сигнальных рожков, но они так приглушены, словно дудят турки не на открытом воздухе, а зарылись в подушках. Зато чайки, утки, гуси и лебеди носятся над зарябленной рекой быстро, и Шумно: бывало и такое, что солдат подстрелит днем утку или гуся, сначала обрадуется меткому выстрелу, а потом опечалится: как достанешь ее, подбитую птицу? А какое могло быть жаркое!..

Штабс-капитану Жабинскому нравится и эта ночная тишина, и Темное южное небо над головой, и мирный правый берег, на котором сегодня не слышно ни орудийных, ни ружейных выстрелов. Вот бы такая тишина простояла до утра!.. Они высадятся на берег, бросятся в атаку с дружным русским «ура», собьют турок с насиженных мест и устремятся вперед. А вслед за ними и вся русская армия… Как хорошо быть в авангарде и прокладывать путь всей громадной императорской российской армии!..

Притаившись за кустом и наблюдая за широкой рекой, еще не вошедшей в свои берега после весеннего половодья, Жабинский с благодарностью вспоминает Аполлона Сергеевича Кнорина, помогшего получить разрешение на это необычное плавание. Кто в молодые годы не грезит о подвигах и славе?

А какие могут быть подвиги, если на земле не гремят выстрелы и не надо поднимать людей в атаку? Так, баловство какое-то: и на учениях в Красном Селе, и на маневрах. Отличиться по настоящему можно лишь на грохочущем и сверкающем огнем поле боя, когда Нужно презирать смерть и подвергать свою жизнь опасности. Этот момент наступил, сегодня русская армия переправляется у Галаца, и уже сегодня штабс-капитан Владимир Петрович Жабинский может отличиться и прогреметь на всю Россию. Он даже представил себе, как после удачной — а и неудачу он не хотел верить — переправы он вернется на левый берег и встретит государя. Его представят императору, и тот, как родной отец, облобызает его. а потом прикрепит к его мундиру орден, достойный его подвига.

Что же так медлит пехота и не начинает переправу?

II

Шелонин лежал на траве и покусывал тонкую зеленую осочину. Недалеко в кустах пели песню, дружную и удалую. Пели вполголоса, словно остерегались турок, хотя до них было так далеко, что и кричи — не докричишься.

Кто-то то и дело заводил сочным и густым басом:

— Казаки! — воскликнул Неболюбов, — Хорошо поют ребята!

— Дуже гарно, — похвалил и Панас Половинка. — И спивають гарно, и Дунай ричка дуже гарна. — Он взглянул на товарищей, притаившихся у густого зеленого куста, на Дунай, который с шумом нес свои воды, что-то вспомнил, едва заметно ухмыльнулся. — А Днипро наш ище кращий! И широкий вин, и могутный, — Слегка покачивая головой, Половинка продолжил стихами — задумчиво и иевуче:

III

Вспугнутые гуси загоготали так пронзительно, что не на шутку обеспокоили Андрея Бородина. Неужели они растревожат притихших на том берегу турок? И турки успеют подготовиться к отпору, чтобы затем сорвать переправу? А началась она хорошо! Плотные темные облака заволокли крупную желтую луну, и она не гляделась больше в спокойную гладь Дуная. Поднявшийся ветерок заглушил негромкий всплеск весел. Люди на лодках и понтонах, кажется, и дышат далеко не во всю силу своих легких.

Ушли лодки и понтоны первого захода, и с ними отправились Костров и Стрельцов. Батарея, где служит Стрельцов, заняла три больших парома. Он был так озабочен, что запамятовал помахать другу рукой на прощание. А Костров, тот успел забежать, чтобы пожать руку и обнять. Как-то они сейчас, беззащитные на этой быстрой воде? Почему до сих пор молчат турки? Или решили, что у Галаца и Браилова была главная переправа и только там теперь можно ждать развития успеха русской армии? Неужели они так и не приметили огромную армаду, заполонившую в эти минуты все пространство Дуная напротив города Систова и устья ручья Текир-дере?

Или ждут, когда лодки и понтоны подойдут ближе к берегу? Чтобы накрыть их своим ураганным огнем?

Бородину хочется верить, что этого не случится. Операцию готовил командир дивизии, в недавнем прошлом профессор военной академии, Драгомиров. Готовил так тщательно, что о ней, вероятно, никто толком не знал, разве что главнокомандующий и государь император. Даже он, подпоручик Бородин, с мая живущий неподалеку от Зимницы

[5]

, не догадался, что отсюда начнется эта крупнейшая операция. Конечно, он видел подходившие по ночам войска, но носились слухи, что войск куда больше сосредоточилось у Галаца и Браилова. Или такие слухи распускались нарочно?

На том берегу глухо хлопнули ружейные выстрелы. Что бы это могло быть? Тревога или обычное ночное постреливание: мол, турки не спят и всегда готовы встретить русски»? Стрельба не участилась, по-прежнему хлопали лишь одиночные выстрелы. Видимо, армаду заметили турецкие сторожевые посты и теперь зовут на помощь. Так и есть! На сторожевой вышке вспыхнул яркий огонь, рядом с ней испуганно запел турецкий рожок. Выстрелы хлопали уже чаще, и все же не так часто, чтобы нанести большой урон и помешать переправе.

IV

Игнат Суровов, проверив ружье и тронув штык, побежал по узкой тропинке, круто поднимавшейся в гору. Было еще темно, и не все виделось даже вблизи. Но зловещие сполохи непрерывно освещали местность, и Игнат понял, какой трудной оказалась дорога для первого рейса: лежали убитые и стонали раненые, в стороне валялись винтовки и окровавленные кепи.

Он увидел подпоручика Бородина, Половинку, других солдат своей роты и крайне обрадовался: в такой кутерьме легко затеряться. А наказ строг: всегда, при любых обстоятельствах находить свою роту и только с ней идти в бой. Вдруг Панас упал, и Суровов сразу же очутился около Половинки. А тот встал и, виновато оглядевшись, сказал, что его попутал черт и что он споткнулся и рухнул на ровном месте. Они бежали вперед, словно задавшись целью перегнать друг друга. Суровов до боли в глазах смотрел перед собой, но не видел ни турок, ни их красных фесок. Хоть бы поработать штыком и прикладом, на худой конец вот этим увесистым кулаком! Непроизвольно, на какое-то мгновение, ему припомнилась другая погоня. Было это за Вологдой, в дремучих вековых лесах. Подросший Игнашка вместе с отцом отправился на медведя, травившего молодой овес. Косолапого застали на месте преступления. Отец выстрелил и только ранил медведя. Второй выстрел сделать не удалось: рассвирепевшее животное подмяло и поломало неудачливого охотника. Игнашка потом даже не мог объяснить, как такое пришло ему в голову: он дико заорал и бросился на медведя. Косолапый стал удирать. Игнат преследовал его до ручья с крутыми берегами. Медведь не пожелал броситься в воду. Он встал на задние лапы и пошел навстречу своему врагу. Тогда Игнат обрушил на его голову удар такой силы, что оглушил медведя и поломал ружье. Косолапого он тут же прирезал. Потом запряг лошадь и привез в деревушку и медведя, и убитого отца, и поломанное ружье. За медведя его хвалили, за ружье ругали, о потере родителя сочувствовали. С тех пор слава о нем, как о сильнейшем в округе, распространилась по всему уезду…

Бежал Игнат Суровов, неслась цепью вся его рота. Турок не было видно, но все кричали «ура!» — надсадно и вразнобой. Встреченные сильным огнем, солдаты залегли, на мокрую траву плюхнулся и Игнат с Панасом.

