В блокадном Ленинграде

Лихачев Дмитрий Сергеевич

Дмитрий Сергеевич Лихачев — всемирно известный ученый: филолог, культуролог, искусствовед, автор около 500 научных и 600 публицистических трудов; Председатель правления Российского (Советского до 1991 года) фонда культуры.

В годы Великой Отечественной войны он находился в осажденном гитлеровцами Ленинграде, где видел все ужасы блокады. В своих воспоминаниях он пишет об этом; подробности жизни «блокадников», усилия по обороне города показаны на фоне общих раздумий о морально-нравственном состоянии людей в этих тяжелейших условиях, о войне, о политическом и общественном строе СССР и Германии, о причинах мирового конфликта.

Дмитрий Сергеевич Лихачев

В блокадном Ленинграде

Старый Петербург

Петербург-Ленинград — город трагической красоты, единственный в мире. Если этого не понимать — нельзя полюбить Петербург. Петропавловская крепость — символ трагедий, Зимний дворец на другом берегу — символ плененной красоты.

Петербург и Ленинград — это совсем разные города. Не во всем, конечно. Кое в чем они «смотрятся друг в друга». В Петербурге прозревался Ленинград, а в Ленинграде мелькал Петербург его архитектуры. Но сходства только подчеркивают различия.

Первые впечатления детства: барки, барки, барки. Барки заполняют Неву, рукава Невы, каналы. Барки с дровами, с кирпичом. Катали выгружают барки тачками. Быстро, быстро катят их по железным полосам, вкатывают снизу на берег. Во многих местах каналов решетки раскрыты, даже сняты. Кирпичи увозят сразу, а дрова лежат сложенными на набережных, откуда их грузят на телеги и развозят по домам. По городу расположены на каналах и на Невках дровяные биржи. Здесь в любое время года, а особенно осенью, когда это необходимо, можно купить дрова. Особенно березовые, жаркие. На Лебяжьей канавке у Летнего сада пристают большие лодки с глиняной посудой — горшками, тарелками, кружками, — а бывают и игрушки, особенно любимы глиняные свистульки. Иногда продают и деревянные ложки. Все это привозят из района Онеги. Лодки и барки чуть-чуть покачиваются. Нева течет, покачиваясь мачтами шхун, боками барж, яликами, перевозящими через Неву за копейку, и буксирами, кланяющимися мостам трубами (под мостом трубы полагалось наклонять к корме). Есть места, где качается целый строй, целый лес: это мачты шхун — у Крестовского моста на Большой Невке, у Тучкова моста на Малой Неве.

Есть что-то зыбкое в пространстве всего города. Зыбка поездка в пролетке или в извозчичьих санках. Зыбки переезды через Неву на яликах (от Университета на противоположную сторону к Адмиралтейству). На булыжной мостовой потряхивает. При въезде на торцовую мостовую (а торцы были по «царскому» пути от Зимнего к Царскосельскому вокзалу, на Невском, обеих Морских, кусками у богатых особняков) потряхивание кончается, ехать гладко, пропадает шум мостовой.

Барки, ялики, шхуны, буксиры снуют по Неве. По каналам барки проталкивают шестами. Интересно наблюдать, как два здоровых молодца в лаптях (они упористее и, конечно, дешевле сапог) идут по широким бортам барки от носа к корме, упираясь плечом в шест с короткой перекладиной для упора, и двигают целую махину груженной дровами или кирпичом барки, а потом идут от кормы к носу, волоча за собой шест по воде. И снова повторяют свою прогулку от носа до кормы.

