ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Сколько бы раз ни выходила замуж Любка Ненашева, столько раз и звала бы она на свадьбу Ивана Мурзина. Выросли они в соседних дворах, учились вместе и на колхозной работе, когда посылали на помощь школьников, находились всегда поблизости. Если, скажем, Любка вершит стог, то Иван подает навильники наверх; если Любка, например, копнит сено, то Иван возит копны к стогам. В шестом классе Любка, стоя возле своего прясла в праздничном белом переднике, вечером с первого на второе сентября, прямо сказала, что выйдет за Ивана замуж, когда им в сельсовете позволят расписаться. «Ты мне, Вань, сразу три шелковых платья купи!» Он пообещал. Любка обрадовалась и согласилась пойти к матери Ивана – колхозной знаменитой телятнице тетке Прасковье. Телятница сказала: «Погодите платья шелковы покупать! Еще сколь времени ходить в коричневом… Дай, Любаша, я тебе воротничок кружевной поровнее подошью!»
Мать не ошиблась: рано было Ивану покупать шелковые платья, но ошиблась, что еще долго Любке придется носить шерстяные коричневые. Как только Любке исполнилось восемнадцать, бросив школу в девятом классе, сыграла она первую свою свадьбу – шумную, людную и богатую.
Женился на Любке – сама присватала – учитель литературы и русского языка Марат Ганиевич Смирнов, черный из себя, как жук, и вежливый, как в кино. Выйдет, скажем, ученик к доске, Марат Ганиевич ему: «Пожалуйста!» – кончит ученик отвечать на самую последнюю двойку, Марат Ганиевич ему опять же: «Спасибо!» В учительской, как придет на работу, всем учительницам руки перецелует, со всех пальто снимет и повешает в шкаф, каждой скажет: «Выглядите чудесно, прекрасно!» Иван Мурзин до свадьбы, конечно, уважал Марата Ганиевича, но пятерку по литературе заслужил только один раз: когда проходили «Слово о полку Игореве»: оказалось, он лучше всех разбирается в древнерусском. Почему – этого Марат Ганиевич не понял, но Иван упрямо твердил:
– А отец моего деда похоже разговаривал. Каждое слово – старинное…
Костюмов у Марата Ганиевича – ему отец, председатель соседнего колхоза, деньгами помогал – было пять, галстуков, рассказывали, тридцать, ботинок и туфель – пар десять, а носков – тех не меньше полусотни. Сегодня придет в песочном костюме, завтра – в маренговом, послезавтра – в электрик, и все расивые, как в модном журнале. С пальтишками у него поуже – короткие да с отворотами, а зимой бегал в тоненькой, а рыбьем меху дубленке! У Ивана Мурзина полушубок тоже был, но длинный, на сильном меху, черный. В таком-то можно было возле Любкиной калитки хоть всю ночь простоять, а вот как Марат Ганиевич в своей дубленке по часу и больше простаивал до свадьбы с Любкой, люди понять не могли и сильно жалели учителя.
2
Целый месяц – срок немалый – Любка с учителем Маратом Ганиевичем Смирновым, снаружи смотреть, жили тихо и мирно. Как начался июнь, вставали через день в половине одиннадцатого, сонные, измятые, шли на Обь купаться. Потом пили чаи с разными вареньями и магазинными калачами, а затем Марат Ганиевич у открытого окна садился стихи писать – он им всю жизнь свою решил посвятить. Ему, наверное, способнее стихи было писать возле окна, потому что всех видит, кто по улице идет, кто на скамеечке сидит. Посмотрит-посмотрит в окно – попишет, опять посмотрит – снова попишет. В четные дни Марат Ганиевич вставал рано, Любку не будил, попив холодного, вчерашнего чаю, шел принимать школьные экзамены.
Десятого июня приносят людям районную газету «Советский Север», люди берут ее в руки и сразу видят, что черными большими буквами написано «Родина», а чуть повыше: «Марат Смирнов». Ну деревня забушевала! Уж до чего старый старик Евлампий, так и тот читал при всем честном народе:
В этот день, говорят, учитель Марат Ганиевич Смирнов купил сто номеров газеты «Советский Север», прочел каждую и так утомился, что спал без просыпу до позднего вечера, а проснувшись, перепугал Любку словами: «Кофе прошу!», – хотя вчера говорил, что кофе да еще в постели пьет только самоубийца. Вредный для сердца продукт – кофе.