— Ишь шпарит! — с трудом произнес запыхавшийся после трудного бега Панас.

— Спрятался за камнями, — озабоченно проговорил Суровов, заметивший близкие огоньки. — Так и перестрелять всех может!

V

Поручик Стрельцов отчетливо сознавал, что главный его союзник теперь быстрота и проворство артиллеристов: турки могут снять расчет орудия метким огнем своих Пибоди, вражескую пехоту могут поддержать и пушки, которые наверняка находятся где-то вблизи. И он торопил своих подчиненных, подсчитывая, сколько сажен до каменной гряды, так надежно прикрывшей турок. Пули свистели уже совсем близко, но снаряды противника рвались пока далеко и не причиняли вреда.

Орудие открыло огонь поспешно, как только поднесли заряды и гранаты. Над каменной грядой турок тотчас заклубились белые дымки разрывов. В центре гряды снаряды срезали небольшой выступ с присосавшимися к нему красными фесками, и на поле грохнуло одобрительное «ура». Ободренный удачными выстрелами, поручик продолжал торопить подчиненных, требуя частого огня. В сторону турок пролетали и другие гранаты, их слала его батарея, оставшаяся на прежних позициях, но эти снаряды шли дальше каменной гряды: с дальнего расстояния опасно бить по глыбам, любая неточность могла уполовинить бородинскую роту.

Над головой нудно просвистела граната и плюхнулась саженях в сорока от орудия, распотрошив землю и подняв тучу серой пыли.

— Ихняя! — оглянулся солдат, подносивший гранаты к своему орудию.

— Турецкая! — подтвердил поручик.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Фаэтон уже подкатывал к Порадиму, где размещалась главная квартира русской армии, а Василий Васильевич Верещагин все еще не верил, что вырвался из госпитального ада, что он на свободе и теперь волен делать то, что пожелает. Предполагал отлежать в лазарете недели две, не больше, а провалялся на больничной койке два с половиной месяца и мог бы задержаться еще на такой срок, не предъяви он ультиматума врачам: выписать немедленно, иначе он все равно сбежит. На него махнули рукой: делай как знаешь и хочешь. А Верещагин хотел одного: как можно скорее вновь попасть в действующую армию.

Сейчас, прислушиваясь к далеким раскатам орудийной стрельбы, Василий Васильевич продолжал корить свою судьбу, да и как не обижаться на нее, если он не видел переправы у Галаца и Систова, освобождение Тырнова и Габрова, переход отряда Гурко через Балканы и трагедию Эски-Загры. Особенно переживал он, что не участвовал в боях за Шипку. Сколько бы можно было сделать эскизов, чтобы потом создать полотна, достойные этих подвигов. Возможно, кто-то и напишет такие картины, но только не Василий Верещагин: он привык рисовать то, что видел.

Погода быстро менялась: солнце скрыли низкие и серые облака, подул ветер и стал накрапывать дождь. Кучер поднял верх коляски и опустил вожжи. Верещагину было неуютно в этой узкой, неудобной коляске, и он, в какой уже раз, начинал ругать брата Сергея — дал ему и быстрого, сытого коня, и удобную повозку, и палатку с кроватью, и даже большие п грубые сапоги, удобные для грязи, отправил с ним и пешего казака-коновода. Обещал вернуть при первом же требовании коня, но не сделал этого. На первое письмо Сергей ответил странным, торопливым посланием. Другие его письма он и вовсе оставил без ответа. Что с ним произошло, Василий Васильевич до сих нор не может понять: в семье Сергей был очень обязательным.

Находясь в госпитале, Верещагин представлял себе и прекрасные Балканы, величественно красующиеся на горизонте, и горные речки, с шумом несущие свои воды в Дунай или Черное море, и огромные массы войск, которые движутся в район предстоящего сражения. Но ничего этого сейчас не было. Высоченных гор не было, а вздымались невысокие холмики, лишенные даже низкорослых кустарников. Вместо быстрых горных речек он увидел ручей с затхлой и ржавой водой. По дороге плелись солдаты, усталые и одинокие, в стоптанных болгарских опанцах и грязных, выгоревших мундирах и кепи. Щеголи гусары не были похожи на себя: шнуры и галуны на мундирах успели пооборваться, лошади без мундштуков, многие из них или хромали, или едва передвигали ноги; были они грязны п худы — ребра, как гнутые палки, подпирали сбитую кожу, давно утратившую свой прежний блеск.

Напрасно приподнимался Верещагин с сиденья, чтобы увидеть грозный и неприступный город. Он расспрашивал про Плевну всякого, кто навещал его в госпитале, и не мог удовлетвориться приблизительными, неточными ответами. Как вообще возникла Плевна в качестве такой твердыни, если совсем недавно русский отряд свободно заходил в город и не обнаружил ни одного турецкого солдата? Как мог Осман-паша так быстро привести сюда свои войска и превратить город и прилегающую к нему местность в крепость первой величины? А что в это время делали русские командиры, всякие там высокие чины? Почему они, находясь близко от Плевны, не поспешили занять город и не сделали его своей крепостью? Почему они не помешали Осману воздвигнуть мощные оборонительные сооружения?

II

С восьми часов утра тридцатого августа батальон майора Горталова находился под непрерывным огнем турок, и унтер-офицер Игнат Суровов старался ободрить солдат, посмеиваясь над неудачными выстрелами противника, утверждая, что османцы посылают свои пули за молоком, а шрапнелью сбивают с кустов виноград. На шутки унтера мало кто отвечал веселым настроением: батальон больше недели вел бои и многих успел потерять. Раненые лежали неподалеку от второго гребня, замятого недавно скобелевским отрядом, слышались стоны, а кое-кто уже перестал просить помощи. Все видели перед собой и третий гребень, прозванный Зелеными горами: там рос сочный и нежный виноград, зелень его листьев и неспелые плоды издали напоминали чудесную рощицу. Зеленые горы и предстояло атаковать. А за ними — редуты, защищенные крутыми каменистыми скатами и многочисленной артиллерией, не скупившейся на снаряды и «вырывавшей все новые и новые десятки людей.

В воронке, еще свежей после разрыва и пахнущей порохом и сыростью, Суровов нашел нескольких своих подчиненных слушавших торопливый рассказ молодого солдата, белобрысого и голубоглазого, напомнившего Игнату давнего знакомого по прежнему полку Ивана Шелонина, которого он не видел с Систовской переправы на Дунае. Они потеснились, и. Игнат присел рядом, пригнув голову, чтобы не подставлять ее под свистящие нули и осколки. Солдат рассказывал о жене. Если верить ему, то она у него самая красивая, самая добрая, самая лучшая на свете. Он вынул из кармана металлическую коробочку, осторожно открыл ее и показал прядь мягких, шелковистых волос.