Детство

Мои первые детские воспоминания восходят ко времени, когда я только начинал говорить. Помню, как в кабинете отца сел на подоконник голубь. Я побежал сообщить об этом огромном событии родителям и никак не мог объяснить им — зачем я их зову в кабинет. Другое воспоминание. Мы стоим на огороде в Куоккале, а отец должен ехать в Петербург на службу. Но я не могу этого понять и спрашиваю его: «Ты едешь покупать?» (отец всегда что-то привозил из города), но слово «покупать» у меня никак не выговаривается и получается «покукать». Мне так хочется сказать правильно! Еще более раннее воспоминание. Мы живем еще на Английском проспекте (потом проспект Мак Лина, превратившегося теперь в обыкновенного русского Маклина). Я с братом смотрю волшебный фонарь. Зрелище, от которого замирает душа. Какие яркие цвета! И мне особенно нравится одна картина: дети делают снежного Деда Мороза. Он тоже не может говорить. Эта мысль приходит мне в голову, и я его люблю, Деда Мороза, — он мой, мой. Я только не могу его обнять, как обнимаю любимого плюшевого и тоже молчащего медвежонка — «Берчика». Мы читаем «Генерала Топтыгина» Некрасова, и нянька шьет Берчику генеральскую шинель. В этом генеральском чине Берчик «воспитывал» в блокаду и моих дочерей. Уже после войны генеральскую шинель на красной подкладке мои маленькие дочери перешили в женское пальто для одной из кукол. Уже не в генеральском чине он «воспитывал» потом мою внучку, неизменно молчащий и ласковый.

Мне было два или три года. Потом я получил в подарок немецкую книжку с очень яркими картинками. Была там сказка о «Счастливом Гансе». Одна из иллюстраций — сад, яблоня с крупными красными яблоками, ярко-синее небо. Так радостно было смотреть на эту картинку зимой, мечтая о лете. И еще воспоминание. Когда ночью выпадал первый снег, комната, где я просыпался, оказывалась ярко освещенной снизу, от снега на мостовой (мы жили на втором этаже). На светлом потолке двигались тени прохожих. По потолку я знал — наступила зима с ее радостями. Так весело от любой перемены — время идет, и хочется, чтобы шло еще быстрее. И еще радостные впечатления от запахов. Один запах я до сих пор люблю: запах разогретого солнцем лавра и самшита. Он напоминает мне о крымском лете, о поляне, которую все называли «Батарейка», так как тут во время Крымской войны располагалась русская батарея на случай, чтобы предотвратить высадку англо-французских войск в Алупке. И такой близкой казалась эта война, точно она была вчера, — всего 50 лет назад!

Жили мы так. Ежегодно осенью мы снимали квартиру где-нибудь около Мариинского театра. Там родители всегда имели два балетных абонемента. Достать абонементы было трудно, но нам помогали наши друзья — Гуляевы. Глава семьи Гуляевых играл на контрабасе в оркестре театра и поэтому мог доставать ложи на оба балетных абонемента. В балет я стал ходить с четырехлетнего возраста. Первое представление, на котором я был, — «Щелкунчик», и больше всего меня поразил снег, падавший на сцене, понравилась и елка. Потом я уже бывал вечерами и на взрослых спектаклях. Было у меня в театре и свое место: наша ложа, которую мы абонировали вместе с Гуляевыми, помещалась в третьем ярусе рядом с балконом. Тогда балкон имел места с железными, обтянутыми голубым плюшем поручнями. Между нашей ложей и первым местом балкона оставалось маленькое клиновидное местечко, где сидеть мог только ребенок, — это место и было моим. Балеты я помню прекрасно. Ряды дам с веерами, которыми обмахивались больше для того, чтобы заставлять играть бриллианты на глубоких декольте. Во время парадных балетных спектаклей свет только притушивался, и зал и сцена сливались в одно целое. Помню, как «вылетала» на сцену «коротконожка» Кшесинская в бриллиантах, сверкавших в такт танцу. Какое это было великолепное и парадное зрелище! Но больше всего мои родители любили Спесивцеву и были снисходительны к Люком.

Известный в свое время балетоман В. Крымов пишет в своей заметке «В балете»: «Балет сохранил свои традиции до наших дней (статья относится к 1914 г. —

— «Ложа яхт-клуба», «ложа уланов», «ложа Половцевых», «ложа Кшесинской».

Куоккала

Квартира из пяти комнат стоила половину отцовского жалованья. Весной мы рано уезжали на дачу, отказываясь от квартиры и нанимая в том же районе Мариинского театра осенью. Так семья экономила деньги.

Ездили мы обычно в Куоккалу за финской границей, где дачи были относительно дешевы и где жила петербургская интеллигенция — преимущественно артистическая.

