Примо Леви родился в 1919 году в Турине. Окончил химический факультет Туринского университета. В 1943–1945 годах — узник Освенцима. После освобождения работал химиком, занимался литературой и переводами. Автор двух автобиографических книг о лагерном опыте — «Человек ли это?» (1947), «Передышка» (1963), нескольких романов и повестей. Покончил с собой в 1987 году.
Предисловие
Первые сведения о нацистских лагерях уничтожения начали доходить до нас в переломном 1942-м. Это были смутные, но становящиеся все более упорными слухи о массовых убийствах, которые осуществлялись в таких масштабах, с такой беспредельной жестокостью и с такой не укладывающейся в голове мотивацией, что в это просто невозможно было поверить — и люди не верили. Показательно, что подобную человеческую реакцию заранее предвидели те, кто был к этому причастен: многие выжившие, и среди них Симон Визенталь на последних страницах своей книги «Убийцы среди нас», вспоминали, что эсэсовцам доставляло удовольствие дразнить заключенных своими циничными прогнозами. «Как закончится эта война, мы пока не знаем, — говорили они, — зато знаем, что в войне с вами победу одержали мы, потому что никто из вас не останется в живых, чтобы свидетельствовать, а если какие-то единицы и останутся, мир им не поверит. Возможно, у кого-то зародятся сомнения, люди будут спорить, заниматься поисками фактов, но неопровержимых доказательств они не найдут, потому что мы уничтожим не только вас, но и все доказательства. Но даже если доказательства найдутся и кто-то из вас выживет, люди скажут, что доказательства ваши настолько чудовищны, что поверить в их подлинность невозможно и все это раздувают заинтересованные в пропаганде союзники, а потому поверят нам, которые будут все отрицать, а не вам. Так что история лагерей будет написана с наших слов».
Любопытно, что та же самая мысль («даже если бы мы рассказали, нам бы никто не поверил») преследовала заключенных в их ночных снах, приводя в отчаяние. Почти все, кто остался в живых, устно или письменно свидетельствовали о том, что часто видели в лагере сон, который варьировался в деталях, но всегда был одинаковым по существу: человек возвращается домой и, чтобы облегчить душу, горячо рассказывает кому-то из самых близких о пережитых страданиях, но ему не только не верят, его даже и слушать не хотят. Чаще (что казалось особенно беспощадным) слушатель поворачивался к рассказчику спиной и молча уходил. Мы еще вернемся к этой теме, а пока считаем важным подчеркнуть, что обе стороны — как жертвы, так и их притеснители — ясно осознавали, что поверить в масштабы и чудовищность происходившего в лагерях (не только в лагерях, но и в гетто, и в тылу восточного фронта, и в полицейских застенках, и в приютах для душевнобольных) просто немыслимо.
К счастью, то, чего боялись жертвы и на что надеялись нацисты, не случилось. Даже самые совершенные механизмы рано или поздно дают сбой, и гитлеровская Германия, особенно в последние месяцы перед крахом, была уже далеко не такой отлаженной машиной, как в начале. Многие из вещественных доказательств массовых убийств исчезли или были ловко уничтожены; осенью 1944 года в Освенциме нацисты взорвали газовые камеры и крематории, но развалины сохранились и по сей день, так что заступникам нацистов, какие бы фантастические гипотезы они ни придумывали, трудно найти правдоподобное объяснение их назначения. Варшавское гетто после знаменитого восстания весны 1943 года было сравнено с землей, но благодаря нечеловеческим усилиям некоторых историков из числа восставших (историков собственной судьбы!) другие историки по ту сторону стены получили тайно или нашли потом под развалинами на многометровой глубине свидетельства того, как это гетто жило день за днем и день за днем умирало. Все лагерные архивы были сожжены в последние дни войны, и это поистине невосполнимая потеря, поскольку до сих пор не закончились споры о том, сколько было жертв — четыре, шесть или восемь миллионов (речь, правда, всегда идет о миллионах). До того как нацисты додумались строить гигантские многопропускные крематории, бесчисленные трупы жертв — расстрелянных, умерших от лишений или болезней — могли служить доказательством преступлений, а потому должны были исчезнуть любым путем. Первоначальное решение, настолько ужасное, что о нем и говорить-то трудно, состояло в простом заполнении огромных ям, общих могил, сотнями тысяч тел: так было в Треблинке, в других небольших лагерях, на оккупированных русских территориях. Это дикое решение принималось как временное: тогда немецкая армия побеждала на всех фронтах и казалось, что окончательная победа не за горами. «Потом решим, что с этим делать». В любом случае, правду диктует победитель, он может манипулировать ею по своему усмотрению; так или иначе, но общие захоронения либо получат свое оправдание, либо исчезнут, либо вину за них переложат на советских (которые, как подтверждает история с Катынью, оказались не намного лучше). Но после Сталинграда нацисты передумали: все следы незамедлительно уничтожить! И все тем же заключенным пришлось раскапывать полусгнившие останки и сжигать их под открытым небом, как будто бы операции такого рода и такого масштаба могли пройти незамеченными.