— Дочечка у меня есть! — радостно и грустно пояснил он. — Волосами и глазами — я, как две капли воды на меня похожая. Глазоньки как васильки во ржи, — волосы — цветом лен, а мягкостью — лучше шелка. Уходил я из дому на войну, а она обхватила ручонками шею и не отпускает. Тебя, говорит, турки погубят, как волки серенького козлика… Серенький козлик — любимая ее сказка, знает она ее от первого до последнего слова. Турки, отвечаю, что злые волки, да я-то не похож на серого козленочка! Нет, плачет, погубят они тебя, не уходи на войну, оставайся дома. Жена догадалась прядь волос дочечкиных отрезать. Они, говорит, тятьку сберегут и домой его вернут, вот увидишь… Поверила, глупенькая.

Он не успел договорить, как прозвучал сигнал горниста, позвавший в атаку. Игнат поднялся во весь рост и первым побежал к третьему гребню. Двигаться было трудно, глина прилипала к сапогам пудовыми гирями. Огонь турок был так силен. что шрапнель и осколки осыпали, казалось, каждый клочок измятой, истоптанной земли. Суровов продолжал кричать зло и хрипло и звать за собой, но люди бежали и без его крика. Навстречу Игнату несся турок и также вопил, выставив сверкающий сталью штык. Игнат ударил его своим штыком и опрокинул врага на спину. Наверху уже шла рукопашная. Траншея была завалена трупами, турецкими и русскими, но бой продолжался еще долгие минуты, пока последние турки не покинули третий гребень гор и не ударились в бегство — в сторону огрызающихся огнем редутов.

«Противник не смирится с потерей такого важного рубежа», — прикинул майор Горталов, осматривая новые позиции. Кепи и левая пола его мундира были иссечены мелкими осколками, но сам он казался невредимым, если не считать продолговатой и глубокой царапины на правой щеке. Темные небольшие усы его вздрагивали от нервного тика, а карие глаза улыбались.

III

Сергей Верещагин стал загадкой с первых дней своего пребывания в действующей армии. Не было ничего удивительного в том, что он бросил свои этюды и волонтером прибыл на войну. Таких примеров было много. В войсках уже находились известные художники, литераторы, врачи, журналисты. Благое дело звало под свои знамена достойных людей, а об освобождении болгар в России мечтали долгие годы, этим грезили все передовые, лучшие люди.

Удивительным было то, что волонтер Сергей Верещагин, эта «штатская клеенка», как говорили о гражданских лицах военные, вызвался стать ординарцем самого боевого и смелого генерала и искал только трудные и опасные поручения. Когда этот штатский скакал к полковнику и требовал, конечно от имени генерала Скобелева, срочно принять какие-то меры: переставить батальоны, перестроить боевые ряды, выдвинуть то-то и туда-то, — на первых порах он приводил начальников в полное недоумение. Потом оказывалось, что, передавая приказание генерала, он от себя добавлял полезные советы, которые были весьма кстати. Авторитет в войсках Верещагин утвердил и своей бесшабашной удалью, настоящей ратной храбростью, к которой так ревнивы сугубо военные люди. Если он оказывался в пехоте в момент атаки — примыкал к передовой шеренге, брал ружье, стрелял, колол штыком и бил прикладом, да так, что ему мог позавидовать любой стрелок. Шел в атаку с казаками — был первым рубакой, словно родился где-то на Дону или на Кубани и с детства не расставался с шашкой.

Он не успел к первому штурму Плевны, зато проявил себя при штурме втором. Тогда он не знал покоя и не успевал менять лошадей, которые или выдыхались от быстрой скачки, или падали от пуль и осколков. Он первым пробился к речке Тученице и разведал, что там нет укреплений фронтом на юг и на запад. Это подтвердил потом и сам Скобелев. Он летал с одного участка на другой, делал кроки местности, помечал на них вражеские укрепления, подсчитывал, сколько таборов скрыто за тем или иным гребнем. Когда пришлось отступать и Скобелев приказал подобрать с поля боя всех раненых, Сергей лично проверил чуть ли не каждого, кого находил вблизи расположения противника. Он покинул это место, когда в точности был выполнен скобелевский приказ. На реке Осма Верещагин рубился с турками в рядах двадцать третьего Донского казачьего полка, рубился так, что командир полка, понимавший толк в боевых схватках, с явным удовольствием докладывал начальству, как вел себя этот странный человек в сражении и что он вполне заслужил высокую солдатскую награду.

Поговаривали, что Верещагин ищет для себя смерть на поле боя. Но это было неправдой: жизнь он любил и понапрасну никогда бы ее не отдал. Просто придерживался он той же точки зрения, что и Скобелев: стоит один раз поклониться пуле или осколку, как потом это может войти в дурную привычку. Он готов был тысячу раз погибнуть, даже безрассудно, чем один раз услышать, что он трус.

Ему хотелось отличиться, хотелось получить Георгиевски!! крест — эту солдатскую награду, которую он считал почетнее всяких алмазных и золотых звезд, сверкавших на мундирах знати. И отличиться именно в этот освободительный поход, в который армия шла не покорять, не усмирять, а избавлять народ от ненавистного ярма. О болгарах он читал много, давно, со школьной скамьи, полюбил их всей душой.

IV

Полчаса назад под Скобелевым была убита лошадь, вторая за этот бой. Он стоял во весь рост на пригорке, превращенном солдатскими сапогами в хлюпающую грязь, и наблюдал за всем, что происходило на горах. Оставался главный редут, но сил уже не было. Сюда бы еще одну дивизию, и тогда этот редут тоже оказался бы в наших руках, навис бы он над Плев-ной, как дамоклов меч. Туркам ничего бы не оставалось делать, как покинуть город. А если бы перерезать еще дорогу и на Софию! Тогда и для отхода им не оставалось бы сносных возможностей. Но подмога не подходила. Гонцы Скобелева или вовсе не возвращались, или привозили категорический отказ. «Обходитесь своими силами!» — какой «мудрый» совет! Эти силы были израсходованы порядком еще в обороне, после начала наступления от них оставалась одна треть. Лучшие из лучших легли и уже никогда не встанут, другие разбросаны по всей долине и взывают о помощи, а подобрать их некому: санитары убиты или ранены, все стрелки на учете и дорог теперь каждый человек. С каким ожесточением оставшиеся войска отражают контратаки турок, веря в его, Скобелева, счастливую звезду! На них обрушился ливень горячего металла, а они не отступили ни на шаг. Землю рыли штыками, манерками, тесаками и даже ложками, лишь бы прикрыться от огня, только бы выстоять на этих рубежах, нужных для дальнейшего наступления.