Сейчас мало кто себе представляет, какими были дачные местности и дачная жизнь. Постараюсь рассказать о местности, с которой связано мое детство, — о Куоккале (теперь Репино).

В «Спутнике по Финляндии» К. Б. Грэнхагена о Куоккале сказано мало и сухо: «Куоккала (42 килом. от СПб.). Станция находится в одной версте от берега залива. В летнее время местность густо населена дачниками. Однако скученность построек и отсутствие хороших дорог являются крупным недочетом в ряду прочих более или менее удовлетворительных условий дачной жизни. В особенности плохи дороги к северу от ж.-д. станции. Песчаная местность, покрытая сосновым лесом, в общем вполне пригодна для дачной жизни. Имеются лавки, аптека и даже театр. Лучшие дачи расположены вдоль береговой линии и отдаются внаем за высокую плату. Недорогие дачи находятся к северу от ж.-д. станции. Многие из них также заняты зимою. Имеется прав. церковь». Далее мелким шрифтом напечатано любопытное сообщение: «В последние годы русской революции (имеется в виду революция 1905 года

. — Д.Л.

) здесь находили приют эмигранты, преследуемые русским правительством. Однако после обнаружения в окрестностях Куоккалы (Хаапала) «фабрики бомб» финляндская администрация в силу закона 1826 года пошла навстречу требованиям русских властей, ввиду чего многие эмигранты были арестованы и доставлены в петербургское охранное отделение».

О Куоккале, как интереснейшей дачной местности Петербурга, я писал и говорил (по телевидению в фильме о К. И. Чуковском «Огневой вы человек»). Здесь жила летом небогатая часть петербургской интеллигенции. Две дачи принадлежали зимогорам Анненковым (из этой дворянской семьи, сыгравшей большую роль в русской культуре, вышел и художник Юрий Анненков); на самом берегу против Куоккальской бухты была дача Пуни. Владелец ее Альберт Пуни, принявший православие с именем Андрей (поэтому часть его детей были Альбертовичи, а другие — Андреевичи), виолончелист Мариинского театра, был сыном автора балетной музыки и владельцем большого доходного дома на углу Гатчинской улицы и Большого проспекта Петроградской стороны. Его сын стал известным живописцем во Франции (под именем Жан Пюни) и до конца жизни любил писать пляжи, напоминавшие ему о его счастливом детстве.

Красный террор

Русская культура «серебряного века» (век этот, впрочем, длился всего четверть столетия) рождалась в разговорах, беседах — откровенных, свободных, вскрывавших заветные мысли. В беседах этих, в которых по каким-то особым законам духа должно было быть не меньше трех собеседников, рождались новые мысли, новые «откровения». Беседуя, человек формулировал, оттачивал мысль, прокладывал дорогу для новых мыслей. Полная свобода в этих разговорах была условием их плодотворности. Отнюдь не случайно с 1928 г., с приходом к власти Сталина и его диктатуры над умами и душами, начались гонения именно на кружки интеллигенции, на их встречи и на их беседы.

«Русские разговоры», длительные, за полночь, — типичная и очень плодотворная черта русской культуры XIX — первой четверти XX вв.

В своих воспоминаниях мне хотелось бы рассказать о том, чем жила думающая русская молодежь в эти годы, конечно, через узкую «щель» моего личного опыта. Я не вел записок, кроме тех, которые были сделаны на Соловках и сразу по возвращении в Ленинград. Не могу уже сейчас точно восстановить даты. Что помню, то помню.

Есть принципиальное различие в том, как начинались кружки в 20-е годы и как возникают ученые общества сейчас. Тогда достаточно было найти временное помещение для заседаний, чтобы назначить лекцию, доклад, открыть дискуссию. Если появлялась серия выступлений или спорный вопрос растягивался на несколько заседаний, иногда не очень ясных — кто их созывает, — появлялось и желание окрестить себя и завести книгу протоколов. Комната в квартире, зал школьного театра Тенишевского училища, учительская комната в школе, оповещение от руки написанными объявлениями (а чаще друг через друга) — были вполне достаточными.

