Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт

Ларетта Антонио

Захватывающий роман классика современной латиноамериканской литературы, посвященный таинственной смерти знаменитой герцогини Альба и попыткам разгадать эту тайну. В числе действующих лиц – живописец Гойя и всемогущий Мануэль Годой, премьер-министр и фаворит королевы…

В 1999 г. по этому роману был снят фильм с Пенелопой Крус в главной роли.

Первое предуведомление

Если бы моя мать столько раз не вступала в брак по расчету и если бы в то же время она не была так равнодушна к материальным благам – правда, за исключением тех случаев, когда блага принимали абстрактную и бесплотную форму банковского счета, – вполне возможно, что эта книга никогда не увидела бы свет. Но одно из последних желаний матери, которое она высказала уже на смертном ложе и в котором, хочу заметить, не было и намека на малейшее отступление от ее знаменитого прагматизма, состояло в том, чтобы кто-нибудь из сыновей, отобрав нужные ключи, отправился в Париж, открыл старый дом на улице Нёв де Матюрен и разобрался бы с мебелью, безделушками и прочим хламом, что хранился там с 1940 года, пережив оккупацию, освобождение, генерала де Голля, май 1968 года

[1]

и спекуляцию недвижимостью. «Не думаю, что там найдется что-нибудь, что можно выставить на „Сотбис", – голос ее упал до слабого шепота, но голова оставалась по-прежнему ясной, – ведь добряк Лоренсо был скрягой, и, учитывая, что при разводе львиную долю состояния присудили мне, а Лоренсо последние свои годы прожил в стесненных обстоятельствах, он скорее всего распродал среди друзей по ссылке те немногие семейные реликвии, которые у него оставались, хотя… кто может поручиться, что вас там не ждет какая-нибудь интересная находка?» Именно я оказался тем сыном, кому выпало ехать в Париж, а этот «Мемуар», который я сегодня отдаю в печать, хранившийся в доме, заставленном мебелью эпохи Второй империи, среди изъеденной молью парчи, небольшой библиотеки, составленной из книг, удостоенных Гонкуровской премии, и многих других вещей той эпохи, прошедших по крайней мере уже через третьи руки, – этот «Мемуар» и оказался моей интересной находкой.

После четырех счастливых и плодотворных браков, когда уже заполыхали зарницы Второй мировой войны, моя мать решилась на две вещи: выйти в пятый раз замуж по любви и обосноваться в маленькой латиноамериканской стране как в самом надежном на то время убежище, чтобы мирно наслаждаться там и обществом моего отца, и его богатством. Оба решения, как выяснилось со временем, содержали ошибку в расчетах. Любовь моего отца и надежность латиноамериканской страны рухнули почти одновременно. Отец терзал ее ревностью, распространявшейся даже на прошлое, латиноамериканская страна также обманула все ожидания, – она в конце концов коварно предала мою мать, впав в социально-экономический кризис, завершившийся общим хаосом, насилием и экономическим крахом. В последние годы мать должна была мобилизовать все ресурсы своего оптимизма, чтобы противостоять мужу-маньяку, скудной ренте и нескольким внукам-герильерос. Все так изменилось, что унаследованный ею жалкий дом на улице Нёв де Матюрен, казавшийся в свое время воплощением бедности, стал теперь одним из немногих сокровищ, которыми она могла распорядиться перед смертью, другими были последние уцелевшие драгоценности, потускневшее и растрескавшееся кожаное пальто, облигации государственного займа (государство выпустило их, находясь в состоянии полного банкротства), и к ним, разумеется, причислялись восхитительные и все еще такие живые воспоминания юности. «Errare humanuni est»

Лоренсо де Пита-и-Эвора, маркиз де Пеньядолида был, если я не ошибаюсь, третьим мужем моей матери. Он познакомился с нею в Биаррице, кажется, в 1932 году. Она в то время вступила в свое второе вдовство – на этот раз после англичанина, упрочившего ее благосостояние, – а маркиз приехал туда из Испании, вслед за Альфонсом XIII

Второе предуведомление

Я долго размышлял, прежде чем решился выпустить в свет этот неизданный «Мемуар», имеющий особую историческую ценность, который попал в мои руки благодаря игре слепого случая, соединившего однажды в тоскливый парижский вечер 1937 года одиночество изгнанника и любопытство, из-за чего я не смог оторваться от «Мемуара» до той поры, пока окончательно не разгорелся новый день. Чтение, в которое я погрузился с такой страстью, захватило и ошеломило меня, я читал и перечитывал страницы, переносясь и в пространстве – в мой покоренный, но не покорившийся Мадрид, и во времени – в прошлое, не настолько еще отдаленное, чтобы уже выцвели чернила и не сохранились следы крови, чтобы исчезли трепещущие тени преступления и скорби.