Наступление… Какое там наступление! Сил хватит разве что для отражения еще одной-двух атак. А потом? Не получится ли так, как во время второго штурма, когда он сдержал турок при помощи своего небольшого отряда да подоспевших казаков. Если бы не сдержал — бежать бы армии до Дуная и за Дунай! Скобелев потом слышал, что обозные чиновники, всякие там тыловые крысы, ринулись к реке сломя голову. Тонули на переправе, но не желали оставаться на правом берегу. Тогда повезло, а что делать сейчас? Трубить отступление или взять в руки ружье, лечь рядом с солдатами и стрелять до последнего патрона? Скобелев посмотрел на долину, усеянную трупами и ранеными солдатами, его солдатами. Он погибнет вместе со всеми, и о нем, может быть, прокатится молва как о генерале-герое. А что принесет его гибель сотням обреченных на мучительную смерть от рук башибузуков и черкесов?

Турки лезли уже в пятый раз. Если бы они знали, что числом превосходят отряд Скобелева в пять или шесть раз, то наверняка устремились бы сюда неудержимой лавиной и затопили бы все сплошной массой. Впрочем, им нельзя отказать в смелости и дерзости: лезут они вперед, совершенно не обращая внимания на большие потери.

Напрасно Скобелев до боли в глазах оглядывал подходы к занятым вчера гребням — к нему никто не спешил на помощь. В долине все еще продолжался бой, и даже отсюда было видно, как поредели русские полки. Куда подевался бесшабашный ординарец Верещагин и почему он не вернулся, чтобы лично доложить о положении дел? Прислал записку, что порядка нет… И все?! Или увлекся боем и теперь сам ходит в атаки, отбивая турок? А может, ранен или убит? Если ранен, обязательно прискакал бы — живучий он человек, не станет обращать лишнего внимания на свои боли! Или отбивается в передовой шеренге, или лежит бездыханным трупом!..

Пули противно жужжали над головой. Скобелев стоял прямо и неподвижно, словно все эти горячие и опасные шмели предназначены для других, а не для него. Небось солдаты опять говорят о том, что его заговорил в Хиве какой-то восточный мудрец-колдун. Пули, по словам солдат, прошивают генерала насквозь и не оставляют даже заметного следа. И боли генерал не чувствует — для него это будто бы легче комариного укуса! Скобелев усмехнулся, рыжие усы его дрогнули: и след бы остался, и боль была бы, да вот судьба пока миловала. И он (в какой раз!) повторил про себя: родился в сорочке.

V

Сон не приходил к царю. Он несколько раз вставал и принимал снотворное, но глаза не закрывались. Александр смотрел на темный потолок своего жилья и маленькие оконца, выходившие в сад, а видел туманную и задымленную Плевну, ее ужасные редуты, залпы орудий, скрытых за косогорами, бегущих в атаку стрелков, издали казавшихся маленькими, какими-то ненастоящими человечками, всадников, мечущихся среди разрывов. И еще он видел сотни и тысячи окровавленных, оглушенных солдат и офицеров, метавшихся в бреду, молящих о помощи или скорой смерти, безруких и безногих, с изуродованными лицами и тоскливыми глазами, в которых застыли боль и отчаяние.

А ведь совсем недавно казалось, что все будет иначе. Младший брат, главнокомандующий Дунайской армией великий князь Николай Николаевич, ни на йоту не сомневался в удаче третьего штурма, в успех верил и его штаб. Александр много дней подряд трясся по скверной дороге из своей временной квартиры в селе Радоницы на величественный холм, откуда так хорошо все видно. Неумолчно стреляли орудия, и после каждого нового залпа все больше и больше дыма появлялось на вражеских позициях. Порой казалось, что меткие выстрелы артиллеристов смели с лица земли все и что пехоте потребуется лишь совершить бросок, чтобы закрепить успех. Царь мог любоваться панорамой Плевны с первого до последнего залпа. Поездки на холм и наблюдение за артиллерийской пальбой вошли в привычку, как завтрак, обед и ужин, прогулки на коне и пешком, утренний и вечерний туалет. Да и кругом были свои, близкие и приятные люди: оттого и обстановка под Плев-ной стала привычной, необходимой и отрадной. Походное кресло Александра выдвигалось немного вперед. Чуть позади, с правой стороны, примащивался главнокомандующий Николай Николаевич, а сзади, в два ряда, выстраивались министры и генералы свиты, чем меньше чином — тем дальше. Государь обменивался впечатлениями с главнокомандующим, хвалил, когда стреляли метко, шутил, когда снаряды падали не туда, куда нужно.

И тридцатого августа все начиналось так, как было предусмотрено хорошо составленной программой. Николай Николаевич первым поздравил с высокими именинами и объявил, что государь император сегодня получит достойный его величества подарок: поверженную Плевну и плененного Осман-пашу. Об этом говорили и все те, кто наблюдал за боем с высокого холма. Неудачи первых атак удручили, но тогда казалось, что последующие атаки выправят положение и принесут успех. Николай Николаевич все еще был уверен в этом и эту уверенность укреплял в старшем брате. О действительном успехе, который имел Скобелев-младший, пока никто не сообщил, как не стало известно и о захвате Гривицкого редута румынами и русскими.

Между тем бой развертывался совсем не так, как того хотели царь и его окружение. Николай Николаевич стал мрачнеть первым и уже ничего не говорил. Когда захлебнулась последняя атака, он приблизился к государю и зашептал каким-то скрипучим, не своим голосом, что как ни жаль, но надо признать неудачу. Горе-командующий был склонен считать, что теперь турки сами перейдут в решительное наступление и нанесут русской армии такое поражение, — от которого будет трудно оправиться. Надо отступать. Как далеко? До Дуная. А еще лучше за Дунай. В Румынии можно будет привести в порядок потрепанные войска, чтобы весной продолжить эту кампанию. Военный министр Милютин, которому царь сообщил мнение главнокомандующего, присовокупив и свое согласие, решительно возразил. Он говорил, как трудно было России готовиться к этой войне и сколько потребуется еще лет, чтобы продолжить, а по существу, начать новую кампанию; что престиж России сразу же падет, и с нею перестанут считаться; что недовольство таким решением охватит все слои России, а это может привести к новому революционному взрыву.

Царь спустил с кровати на коврик голые ноги и до боли сжал виски. В голову лезли думы одна мрачнее другой. Александр никогда не отличался оптимизмом, был мнителен и суеверен. Но сегодня, как он считал, не было ни излишней мнительности, ни суеверия. Он соберет военный совет, и военный министр, отличающийся убийственной логикой, гибким умом и трезвым расчетом, заставит считаться с его мнением. Царь должен будет согласиться с его доводами окончательно. А если последует новая неудача и произойдет полный крах кампании, что тогда? Родственники свалят всю вину на него и постараются доказать, что их предложение об отводе русской армии за Дунай было самым разумным и правильным. Перепугались, растерялись, ударились в панику все эти родственники! Как герцог Лейхтенбергский Николай, написавший накануне боя за Эски-Загру: «Я со всей откровенностью должен признаться, что не способен начальствовать вверенным мне отрядом. Никогда не служив, я поневоле должен слушаться советов. В настоящие серьезные минуты такое положение может привести к прискорбным последствиям. Я нравственно и физически болен». Не болел ни нравственно, ни физически, когда дело шло хорошо, когда Гурко преодолел Балканы и герцог собирался прогуливаться по улицам Константинополя и сверкать высшими орденами империи. Почувствовал опасность — заболел мгновенно!

