Милый дедушка

Курносенко Владимир Владимирович

Молодой писатель из Челябинска в доверительной лирической форме стремится утвердить высокую моральную ответственность каждого человека не только за свою судьбу, но и за судьбы других людей.

Рассказы

У НАС НА НФС

[1]

Посередине слесарки бильярдный стол. У стен железные верстаки, тисы на них, точило, над одним из верстаков плакат с рисунком: «При получении инструмента проверь, в порядке ли он!» Добродушный рабочий в фартуке трогает, как лезвие, большим пальцем молоток, а в окошечке с кривоватой надписью «кладовщик» — фальшиво благожелательная и по-театральному вбок улыбающаяся физиономия кладовщика: проверь, проверь-ка, мол.

После обеда работы мало, но баклуши бить тоже как-то совестно, и игра в бильярд идет с перерывами: шаги в коридоре — кии к столу, а уйдет начальник (если в самом деле начальник) — и стукание шаров возобновляется. Начальнику делать особо тоже нечего, уходить он не спешит. «Урожай худой нынче будет, солнце усё пожгло!» Начальник по национальности белорус, он еще что-то сообщает и наконец все-таки уходит. Уходит начальник, и шофер Витька, отслушав с одобрительными кивками удаляющуюся по коридору поступь, гонит, что называется, небольшую такую картинку:

— Я вас научу, слышь, работать-то! Вы у меня полюбите работу-то! Вы у меня ямы будете до обеда рыть, после обеда за-р-рывать.

На начальника здешнего не похоже, но все, кто в слесарке, долго и с удовольствием смеются. Вообще похоже на кого-то.

Электрик Володя, молодой пенсионер, бросает в фанерный мусорный ящик окурок:

РИМЛЯНИН

Дом, с террасы которого я смотрю на Рим, в Велабре, старом квартале на берегу Тибра. Здесь малолюдно и тихо, хотя это центр Рима. Мне виден золотой дворец Нерона рядом с серым, заросшим пятнами зелени склоном Тарпейской скалы, и платановая роща, которая ночью, если пройдет дождь, темнеет и блестит, как мокрые женские волосы.

Если следовать Эпикуру, наверное, я уже достиг высшего блаженства. Во всяком случае, боли в теле и волнения в душе я не чувствую и, кажется, не буду испытывать никогда.

Ночами Юлла выносит меня на террасу, надо мной загорается созвездие Козерога, и с Тибра дует Фавоний

[2]

и доносит запах листьев и вздыхающей весенней земли. И я снова живу мою жизнь, мне грезятся руки Юнии, ветер шевелит ими мои волосы, я вспоминаю и расстаюсь… Да, да, отцы сенаторы! Надо поднять факелы. Смеркается. Идет к закату моя жизнь. Мне тридцать один год, на два меньше, чем Александру в день его кончины, но, кажется, больше в мою жизнь вы не втолкнули бы уже ничего.

Я умираю. Каждую ночь я бросаю веревку с крючком в начало утра, в первый час рассвета. Я хватаюсь за нее рукой. Я ползу туда, в жизнь… мою жизнь — такую несбывшуюся и невозвратимо прекрасную.

АМУР И БЭМБИ

Бербель приносила щенков раз в два года.

На четвертый день, слепым, отец отрезал им хвосты ножницами, оставляя два позвонка, а Бербель зализывала ранки.

Щенки ползали по полу и пахли псиной нежно и приятно. К концу месяца тот, что родился первым, вставал на лапы и рычал; назавтра его забирали. Последнего же каждый раз мы собирались оставить себе.

В десять лет морда у Бербель поседела, как у дедушки незадолго до смерти, она стала бросаться на чужих, и отец, когда мы с Нинкой были на турбазе, отдал ее мужику с дальней станции охранять огород. Я догадывался, почему Бербель такая. За своими делами мы забывали ее выводить.

Мы вернулись с турбазы, и Нинка ревела, а я ринулся в клуб узнавать адрес мужика, но на станцию, где Бербель охраняла огород, я так и не поехал. Ко времени, о котором идет речь, я уже научился предавать.

МОРЕ

Помню: сад, сдали патанатомию… «Своею белою рукой, моя Оде-е-е-сса, ты помани, ты помани, ты по-ма-ни…» Под яблоней, в сторонке, детская коляска — там сын Бавильского. Сын спит, не мешает наша песня, песня из фильма «Цепная реакция». Бавильский супит белесые брови, топырит толстую нижнюю губу: «Свое-ю белою рукой, мо-я-а…» Когда-то, было дело, он учился в Одессе, в НМУ, низшее такое мореходное училище, да вот случилось — ушел. Теперь у него дом, семья, «лекции-шмекции» в медицинском институте, а в шкафу средь постельного белого белья застиранная до дыр старая его тельняшка. Моря, ясное дело, моря ему больше не видать… А для меня не все. Я, быть может, еще и увижу. В Одессе, в системе Азмор, работает стоматологом мой двоюродный брат Эрик. Четвертый, загибаю я пальцы, пятый, шестой курс, а там, глядишь, я и судовой врач: синее море, белый пароход и смуглые девушки в широкополых шляпах машут мне тонкими руками с Приморского, конечно, бульвара.

И проходит два года, и оттуда, из Одессы, от папиного брата дяди Вити — письмо: купите полдома!

Ты слышишь, Бавильский? Полдома в Аркадии, у самого моря, где в саду виноград и персики, где рыбачка Соня, и Гамбринус на Дерибасовской, и Беня Крик, и все-все, что вам угодно.

А?