Сперва потребность — потом скромное «оформление». Сейчас, в наши дни, нечто совершенно противоположное: прежде всего придумывается название, изыскиваются средства, утверждается штат и т. д. Названия — самые «высокие» и ранг не ниже лицея, колледжа, университета, академии и т. д.

Университет

Я поступил в Ленинградский университет несколько раньше положенного возраста: мне не было еще 17 лет. Не хватало нескольких месяцев. Принимали тогда в основном рабочих. Это был едва ли не первый год приема в университет по классовому признаку. Я не был ни рабочим, ни сыном рабочего, а — обыкновенного служащего. Уже тогда имели значение записочки и рекомендации от влиятельных лиц. Такую записочку, стыдно признаться, отец мне добыл, и она сыграла известную роль при моем поступлении. Университет переживал самый острый период своей «перестройки». Активно способствовал или даже проводил перестройку «красный профессор» Николай Севастьянович Державин — известный болгарист и будущий академик.

Появились профессора «красные» и просто профессоры. Впрочем, профессоров вообще не было — звание это, как и ученые степени, было отменено. Защиты докторских диссертаций совершались условно. Оппоненты заключали свои выступления так: «Если бы это была защита, я бы голосовал за присуждение…» Защита называлась диспутом. Особенно хорошо я помню защиту в такой условной форме, но в очень торжественной обстановке в актовом зале университета — Виктора Максимовича Жирмунского. Ему так же условно была присуждена степень доктора, но совсем не условно аплодировали и подносили цветы. Темой «диспута» была его книга «Пушкин и Байрон».

Так же условно было и деление «условной профессуры» на «красных» и «старых» по признаку — кто как к нам обращался: «товарищи» или «коллеги». «Красные» знали меньше, но обращались к студентам «товарищи»; старые профессоры знали больше, но говорили студентам «коллеги». Я не принимал во внимание этого условного признака и ходил ко всем, кто мне казался интересен.

Я поступил на факультет общественных наук. Сокращение ФОН расшифровывалось и так: «Факультет ожидающих невест». Но «невест» там, по нынешним временам, было немного. Просто их много казалось от непривычки: ведь до революции в университете учились только мужчины. Состав студентов был не менее пестрый, чем состав «условных профессоров»: были пришедшие из школы, но в основном это были уже взрослые люди с фронтов Гражданской войны, донашивавшие свое военное обмундирование. Были «вечные студенты» — учившиеся и работавшие по 10 лет, были дети высокой петербургской интеллигенции, в свое время воспитывавшиеся с гувернантками и свободно говорившие на двух-трех иностранных языках (к таким принадлежали учившиеся со мной И. И. Соллертинский, И. А. Лихачев (будущий переводчик), П. Лукницкий (будущий писатель), да и многие другие).

На факультете были отделения. Было ОПО — общественно-педагогическое отделение, занимавшееся историческими науками, было этнолого-лингвистическое отделение, названное так по предложению Н. Я. Марра, — здесь занимались филологическими науками. Этнолого-лингвистическое отделение делилось на секции. Я выбрал романо-германскую секцию, но сразу стал заниматься и на славяно-русской.

Воспоминания о блокаде

(по материалам общественного движения «Бессмертный Ленинград»)

Житнухина Лидия Андреевна

22 июня я была в парке. Мы радио еще не слушали. Нашли меня в парке товарищи по работе, говорят: «Надо выйти. Это приказ. Война началась». Пошла на работу, сказали: «Переводишься на казарменное положение». Мы ведь комсомольцы, должны во всем быть первыми помощниками. Тем более из милиции большинство мужчин призвали на фронт. Надо подменять.

Очень много девушек тогда работало — на постах стояли. И у меня свой пост. Скидывают, допустим, немецкие листовки, мы их должны срочно собрать и унести для уничтожения. На психику фашисты давили, помню одну: «Питерские дамочки, копайте себе ямочки», — и подобная гадость.

Один раз за все время я на свой пост опоздала. Из-за бомбежки. У Финляндского вокзала она застала. И вот я грязная, рваная, едва спасшаяся, бегу и боюсь опоздать. Через Неву — напрямик. А там люди, кто замерзший, кто пытается выбраться по скользкой наледи на берег и сил не хватает. Прибежала на пост, мне говорят: «Сейчас получишь. Ты же не только себя подводишь. Твоя работа городу нужна». С тех пор я старалась больше не опаздывать, бежала к посту, несмотря ни на какие воздушные тревоги.