Эсэсовцы и госбезопасность заботились о том, чтобы в живых не осталось ни одного свидетеля. Этим объясняются (потому что другого объяснения просто не найти) безумные на первый взгляд, а на самом деле губительные перемещения, которыми в начале 1945 года завершилась история нацистских лагерей. Остававшихся в живых заключенных из Майданека гнали в Освенцим, из Освенцима — в Бухенвальд и Маутхаузен, из Бухенвальда — в Берген-Бельзен; женщин Равенсбрюка — под Шверин. Всех, таким образом, переправляли вглубь Германии, пока их не освободили русские или союзники, наступавшие с востока и запада. Сколько умрет по дороге — значения не имело; главное — чтобы они ничего не рассказали. Начав свое существование в качестве центров политического террора, превратившись ю затем в фабрики смерти, а следом (или одновременно) — в источник уничтожаемой и постоянно пополняемой рабской рабочей силы, лагеря стали представлять опасность для обессилевшей Германии, поскольку хранили тайну, самую преступную за всю историю человечества. Толпа полуживых призраков превратилась в
Менее известны и менее изучены сведения о хранителях тайны, находившихся по другую сторону, а именно среди притеснителей: многие из них знали мало и лишь немногие знали все. Теперь никому уже не удастся определить точно, сколько человек в нацистском аппарате
I. Память об оскорблении
Человеческая память — инструмент удивительный, но ненадежный. Эта затертая истина известна не только психологам, но и всем, кто способен анализировать поведение окружающих или свое собственное. Наши воспоминания не выбиты на камне; с годами они стираются, а часто и вовсе меняются, дополняются фрагментами постороннего опыта. С этим хорошо знакомы судьи: почти никогда не бывает, чтобы два очевидца одного и того же события описали его одинаково и одними и теми же словами, даже если они рассказывают о нем по горячим следам и не заинтересованы лично в искажении фактов. Ненадежность, свойственная нашим воспоминаниям, могла бы проясниться лишь в том случае, если бы мы узнали, на каком языке, с помощью каких знаков, на чем и чем эти воспоминания фиксируются, однако пока, к сожалению, мы далеки от этого знания. Нам известны некоторые механизмы, фальсифицирующие память при особых обстоятельствах, таких как травмы (причем не только черепно-мозговые), наложение других, «конкурирующих» воспоминаний, аномальные состояния сознания, подавление личности, вытеснение. Но даже в обычных условиях немногие воспоминания сохраняются в неизменном виде: большая их часть постепенно деградирует, теряет тчетливость в силу так называемой физиологической забывчивости. Возможно, в этом проявляется одна из величайших сил природы, превращающая порядок в беспорядок, молодость в старость, жизнь в смерть. Сохранить воспоминания живыми и свежими можно, если их «тренировать» (то есть часто к ним обращаться) — точно так же сохраняют подвижность постоянно тренируемые мышцы; правда, слишком часто воскрешаемые воспоминания, особенно в форме рассказа, рискуют благодаря многократным повторениям закрепиться в стереотип, выкристаллизоваться в улучшенную, приукрашенную версию событий, которая, заместив первоначальное воспоминание, начнет жить независимой жизнью.
Здесь я пытаюсь исследовать экстремальные воспоминания — воспоминания об оскорблениях, причем принадлежащие и тем, кому они были нанесены, и тем, кто их наносил. В данном случае налицо все или почти все факторы, способные стереть или исказить «запись» в памяти: воспоминание о травме, полученной или нанесенной, — тоже травма, оно вызывает боль, в лучшем случае — беспокойство; поэтому оскорбленный старается не ворошить воспоминания, чтобы не открылась рана; оскорбивший — запрятать их поглубже, чтобы освободиться, облегчить груз вины.
При этом, как и в случае с другими явлениями, мы обнаруживаем парадоксальное сходство между жертвой и притеснителем, правда с определенной оговоркой: да, оба в одной западне, но это притеснитель, и только он, поставил ее, сделал все, чтобы она захлопнулась, и, если он мучается, это справедливо, ему и положено мучиться; жертве же мучиться не положено, и то, что она все-таки мучается, даже спустя десятилетия, — несправедливо. В очередной раз приходится с болью констатировать, что рана от нанесенного оскорбления не заживает: она кровоточит годами, и эринии, в существование которых трудно не верить, терзают не только мучителя (если вообще терзают, независимо от того, был он или не был наказан человеческим судом), но, продолжая его дело, преследуют жертву, лишая покоя и ее. Нельзя без ужаса читать признание австрийского философа Жана Амери, подвергнутого в застенках гестапо пыткам за участие в бельгийском Сопротивлении, а затем, уже как еврея, депортированного в Освенцим:
Кого пытали, тот не забудет об этом до самой смерти. ‹…› Кто перенес мучения, больше не вернется к обычной жизни; червь унижения будет грызть его постоянно. Вера в человечность, давшая трещину после первого удара по лицу, разрушенная до основания после пыток, никогда уже не вернется.
Перенесенные пытки стали для Амери началом смерти: в 1978 году он покончил с собой.