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Князь Жабинский торопился в главную квартиру, где его ждало деликатное поручение: сопровождать до Габрова английского военного агента Велеслея и австрийского — барона Вехтольсгейма. Агенты вызвались помочь развеять слухи в своих странах о якобы жестоком обращении русских с мусульманским населением. Они желали иметь факты, чтобы опровергнуть распространившиеся кривотолки. Сделают они это или нет — сказать трудно. Главнокомандующий обрадовался и тому, что иностранные агенты хотя бы на время покинут армию и не увидят всего того, что не должен видеть посторонний глаз. А такого под Плевной было много. Жабинскому предстояло попутно выяснить настроение англичанина и австрийца, постараться доказать, что ничего страшного под Плевной не произошло, а по возможности и разузнать, что намерены делать дальше Англия и Австро-Венгрия ввиду затянувшейся войны.

Во вместительной коляске Велеслей и Бехтольсгейм начали разговор не о цели своего путешествия в Габрово — они выразили свое сочувствие неудавшемуся третьему штурму.

— Три крупные неудачи при штурме одного небольшого городка, это ужасно! — сказал Велеслей, поглаживая ладонью темные бакенбарды.

— Это похоже на катастрофу, — подтвердил барон, поправляя Железный крест на мундире.

— Но Плевна — это и не Бородино, — как мог, возразил Жабинский.

II

Аполлон Сергеевич был рад визиту молодого князя. Он обнял его и посадил на скамейку, застланную домотканым болгарским ковром, а сам сел напротив, подвинув высокий темный стул с небольшой и круглой подушечкой. Он не изменился за минувшие четыре с половиной месяца: борода его, похожая на сизые голубиные крылья, была шелковиста и лежала волосок к волоску, мягкие серые глаза светились радушием и добротой. И мундир, и эполеты, и ордена были в таком виде, словно генерал только что приобрел их в лучшем магазине Санкт-Петербурга или Москвы. Улыбнувшись, он начал с похвалы гостю:

— Майор императорской российской армии, кавалер орденов Владимира и Станислава — это хорошее начало, князь! Теперь святого Георгия четвертой степени, а потом и третьей да полковничий мундир — лучшего нельзя и желать! Не вообще, конечно, а в самом ближайшем будущем.

— Война еще не кончается, ваше превосходительство, — скромно, с достоинством ответил Жабинский.

— Я на какое-то время потерял вас из виду. Что вы делали под Плевной, князь?

— Выполнял поручения главнокомандующего и его начальника штаба. Свист пуль и разрывы гранат стали для меня приятнейшей музыкой, ваше превосходительство.

III

Книги о великих полководцах в библиотеке Жабинских имели самый потрепанный вид. Владимир зачитывался ими с детства. Он мог обстоятельно рассказать об известных походах Кира и Александра Македонского, победах и поражениях Наполеона. Что касается походов Суворова, Кутузова и Румянцева, то он мог не только назвать дату каждого сражения, но и припомнить такие детали, о которых мало кто знает. Например, меткие слова, произнесенные полководцем перед боем или в бою.

Жабинского привлекали не только книги о великих полководцах. Ему нравились толстовские рассказы о защите Севастополя, а «Войной и миром» он зачитывался, считая своим любимым героем Андрея Болконского.

С желанием совершить подвиг и прославиться Владимир Жабинский прибыл и на эту войну. Он видел дороги, забитые пехотой, конницей, артиллерией, обозами. Своими глазами наблюдал великолепный обоз государя императора и его свиты и был абсолютно уверен в том, что от таких сил и от присутствия самого царя в действующей армии можно ждать только быстрого и блестящего успеха. Если бы не так, зачем государю императору приезжать сюда за тридевять земель и ставить своих близких на высокие командные должности?

Молодой князь рвался к месту сражений и был рад, когда ему давали опасное поручение. Переправа у Галаца охладила его пыл и напомнила об осторожности. Он уже не рвался в первые ряды, но на важные и заметные поручения напрашивался настойчиво и выполнял их охотно. Он был на переправе у Систова и потом мчался с донесением генерала Драгомирова: Дунай форсирован и русские войска вступили в бой с турками на том берегу. Он первым доставил донесение от генерала Гурко об освобождении древней столицы Болгарии Тырново и переходе через неприступные Балканы.

Свои награды и повышение в чине князь считал вполне заслуженными. А вот что такое война, настоящая война, он узнал только под Плевной. Правда, и тут участие его в бою было относительным: прискачет на лошади, уточнит какие-то подробности и — аллюр три креста. Но здесь он увидел, что такое подлинное сражение. Гибли все: и рядовые чины, и офицеры, и даже генералы. Должность командира батальона или полка уже не прельщала его: много их, батальонных и полковых командиров, успели сложить свои головы! Не без содрогания вспоминал он про то, как просил Аполлона Сергеевича Кнорина похлопотать за него и помочь определиться в гвардейский гренадерский полк.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Степана Остаповича Ошуркова часто навещали посетители. Выли довольные, были и недовольные. Первые всегда благодарили и говорили о больших заслугах господина Ошуркова и гражданского управления; вторые были нудны и неприятны, от них хотелось поскорее избавиться, ибо переубедить их в чем-то невозможно, они были упрямы, злы на язык и говорили, как полагал Степан Остапович, совсем не то, что должны говорить освобожденные люди, встречаясь со своими освободителями.

С первого взгляда не понравился Ошуркову и новый посетитель, мужчина лет под сорок, угрюмый и настороженный, в черной меховой шапке и длинных белых шароварах, в такой же белой накидке с вышитыми обшлагами, ярко расшитой рубахе и опанцах, похожих на лапти в русских деревнях. «Эка вырядился! — неодобрительно подумал о нем Степан Остапович, — Или на маскарад собрался?»

— Слушаю вас, — небрежно сказал Степан Остапович.

Мужчина покосился на стул, но Ошурков сесть не предложил, и посетитель, сняв овчинную шапку, застыл на месте. Степан Остапович успел разглядеть его и заметил, что подбородок у посетителя изуродован и правая сторона его рта перекосилась, а губы некрасиво запали и их почти не видно, что над правым ухом его лег широкий и глубокий шрам, совершенно лишенный волосяного покрова.

— Я местный учитель, — глухо выдавил посетитель.

II

Очередной посетитель не новичок в кабинете Степана Остаповича. Приятнейший человек! И в меру воспитан. Не сядет без разрешения, а если и предложишь, будет стоять, понимая различие между собой и высоким чиновником гражданского управления. Одет тоже не для карнавала: черный суконный сюртук, из-под которого выглядывает темный жилет, белая рубашка с мягким бантом, ладно уместившимся под накрахмаленным воротничком, волосы — темные, гладкие, уложены на пробор. Ему бы еще густую, окладистую бороду — получился бы добропорядочный русский купец, московский или нижегородский, и на. болгарина не походил бы! Особенно на того, что недавно покинул этот кабинет!