Память о тех событиях возвращается как призрак, взывающий к правосудию. Но кто он, сам призрак? И кто в конечном счете жертва в той истории, где на одно-единственное преступление приходится так много виновных? Ведь в него вовлечена целая группа людей, одни из них достигли вершин величия и заслужили посмертную славу, другие – самые заурядные и незначительные личности, но все они принадлежат той эпохе испанской и мадридской истории, в которой смыкаются два века: веселый и беззаботный конец XVIII встречается с трагическим началом XIX, и никому не удалось уловить и увековечить этот переломный момент так, как это сделал Франсиско де Гойя-и-Лусьентес. Он-то и оказывается одним из главных действующих лиц приводимой здесь захватывающей petite histoire.

[4]

Событие, находящееся в центре внимания документа, произошло 23 июля 1802 года, это событие – смерть Марии дель Пилар Тересы Каэтаны де Сильва-и-Альварес де Толедо, тринадцатой герцогини де Альба (или Альва – как больше нравится некоторым историкам). Правда, кроме краткого полицейского донесения, составленного несколько дней спустя после ее смерти, все остальные документы – и «Мемуар», и включенные в него письма – были написаны значительно позднее трагической кончины герцогини. Правда и то, что вся история была пережита молодыми, а рассказана уже старыми людьми, в одном случае – спустя двадцать, а в другом – почти пятьдесят лет после самих событий. И наконец, правда, что дошедшая до меня рукопись была на французском языке, а почерк, которым она написана, не совпадал с почерком лица, значившегося ее автором, из чего я заключаю, что она является переводом, который он сам заказал сделать со своего текста, чем и заронил вполне обоснованные сомнения в его аутентичности.

Полагаю, что наибольший авторитет в данном вопросе – говорю об этом без всякого тщеславия – это именно я; авторитет мне придает проделанная работа, состоявшая в том, что я выполнил обратный перевод «Мемуара» на испанский язык, и это позволило мне достичь такой интимной, почти любовной подачи литературного материала, что стало возможно воспринять и прочувствовать его самые тонкие, почти неуловимые оттенки, как мы чувствуем их в любимой женщине. Опираясь на мой авторитет, я беру на себя смелость сделать два следующих заключения: во-первых, французский текст рукописи, случайно попавший мне в руки в тот осенний вечер, представляет собой, вне всяких сомнений, перевод испанского текста, написанного первоначально несколько тяжелым, витиеватым, высокопарным стилем Испании, колеблющейся между традиционным барокко и просветительским классицизмом; и во-вторых, ее автором действительно является дон Мануэль Годой, как в ней и сообщается и как становится очевидным из (а) сопоставления «Мемуара» с другими его рукописями, (б) места, где был найден документ спустя восемьдесят шесть лет после смерти Мануэля Годоя, и (в) полученных мной доказательств достоверности различных происшествий и событий, о которых повествуется в рукописи. Доказательств, которые – говорю это с болью – я мог бы существенно пополнить, если бы собирал их в моей стране и главное – если бы встретил там больше поддержки и меньше предрассудков в научных кругах и у общественности, что позволило бы подтвердить или опровергнуть многие факты. Сказанное относится равным образом как к аристократическим слоям испанского общества иди по крайней мере к испанским семьям, исторически связанным с описываемыми событиями, так и научным учреждениям, занимающимся историческими исследованиями.

Но Испания остается Испанией, близкая или далекая, и по-прежнему нескоро еще придет день, когда, как говорит сам Годой в каком-то месте своих воспоминаний, она станет наконец страной, «живущей по времени, отмеренному часами современной и просвещенной Истории».