Каролин Ламарш. Ватерлоо, Ватерлоо. Рассказ
НА мрачной равнине нет ни любовников, ни друзей. Только бронзовый лев на холме, к которому ведут двести двадцать шесть ступеней. Двести двадцать шесть. Я сосчитала их, когда бежала мимо запыхавшихся туристов. Я поднималась по ступеням, и мое сердце билось так, словно хотело выскочить из груди, а горло зверски горело. Но я ни на миг не сбавила скорость: нужно было одолеть лестницу одним махом.
На верху остаешься в одиночестве. Как перелетная птица, которая не может найти место, где привыкла отдыхать. Вода ушла, осталась только сухая грязная корка: если птица сядет, ее оперение отяжелеет.
Хорошего дня в Ватерлоо
. Тот, кто едет в Ватерлоо, совершает ошибку. В Ватерлоо ничего не осталось. Ни ложбин, укрывавших соперничающие армии, ни изгородей, дававших иллюзию передышки, а потом плевавшихся залпами смертоносного огня. Почву разровняли, собрали с холмов омытую кровью землю и насыпали искусственную горку, этакую символическую витрину. Вокруг простираются поля, прочерченные дорогами, уходящими вдаль, к четырем сторонам горизонта. Установленные на перекрестках щиты гласят: «Гипермаркет ‘Биггс’ в Ватерлоо! Открытие 18 июня» Внизу крупными жирными буквами надпись: ЭТО РЕАЛЬНО!
Что — реально? Что остается от вещей и событий, бывших когда-то реальными? Куда подевались пот, кровь, надежда, бегство? Куда улетело эхо клича старой гвардии: «Да здравствует Император!»? Где теперь триста мертвецов, которых бросили в колодец в замке Угумон, забив его до самого верха? Что осталось от деревьев того небольшого сада, где за час полегли полторы тысячи человек, как сбитые непогодой яблоки? Холодный июньский ветер пахнет дождем и со всех сторон обдувает Холм. Школьники облепили постамент и строят рожи льву, отлитому из отбитых у французов пушек. Супруги-англичане крутят головами, пытаясь определить, где находились укрепленные фермы — Бель-Альянс, Мон-Сен-Жан, Папелотт, Ла-Э-Сент, — на которые сегодня нацелена только батарея подзорных груб. Японцы пытаются пропихнуть пятифранковую монету в одно из круглых окошек. У меня мелочи нет, я вижу лишь тьму, и гнев туманит мой взор. Я ненавижу себя за то, что иду на смерть, как отчаявшийся Ней — «Смотрите, как погибнет маршал Франции!», — но не падаю под вражеским огнем. Я ненавижу себя, потому что не улавливаю сумятицы боя, зато вижу на границе поля битвы и у подножия Львиного холма трек для мотокросса: он проложен прямо по лугу, прилегающему к невзрачному ресторанчику.
Мне больше нечего защищать, разве что ту часть груди, где так отчаянно бьется сердце. У меня нет родины, разве что точное место в центре каждой ступени, куда я — при подъеме или спуске — ставлю ногу. Я хотела бы поцеловать упавшее на землю знамя, лечь на него и умереть. Я бы хотела, чтобы знамя любви осталось непобежденным и не изменило цвета. Но оно изменчивей июньского неба над Ватерлоо. Непостоянней, чем смерть по отношению к Нею: она убила под ним пять превосходных лошадей, но не ответила на его яростный призыв, когда он подставлял грудь под пули, сабли и пушечные залпы. Ней, которого тоже звали Мишель, не пал смертью храбрых на поле боевой славы: его расстреляли свои в парижском парке.