…Мы шли по улице, когда началась бомбежка. Я и моя подруга спрятались в бомбоубежище. Просидев там несколько минут, подруга выглянула наружу и увидела нескольких раненых, которые пытались идти в сторону укрытия, прижавшись к стене. Она мне сказала: «Там раненые! Надо им помочь!» и начала выбираться наружу.

Я попыталась ее остановить:

Корнитенко Галина Георгиевна

Мало кто может с точностью до минут сказать, когда кончилось его детство. Я могу. Это случилось в 12 часов 40 минут 28 июля 1941 года, когда мне было 14 лет от роду. Я окончила 6-й класс 22-й средней школы (ныне школа № 86) Петроградского района.

Начавшаяся война ожидалась молниеносной. Нас, школьников, в конце июня вывезли под Боровичи в сельскую местность, чтобы мы там переждали трудные для города дни. Вскоре стало очевидным, что расчет на быстрое окончание войны оказался опрометчивым. Родители, обеспокоенные судьбой своих детей, стали приезжать и вывозить их в Ленинград. Движение на железной дороге в те дни здорово отличалось от мирных дней как по причине бомбардировок, так и по загрузке военными грузами, транспортируемыми и с запада на восток, и с востока на запад. С огромным трудом родители добились права на транспортировку нас в товарном составе. Как видно, весь состав предназначался только для пассажиров.

Поезд продвигался вперед очень медленно и с многочисленными остановками, день был жарким. Двери товарного вагона были приоткрыты, и мы делились впечатлениями об увиденном и пережитом за несколько недель войны. И вдруг сильнейший толчок. Кто покатился с нар, кто прикусил язык — оказалось, немецкие летчики бомбили наш состав. Один заход, второй, крики, стоны. Из оставшихся вагонов, как горох, посыпались дети, женщины. А немцам мало — спустились и на бреющем полете стали расстреливать мирных жителей.

К счастью, среди пассажиров нашего поезда оказался военный человек, который взял на себя организацию обезумевших от страха детей и женщин в управляемую колонну. Но прежде всего он отдал приказание тем, кто был в состоянии, покинуть немедленно вагоны и рассредоточиться в лесу рядом с железной дорогой и притаиться до его возвращения. Сам он добрался до ближайшей станции, связался с какими-то организациями, получил указания и повел нас через лес по проселочным дорогам к станции Торбино.

Все наши вещи остались в вагонах, кто-то сказал, что оставшиеся вещи потом привезут в город. Мы, в легких одеждах, как были в жаркий полдень, без еды, к вечеру того же дня добрались до указанной станции. Там нас покормили и через несколько часов посадили в какой-то поезд, идущий в сторону Ленинграда — ночью дороги были более безопасными.

Щиголев Николай

На Васильевском уже в августе 41-го целую массу местных ребят собрали, соединили с остальными такими же мелкими со всего города, и даже почти без родителей, всего три-четыре матери, повезли… «в эвакуацию». Да куда? На Валдай, на Селигер, в Осташков — прямо навстречу врагу! Инициаторы этого неизвестны до сих пор…

Как и где удалось развернуться и прорываться под обстрелом и бомбежкой обратно, домой, нашему такому длинному эшелону из товарных теплушек, тоже практически неизвестно. Мы выбрасывались на насыпь, пережидали и потом возвращались на платформы и в вагоны. Хвост нашего поезда немцы при этом отбомбили. Так, с потерями, мы возвратились в Ленинград, вот теперь уже в блокаду. Картины ее в памяти до сих пор.

Радио, метроном, «воздушная тревога…», «отбой воздушной тревоги», ставший привычным голос Ольги Берггольц. А затемнение?! Ведь тоже привыкли. Решил, например, кто-то проблему — ликвидировать искры на проводах трамвая (когда он еще ходил…).

Первая, сколько теперь знаю, причем длинная, пятичасовая тревога — в ноябре 41-го. В подвале нашего четырехэтажного дома (и квартира наша на 4-м), как, впрочем, и у многих — бомбоубежище. Вначале еще ходили, спускались, а потом… Ко всему, видимо, привыкают люди.