— Садитесь, прошу вас, — произносит ради приличия Степан Остапович и показывает на кресло.

— Благодарю, не извольте беспокоиться, ваше степенство! — с поклоном отвечает гость.

— С чем пожаловали? Или захотели навестить скучающего холостяка? — Ошурков широко улыбается.

— Навестить просто так не смею, — отвечает посетитель. — Дело есть, полезное дело, ваше степенство.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Туман на вершине Святого Николая бывает как сметана. Повисая в воздухе, он обволакивает все, что находится вдали и вблизи. За пять шагов еще что-то можно разобрать, а за десять уже трудно. Панас Половинка шутит, что в такой туман он не видит собственных ног. А какой он въедливый! Как ни одевайся, ни застегивайся на все пуговицы и крючки — обязательно найдет лазейку, чтобы пробрать до костей. Холодно до барабанной дроби зубов. И это тогда, когда еще щедро должно бы согревать солнце — ведь начало сентября. Что же будет потом, когда придет пора зимних холодов?

Ничего не замечает перед собой Иван Шелонин. И ничего не слышит. Разве что приглушенный шепот Панаса, едва уловимое шарканье сапог ползущих впереди пластунов да посапыванье веселой и шустрой Сулейманки — черной небольшой собачки, прибежавшей от турок неделю назад. Назвали ее в честь паши, что стоит напротив шипкинских позиций. Собачонка быстро отозвалась на эту кличку. Она оказалась до того забавной, что солдаты уже подумывали, не дать ли ей новое имя: больно хороша для Сулейманки! Испробовали разные клички — даже не пошевелила своими длинными ушами, не покрутила пушистым хвостом, не моргнула большими выразительными глазами. Потешная собачка, веселит солдат так, что те покатываются со смеху: ходит на задних лапках, как Сулейман-паша перед султаном, служит, даже в грудь себя колотит лапами, когда нужно выпросить кусок сахара.

Сулейманка привязалась ко всем солдатам, а от Шелонина не отходит ни на шаг. Он за едой на кухню, и она с ним, он за патронами — собачонка тут как тут. Сегодня она тоже увязалась за Иваном, хотя пластуны протестовали решительно, не стала бы шуметь, идут они не на прогулку, а в секрет. Шелонин едва разубедил, сказав, что Сулейманка умней иного человека: зря она не нашумит, а вот предупредить может — турка за версту чувствует! Пластуны вынуждены были уступить, но Ивана предупредили строго: головой отвечаешь за каждую собачью оплошку!..

Как же умеют ползать пластуны, эти пешие казаки! На локтях, ловко, быстро и почти бесшумно. Иван попробовал — ничего не получилось: локти болят, а передвигаешься со скоростью черепахи. Вот и бредут они с Панасом сгибаясь в три погибели. Пройдут шагов десять, постоят, прислушаются — и дальше. В таком тумане можно легко столкнуться лбом с турками, а это нарушило бы все планы. Дошли слухи, что к противнику прибыли новые и большие силы и что турки желают доделать то, что не удалось им в августе. А так ли это — пока никто не знает. Надо подползти к ним поближе, послушать хорошенько, может, что-то и прояснится. Враг вот уже несколько дней осыпает Орлиное гнездо и всю вершину Святого Николая снарядами. Недавно появились у него мортиры — выпускал через каждые десять минут двухпудовую бомбу. Два дня назад прилетели первые пятипудовые бомбы и теперь падают на высоту непрерывно. Скверно ведут себя в воздухе и на земле эти темные чудовища: летят медленно, словно для того, чтобы было видно, насколько они страшны. Разорвутся — человек сразу глохнет на оба уха. Когда они приближаются, всегда думаешь, что это для тебя и для твоей погибели. И убивают, и пугают. — кто их только придумал на беду защитникам Шипки! Ходят слухи, что англичане или немцы: турки вряд ли до такого додумаются!

Почему они стреляют без умолку? Может, и впрямь готовятся к новому наступлению? Хоть бы что-то прояснить!

II

Панас распрощался с Иваном и вернулся в свою роту. Теперь он лежал в новом секрете и прислушивался. С вечера ничего подозрительного у турок не было. Вот бы сюда Сулей-манку с ее нюхом! Шелонин оставил собаку у себя, он даже посчитал, что и Георгиевский крест помогла получить Сулейманка — разве можно отдать ее в другую роту!

Но часа в два ночи в темноте послышался невероятный шум: как будто одновременно передвигались тысячи людей, сталкивая с дороги камни и скрипя сапогами. Стрельбы пока не было, видимо, турки хотели подойти вплотную, чтобы начать рукопашную. Панас, не целясь, выстрелил в эту пугающую темноту и только потом взглянул на старшего пикета. Тот молча кивнул головой и тоже выстрелил. Они вдруг поняли, что если и не причинят выстрелами большого ущерба противнику, то сразу же поднимут на ноги всех, кто притаился на вершине Святого Николая. Отстреливаясь, пластуны и пехотинцы стали отходить к нижним траншеям, чтобы соединиться с выставленными караулами.

Только в. траншее, примостившись у серого камня, Панас уразумел, что конец ночи, утро, день, а может, и не один день, будут очень жаркими, что биться придется упрямо и жестоко. Когда местность освещалась вспышками выстрелов, Панас замечал внизу разливное, колышущееся красное море: так много передвигалось турецких фесок.

Из траншеи били часто и наугад, но огонь караулов не мог остановить эту лавину, двигавшуюся молча. Становилось страшно. Понаслышался Панас о турках много, сам видел, на что способны башибузуки и черкесы.

Караулы не отходили: не было приказа. Верили, что еще подоспеет помощь и тогда они дружно кинутся на врага. Надежда сменилась отчаянием, а затем и полным безразличием: двум смертям не бывать, а одной не миновать. Панас все еще стрелял, не скупясь на патроны. Он знал, что перед ним живая стена и что каждая его пуля находит цель.

III

Очнулся Шелонин от незнакомых голосов. Сначала испугался: турки, упаси господь! Но прислушавшись, понял, что говорили болгары, и было их тут, как почудилось Ивану, великое множество. Он приоткрыл глаза и поднял голову.

— А-а-а, да ты, братец, живой! — воскликнул кто-то рядом с ним.

— Живой, — согласился Шелонин, пытаясь встать.

— Лежи, лежи! — тронул его за плечо сухонький служивый в форме русского унтер-офицера. — Побили, попортили вы тут турок! Орловцы, как есть орловцы!

— Болгарин, а окаешь, как наш вологодский, — сказал Иван, обрадованный тем, что находится среди своих и теперь наверняка не попадет в лапы башибузуков.