Все эти весенне-летние дни Иван жил медленно, тихо, смутно, точно угорелый после бани. В девятый класс он все-таки доходил, а десятый решил кончать в вечерней школе и, записавшись в нее, заговорил с матерью о колхозной тракторной работе. Знатная телятница Прасковья до того обрадовалась, что давай сына целовать-обнимать, и назавтра Иван пришел к колхозному председателю Спиридонову Якову Михайловичу, сел на хороший бархатный диван и стал слушать председателя, который изо всех сил старался скрыть торжество, что в трактористы просился сам Иван Мурзин, который еще школьником был головастей и попроворней всех колхозных тракторюг-рекордсменов.
3
Учитель литературы Марат Ганиевич Смирнов, добрый и хороший человек, и на этот раз ошибался. Появись на белый свет мальчик, не был бы он никаким Тамерланом, потому что отцом его был бы не Марат Ганиевич, а, увы, опять же Ванюшка Мурзин, который этого от всей души не хотел; он на Любке Ненашевой, как только ушел со свадьбы, поставил кресты навсегда. Он, чудак такой, день и вечер и еще полночи, пока свадьба гуляла, все ждал дикого чуда: Любка захохочет, бросит держаться за руку Марата Ганиевича и подойдет к нему, Ванюшке: «Ну как, хорошо я над тобой подшутила, Вань?» Эта дурная мечта, конечно, не сбылась, и навсегда поставил на Любке кресты друг ее детства Иван, но вышли не кресты, а запятая, да еще такая, что хоть в омут головой.
Двадцать три дня прожили муж и жена Смирновы, показывались на деревне исключительно под ручку или обнявшись, сидели в кино щека к щеке, не вылазили из сельповского магазина насчет обновок, ходили вечерами купаться в теплой и темной воде, а вот как прошло двадцать три дня…
Было это уже под раннее утро, когда Иван Мурзин, проснувшись в пятом часу, деловито осматривал небо сквозь щели в потолке сеновала, рассуждая, какие трудовые успехи ждут его в наступающем дне, как услышал испуганный голос – словно камыш прошелестел:
– Вань, ты здесь?
В одном коротеньком сарафане, розовая и белая, смотрела робко и жадно на Ивана жена учителя литературы Марата Ганиевича.
4
Правду говорят, что одна беда не живет, другие тянет. Умываясь, Иван вдруг вспомнил, что сегодня в девятнадцать тридцать собрание колхозных механизаторов «Меры по всемерному улучшению работы тракторного парка». Этого еще не хватало, если умывался Иван уже почти в шесть, хотя с вечера собирался в это время поднимать целину на Голдобинской верети. Само собой понятно, что рабочий день Иван провел вяло, сделал ни много ни мало, рассердился на себя до исступления и, заглушив трактор, сквозь зубы клял все, что мог, особенно предстоящее собрание колхозных механизаторов, так их перетак и помножить на тринадцать. «Любку – из сердца долой! – остервенело думал Ванюшка, шагая в грязном комбинезоне домой, чтобы переодеться. – А этих – видел их в белых тапочках!» После этого Ванюшка развернулся и пошел на собрание в комбинезоне, грязный и такой пыльный, что при резком движении с него осыпался черноземный прах.
– Здорово, Иван! Привет, Иван! Ванюшке салют!
Он на все приветствия вежливо отвечал, сдержанно улыбался, но ни с кем не заговаривал, не останавливался, а тем, кто хотел пожать руку, издалека давал понять, что ответить не может – больно грязен, так их перетак и помножить на тринадцать. В малом клубном зале, отведенном для репетиций и для собраний «малого формата» – общеколхозные проходили в большом зале, где крутили кино и выступали артисты, – Иван забрался в угол, посмотрел на часы и обрадовался: до начала собрания оставалось тридцать пять минут. Ванюшка мгновенно заснул, положив голову на спинку переднего стула… Снилось, что Любка родила от него девчонку, которую зовут тоже Любкой; идут они с Ванюшкой по улице, маленькая Любка держит его за палец и говорит протяжно отцу: «А у тебя нету ушей!» Ванюшка щупает – правда! А народ, конечно, тут как тут. Видят, что у него ушей нету, хохочут, пляшут, показывают пальцами, а орут непонятное: «Трезвонок! Трезвонок!»
Тьфу ты, пропасть!… Иван проснулся и услышал сердитое:
– Третий звонок! Третий звонок, а они шляются по фойе, точно пришли в кино… Товарищи, товарищи механизаторы, третий звонок!