Старший брат (10 лет) возил на саночках воду из проруби с Невы. Отдельная тема — барахолка. У нас она была рядом, на Андреевском рынке (который уже, конечно, не работает). Тут еще можно было вещи из дома — самые ценные, старые — сменять на хлеб (а если за деньги, то 600 руб./кг) или какие-нибудь продукты. А хлеб скоро, кажется, тоже в ноябре, последний раз урежут до 125 грамм — всем почти, около 2/3 населения, только рабочим — 250 грамм. И самое, конечно, страшное — это потерять карточки.

Свечникова Валентина Алексеевна

Мы жили с семьей на 6-й линии Васильевского острова. Жили небогато, в коммунальной квартире. Мирное время закончилось как-то внезапно. Война свалилась как снег на голову. В городе поднялся настоящий переполох. И власти решили срочно переправлять школьников в эвакуацию, прежде всего на Валдай.

Везли нас в эшелонах, где нашлось место и для меня с младшим братиком Толей. Когда поезд подошел к конечной станции, на платформе уже стояли местные жители, которые «подбирали» приглянувшихся им детей и временно пристраивали их у себя. К нам подошла пожилая супружеская пара — очень добрая и приветливая. К сожалению, их имен я не запомнила. Поселились мы в просторном деревянном доме с большой русской печкой и провели там около месяца.

А потом наш папа, Алексей Михайлович, приехал за нами. Приехал не случайно: по Ленинграду поползли слухи, что немцы скоро займут Валдай. Многие родители поспешили забрать детей обратно в город. При возвращении случилась первая в моей жизни бомбежка. Железная дорога шла по открытому полю, и спрятаться было негде. К счастью, ни одна бомба в поезд не попала. Но было очень страшно. Лишь позднее, в разгар блокады, мы привыкли к обстрелам и бомбежкам.

Когда они начинались, мы бежали в бомбоубежище, но затем наступила какая-то апатия. Лежишь, бывает, дома, слышишь гул стервятника и прикидываешь про себя: «Так, это тяжелый бомбардировщик. Сбросил свой груз где-то возле Балтийского вокзала. Теперь летит на Васильевский остров. Ай, ничего, пронесет!».

Однажды громыхнуло совсем рядом — дом закачался, и посыпались стекла. Тут я выбежала на улицу. И увидела жуткую картину. Ехал какой-то извозчик. Спасаясь от бомб, он бросил свою повозку и спрятался в соседнем доме. А бомба, как назло, угодила прямо в телегу. Лошадь разорвало на части. Собралась толпа, а место происшествия тотчас оцепила милиция: боялись, что голодные люди растащат по квартирам куски еще теплого мяса.

Первакова Антонина Павловна

Я, Первакова (Власова) Антонина Павловна, родилась в Ленинграде 3 февраля 1931 года.

Я хорошо запомнила налет самолетов на город в начале сентября — неба было не видно из-за большого количества самолетов. Во время налетов мы бегали в бомбоубежище школы № 283. Становилось все хуже с едой, на помойке собирать уже было нечего. Ходила в кинотеатры «Олимпия» и «Ударник», детей туда пускали бесплатно. Посещение кинотеатра отвлекало от мучительного чувства голода.

Кроме этого, пока были силы двигаться, нас заставляли ходить по квартирам и собирать чулки, которые надо было завязать узлом с одной стороны и набить песком, а затем уложить на каждую ступеньку лестничного пролета. Дружинники дежурили на крыше и гасили зажигательные бомбы песком.

Совсем стало плохо с едой. Бабушка варила маисовый кисель, но меня почему-то рвало от него, и мне давали дуранду (жмых) и какую-то баланду. После бомбежки и пожара на Бадаевских складах я несколько раз ходила туда и приносила землю с пожарища. Эту землю мы заливали водой, отстаивали и пили. Эта вода была сладкая, очень вкусная.

Голод одолевал все сильнее. Мама ходила и получала паек по карточкам (125 грамм хлеба), и мы его ели на ночь. «Чтобы утром проснуться», — так говорила мама.