IV

Много поездок совершила на высоту Святого Николая Елена Христова — то одна, то со своей лучшей подругой Пенкой. В жаркую погоду возила чистую, прозрачную как слеза воду, в другие дни доставляла баранов, поросят, хлеб и вино, И всякий раз, если это было возможно, навещала роту, в которой служил рядовой Шелонин. Однажды только для него привезла форель, которую она сама жарила. Шелонин с интересом рассматривал диковинную рыбу, попробовал на вкус. А форель ели всей ротой, ели и похваливали. Елена поняла, что это как раз и есть солдатская дружба: один за всех и все за одного, как говорил ей Иван. И на поле боя, и за столом…

Она успела привыкнуть к стрельбе. Осколок турецкой гранаты попал в голову ее мула, а другой осколок поломал ногу лошади. Сегодня Елена и Пенка везут продукты на маленьком ослике. Маленький, а тянет в гору трех баранов, поросенка и несколько ведер красного вина. Хотя Елена и привыкла к пальбе из пушек и ружей, сегодняшний день ей показался Совсем иным, чем предыдущие. Палили, точно в августе, когда турки захотели взять Шипку и соседние с ней высоты. Раненых тоже попадается не меньше, чем в те горячие дни: их везут, и несут, кое-кто опирается на плечи товарищей, на палки. Бредут к Габрову, а оглядываются на вершину Святого Николая — там, видно, и идет главное сражение, Пенка идет позади повозки и с силой упирается в груз. Ей хочется помочь ослику, к тому же она опасается, как бы не соскользнул бочонок с вином. Когда пуля слишком близко просвистит над ее головой, Пенка растерянно смотрит по сторонам, будто спрашивая, кто и зачем ведет эту стрельбу и нельзя ли ее закончить, чтобы не стращать пугливых людей. Иногда она клянется, что в следующий раз ни за что не поедет на Шипку, но про свою клятву забывает быстро, как только прекращается пальба.

Сейчас пуля пролетела от головы Пенки так близко, что платок ее мгновенно очутился на правом плече, — Ой, дырку сделали! — крикнула она, спрятавшись за повозку и рассматривая порванный платок. Пенка вдруг опомнилась, поднялась. — А ослик? Его тоже убьют!

— Пенка, сиди! — строго потребовала Елена. — Башибузук шалит, он тебя живо!..

Она хотела сказать «убьет», но решила не пугать Пенку — подруга и без того напугана. На вершине Святого Николая не затихала сильная пальба. Елена вспомнила, что там должен находиться Иван Шелонин, что бой идет с полуночи и с ним все могло случиться. Она стала подгонять осла тонкой палкой. Пенка снова оказалась позади повозки, упираясь в нее правым плечом.

V

И кто это мог придумать о габровцах, что они очень жадные? Не было такого дня, чтобы жители города не привозили подарки: жареную баранину, соленую свинину, телятину, сыр, масло. А виноград, яблоки, сливы, арбузы — этим и счета нет. И вину — красному и белому. Конечно, солдатам больше нравится ракия, она крепче, но и сладкие пить можно — тоже облегчают душу и поднимают настроение.

Елена и Пенка, наверное, перетаскали раненым всех кур, и своих и соседских. Норовят угостить всех, а больными заполнен весь длинный коридор гимназии. Хорош у габровцев и виноград. Прав Панас Половинка, назвавший его царской ягодой. Сегодня у Елены и Пенки опять по большой корзине винограда.

Девушки примостились в ногах солдат, на помятой и потертой соломе, сохранившей пятна крови. Они с сочувствием глядят на Ивана и его товарища и явно не верят их улыбкам: небось очень больно, но не показывают виду.

— А лекарь у вас был? — спрашивает Елена, посматривая на Ивана и Панаса.

— Был, — ответил Шелонин.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

В середине сентября под Плевну прибыл генерал-адъютант Эдуард Иванович Тотлебен. Этот приезд оценивался по-разному. Провалившиеся генералы считали, что их отстраняют от дела незаслуженно, что любой, самый выдающийся полководец не мог бы сделать под Плевной больше, чем сделали они, и потому обижать их вовсе не стоило. Другие полагали, что Тотлебен перетянет чашу весов в свою пользу, что герой Севастополя может стать и героем Плевны, что честь и престиж России будут восстановлены и война пойдет самым лучшим образом.

Василий Васильевич Верещагин испытывал двоякое чувство. Генерала Тотлебена с чисто военной точки зрения он считал, как и многие, бездарным, на две головы стоящим ниже Михаила Дмитриевича Скобелева, Михаила Ивановича Драго-мирова и даже Гурко и Радецкого, к которым он не питал особых симпатий. Инженер Тотлебен, безусловно, заслуживал самой высокой похвалы. Как могло случиться, что этот человек, по состоянию здоровья не сумевший закончить полный курс инженерного училища, прославился как раз инженерным талантом? Везение? Природный дар? Вероятно, и то и другое. Вряд ли кто стал бы спорить, что Тотлебен сыграл выдающуюся роль в обороне Севастополя. Там военная наука в чистом ее виде поспорила с инженерной, военно-инженерной, и последняя одержала победу. Инженер стал генералом, украсил свою грудь высшими орденами Российской империи, получил в дар свыше четырех с половиной тысяч десятин прекрасной земли под Самарой и сделался популярным во всем мире.

Как Тотлебен оценит обстановку под Плевной: как генерал-полководец или как знаменитый инженер? Останется ли он в плену старых догм и пойдет на поводу высочайших особ или поддержит идею Дмитрия Алексеевича Милютина взять Плев-ну блокадой — это занимало ум Верещагина, удрученного гибелью брата и вообще огромными потерями русской армии. Иногда Верещагину казалось, что боль утраты не была бы столь глубокой, если бы русские войска пришли в Плевну и заставили Осман-пашу сложить оружие. Но Осман не собирается уходить из Плевны, и если все пойдет так, то будут загублены новые тысячи русских людей. Неужели Тотлебен ничего не придумает?

Верещагину очень хотелось побывать у Тотлебена, но он знал, что генерал-адъютант тяжел характером, нелюдим, предпочитает ни с кем не делиться своими планами, тем более он не станет разговаривать с ним, художником. Эдуард Иванович не только отказался от встречи с корреспондентами, но и велел гнать их подальше от плевненских укреплений, заметив, что журналисты не умеют держать язык за зубами. А как он посмотрит на встречу с художником? Посчитает ли, что Василий Верещагин более достойный человек и с ним можно и нужно встретиться? Художник решился отправить ему письмо и теперь ждал ответа. Тотлебен не лишен тщеславия, а кому не льстит увидеть себя на полотне живописца!

По этой или по другой причине, но Тотлебен согласился принять художника, назначив число и час. Верещагин пришел к нему рано утром и застал его сидящим за картой. Мундир у генерала расстегнут; Георгиевский крест, что обычно висел в петличке, лежал на маленьком столике. Лицо у Тотлебена устало и посерело, светлые глаза сузились: вероятно, за этой каргой Эдуард Иванович провел всю ночь. Кофе и бутерброды остались на столе нетронутыми, трубка угасшей. Верещагин, поняв, что он тут лишний, хотел извиниться и уйти, но Тотлебен попросил его присесть на табурет. Пока он колдовал над картой, Верещагин бегло осмотрел комнату: походная койка, а возле нее корыто для капель с потолка, военное пальто с темным каракулевым воротником висело на стене, рядом сабля, на полу огромный чемодан, похожий на сундук. Два маленьких оконца выходили в сад, на подоконнике стояла закоптелая керосиновая лампа, помещенная сюда с наступлением дня, между оконцами примостились старенькие часы, уже давно отслужившие свой срок и прекратившие тиканье.