5
Второй аборт Любка Ненашева делала не втайне: пошла, как все, в больницу, благодаря авторитету Марата Ганиевича заняла лучшую палату, взяла с собой мохер – вязать кофту и всем, кто приходил, искренне и правдиво врала, что Марат Ганиевич не хотят иметь ребенка: «Они очень-очень любят детей, решили назвать сына Тамерланом, но сами жизнь посвящают поэзии!» А Ивану Мурзину, когда он пришел к ней под окно в темноте и липком тумане, сказала:
– Не могу я, Ванюша, родить Марату Ганиевичу твоего ребятенка! А хороший ребятенок был бы – это мне сердце вещает…
Туман и на самом деле был злой и липкий, окно Любкиной палаты едва светилось, в болоте квакали лягушки, обрадовавшись затяжным дождям, – это кончался август, месяц летний везде-везде, кроме обских краев, любимых и проклятых. За туманом, на верхотине, наверное, косоротится ущербный месяц, звезды уже кружили на осень и зиму, и сырость пробирала до костей; хотелось лечь, накрыться с головой пахнущим овчиной и пылью кожушком, поджать под себя ноги и ни о чем не думать.
– Уходи от Марата Ганиевича! – с тоской попросил Ванюшка. – Рожай и иди за меня и за мной жить, Любка! Мы ж друг без дружки не можем…
– Ой, Вань, да как я тебя за мужа держать буду? Был ты Ванюшкой, Ванюшкой и остался – какой из тебя муж… Ой, Вань, обратно, как на сеновале, тебя боюся.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Нетороплива в средней части своего бассейна река Обь. Раскинувшись на километр-полтора, плавно катит воды – то зеленые, то голубые – к далекому и холодному океану, поплескивает под высоченными ярами, спокойная, как небо и земля. Не быстрее и не медленнее, чем сама Обь, протекала дальнейшая жизнь Ивана Мурзина, стоявшего теперь на палубе парохода «Салтыков-Щедрин», совсем не похожего на пароход «Пролетарий», – турбинного, стремительного и гудевшего как-то по реактивному. Жалко было, что не «Пролетарий», но разве сладишь со временем, когда оно без спросу отменяет хлопотливый и старательный шлеп о воду колесных плиц, запахи пара и керосина, шелестящее шипение воды, а преподносит тебе «Салтыкова-Щедрина», который, наверное, и взлететь сможет, если доведет гул турбин до полной похожести на громовые раскаты пассажирского реактивного.
Год с лишним назад, после двух лет безупречной службы, отличник боевой и политической подготовки старший сержант запаса Мурзин явился в сплошь истыканном значками парадном мундире в родное Старо-Короткино и повидал наконец сына Костю, похожего как две капли воды на Настю и только подбородком да левой бровью на отца. Малец так испугался старшего сержанта, что Ванюшке пришлось на время выйти из гостиной. «Ну чего ты хочешь? – говорила счастливая Настя. – Он же никогда не видел таких крупных людей… Через часик привыкнет». Не через часик – через день, но действительно вроде привык; сидя на коленях у Ивана, пахнущий молоком и только что принесенным с мороза бельем, притих, как мышонок, но сопел сердито и щеки надувал важно. «Чует отца-то, чует!» – радовалась бабушка Прасковья, которой два месяца назад – это тебе не значки сына сержанта – приладили к черному платью за гладких телят орден Ленина и звезду Героя Социалистического Труда. «Он не отца, мам, чует! – сказал Иван. – Он чует, что я маринованных огурцов наелся…» Женщины охнули, а Настя захохотала: «Понимаешь, Иван, хоть уноси из дома и соленые и маринованные огурцы… Деликатес!» А мать сказала: «Вот этот пьянчуговатый дядя, который никогда не просыхает, говорит, что Костя тоже…»
А когда Иван, посадив сына на плечо, катал его по комнатам, что Косте определенно нравилось, знатная телятница Прасковья, как и полагается, от радости всплакнула, и совсем не верилось, что вот – Герой Социалистического Труда, да и сама она с высокой наградой до сих пор не свыклась, и всей деревне было известно, что она сказала, когда член Президиума Верховного Совета крепко пожал ее заскорузлую руку. «Колхоз у нас хороший, даже сильно хороший, – сказала Прасковья Мурзина, сама не понимая, что говорит и для чего говорит. – Вот, значит, колхоз у нас сильно хороший, народ работает старательно, так ведь стыдно плохо-то работать. Вот я и старалась… Конечно, сердечное спасибо, но я обратно не понимаю, какое тут геройство…»
В тот свой приезд Ванюшка видел Любку Ненашеву один раз – естественно, в клубе, где шел концерт местной художественной самодеятельности и зараза Любка сидела в центре первого ряда со своим вторым мужем парторгом колхоза Филаретовым А.А. Из писем Иван давно знал, что жена с сыном от Филаретова А. А. сразу и навсегда уехали к родителям и за это он по партийной линии никакого наказания не имел, так как первую жену разлюбил, а полюбил Любовь Ивановну Ненашеву. Бывшая жена Филаретова А. А., к удивлению многих, никуда не писала, потому как ничего не поделаешь, если одна любовь ушла, а другая пришла. Вот и сидели Филаретов А. А. с женой Филаретовой Л. И. в самом центре первого ряда благодаря тому, что после их женитьбы директор Дворца культуры Настя Поспелова никак не препятствовала заразе сидеть в первом ряду. А в тот вечер директор Дворца культуры большого дурака сваляла, что родного мужа – по билету – посадила тоже в первый ряд, хуже того – рядом с Любкой.