II

В детстве юный Жабинский увлекался игрой в оловянные солдатики. Расставит пехоту с офицером на коне и барабанщиком впереди колонны, позади установит орудия и начинает бой. Пехота решительно бросается на противника, из-за пригорка выскакивают уланы или драгуны, пушки кладут посреди вражеской колонны крупные ядра — их заменяли красивые стеклянные шарики. Один миг — и нет вражеской колонны. А если кто-то и оставался из солдат противника, таких разгоряченный «боем» лихой офицер, то есть князь Жабинский, смахивал со стола рукой, и они с грохотом падали на пол.

Что-то похожее было в это утро и под Горным Дубняком, где майору Жабинскому предстояло вести в бой батальон лейб-гвардии гренадерского полка. Роты шли как на параде, бравые, подтянутые офицеры занимали положенные им места. Майор Жабинский отбивал такт и про себя повторял: правой, правой, правой! Интересно, догадываются ли турки, что сегодня начинается крупное наступление русских, что скоро столичная гвардия ринется в атаку на Горный Дубняк, а егерский пол:; станет штурмовать Телиш? Когда будут захвачены два этих пункта на Софийском шоссе, Плевна окажется отрезанной от баз снабжения и Осман-паше ничего не останется делать, кан сдать свое многотысячное войско на милость победителя. Правой, правой, правой! Один хороший удар — и Большой редут и Малый редут окажутся в руках наступающих. Плевна блокирована! Да здравствует победа! Правой, правой, правой!

Солнце будто оттолкнуло лениво плывущие к западу облака и теперь светит ярко и радостно. Погода под стать настроению солдат, бодрому и праздничному. Жабинский побывал в ротах и убедился, что гренадеры полны желания одолеть турок, и непременно в быстром бою: разве можно посрамить лейб-гвардию его императорского величества! Это понимает каждый воин. Правой, правой, правой!

Особенно красивым было зрелище, когда батальон подымался из лощинки на пригорок: и справа, и слева — всюду, куда может достать глаз, движутся квадраты войск — строгие, как на плацу или Красносельском поле, когда нужно было отличиться перед императором. Нет, туркам несдобровать! Правой! Правой! Правой!

У молодого дубового леса в колонне разорвались первые турецкие снаряды. Это не остановило гвардию. Места павших заняли гренадеры из задних рядов. Шествие к вражеским редутам продолжалось в прежнем темпе. Вражеские гранаты рвались теперь непрерывно, а из ближайших турецких ложементов посыпался настоящий град пуль. Жабинский услышал близкие крики и тогда понял, что это и есть первые раненые из его батальона и что бой уже начался. Пули гулко свистели в воздухе, гранаты шлепались глухо и рвали на куски человеческие тела. А равнение надо выдержать, и если не равнение, то хотя бы сохранить вид колонны, грозной, внушительной и красивой со стороны. Вдали пропел горн, позвавший в атаку. Жабинский, обнажив саблю, ринулся к Малому редуту. «Вперед!» — закричал он громко, и это слово, как эхо, повторили ротные, взводные, унтер-офицеры, а за ними и солдаты. Крики, несмотря на потери, все еще были сильными, а натиск решительным. Гренадеры с ходу захватили Малый редут, завершив схватку штыками и прикладами. До Большого редута оставалось шагов двести, и Жабинский бросился к нему, сознавая, что и он скоро будет в их руках.

III

— Ваше благородие, позвольте…

Подпоручик Суровов сердито взглянул на солдата.

— Ты кто такой будешь? — грозным тоном спросил он.

— Из вашего взвода, ваше…

— Знаю, — прервал его Суровов. — Из каких слоев будешь, спрашиваю?

IV

Вполне очевидно, что атака горно-дубнякских и телишских позиций не была прихотью или экспериментом генерала Тотлебена и генерала Гурко. Если вести блокаду Плевны, то делать это надо основательно и надежно, закупорив любую, даже малую щель для связей с внешним миром. Только так можно оставить турецкий гарнизон без питания, снарядов, патронов и новых, свежих сил. Думающий полководец, Осман-паша давно это понял и поставил свои таборы с кавалерией и артиллерией по всему Софийскому шоссе — главной жизненной артерии, питающей его всем необходимым. Из своего многотысячного гарнизона он послал достаточное количество войск, чтобы укрепиться в Горном Дубняке, Дольном Дубняке и Телише — пунктах, стоящих на шоссе и занимающих выгодные высоты. Командующий корпусом Шефкет-паша укрепил соседние стратегические пункты: Радомирцы, Блесничево, Яблоницу, Орха-ние и Златицу. Без занятия хотя бы части этих пунктов планы блокады Плевны оставались бы красивой, но бесплодной мечтой. Случись такое — турки привели бы в порядок свои расстроенные и потрепанные части и опять свели бы на нет все атаки русских войск.

Штурм Горного Дубняка, пусть и не сразу, но привел к немалой удаче. В плен сдался Ахмет-Хивзи-паша, а с ним две тысячи триста отборного войска, не считая раненых. Русским войскам достались богатые трофеи, в том числе и новейшие крупповские орудия. Под Телишем дела сложились трагически: лейб-гвардии егерский полк удачно произвел рекогносцировку турецких позиций и даже овладел некоторыми ложементами, но дальше не пошел; после этого егеря стали нести куда большие потери, чем в момент атаки, — ложементы превратились в своеобразную ловушку. Отчаявшиеся егеря попытались атаковать главный редут, но их встретил огонь такой силы, что ничего не оставалось делать, как залечь под носом противника, в сотне врагов от его редута. Потеряв до тысячи солдат и офицеров, полк отошел на исходные позиции.

Большие потери русские понесли и под Горным Дубняком. И гибла не «серая скотинка» — обыкновенная армейская пехота, гибли егеря и гренадеры, лейб-гвардия государя императора, его гордость и опора. За это надо было держать строгий ответ, и генерал Гурко получил сердитое внушение от августейших особ. Нужно было подумать о дальнейших действиях.

Под Телиш генерал перебросил и гренадер, и остатки егерей, но положился в новом бою на артиллерию. Шесть пеших и четыре конные батареи заняли свои позиции неподалеку от турецких укреплений. Семьдесят два орудия нацелились на злосчастный редут. Десять тысяч снарядов лежали в ровиках, каждое орудие могло послать по двести сорок шрапнелей и гранат — такого еще не было с начала кампании.

Пехоте отводилась скромная роль: окружить телишские укрепления с трех сторон, окопаться тысячи за две с половиной шагов от редута и ждать, чем кончится артиллерийская пальба.