И, значит, так получилось: вошел старший сержант Мурзин в большой зал Дворца, еще при мундире и всех отличиях, блескучий, как новые калоши, посмотрев на билет, пошел в свой первый ряд, место четырнадцать, глядь – сидят муж и жена Филаретовы А. А. и Л. И. Растеряться Иван не растерялся, но от радости тоже не зашелся: щелкнув каблуками, проговорил:
2
По-деревенскому считать, позднее было время, по-городскому раннее, когда в семь часов утра в доме Ивана Мурзина и Насти Поспеловой накрыли завтрак, да не в кухне, а в гостиной. К этому времени Иван полностью почувствовал и оборотную сторону ошеломляющей новости: деревню, то бишь поселок Старо-Короткино, телефонизировали, что значит телятнице Прасковье, директору Дворца культуры и всем другим жизни не будет. До семи часов утра Иван насытился телефонизацией до отвала: весь тракторный, комбайновый и прицепной парк поздравлял его с возвращением, а Иван – вот она, телефонизация! – всех, кто звонил, должен был звать на вечер в гости. Ох, где-то мы научно-технический прогресс вовсю осуществляем, а в другом и не чешемся! Например, по тому же телефону Иван узнал, что между бригадами в поле и руководством колхоза радиосвязи до сих пор нет.
До семи часов утра Иван с тестем ни деловых, ни родственных контактов не имели, так как в шесть с минутами проснулся Костя, и начались новые неприятности: отца он опять не признал, но не испугался, как в первый приезд, а отнесся как к пустому месту, что и послужило в дальнейшем установлению в доме мира. Дело в том, что Костя к деду, хотя товарищ Поспелов прожил уже четыре дня, относился тоже как к пустому месту – не замечал.
После умывания одели сына в матросский костюмчик, в желтые ботинки, пристегнули саблю.
– Где бабука? – спросил Костя, когда мать пыталась посадить его на высокий детский стул, и завтракать до прихода бабушки отказался.
Прасковья, прихватив подарки сына, чтобы забросить по пути домой, убежала на ферму отдать ценные распоряжения: «Всего, Вань, минутка, одна, Вань, минутка!», – но вот больше часа пропадала. Мать и Настя удивились дорогим подаркам: жене Иван привез отрез темно-бордового бархата на вечернее платье, матери – кримпленовый костюм, Косте – кучу игрушек, на которые тот тоже смотрел как на пустое место. Какой-то заковыристый малый…
3
Тридцать дней отдыха отпустила Ивану Мурзину жизнь – пол-августа да полсентября – срок короткий, если торопиться, и длинный, если жить умеючи, то есть тихо.
Уже на следующий день после большой гулянки, в которой деревня участвовала, как в субботнике, – хорошо, активно, без опоздавших и бюллетенящих, начал Иван готовить рыболовную снасть, чтобы свозить на само Игренево озеро родного тестя Глеба Ивановича, который так и не познакомился пока с пароходным расписанием. Обласишко, хотя и был в целости-сохранности, Иван просмолил, четыре сети починил по мелочам, удочки, сачки, садки и прочее проинспектировал, и все в присутствии тестя, который ходил по двору в старых зятевых штанах и кожаных шлепанцах, боясь остаться без работы; но Иван родню не обделил: тесть и обласок смолил, и сети распутывал, и удилища менял. Разговор все время был про пустяки-вареники.
Сутки с хвостиком провели Иван с тестем на Игреневом озере, и ровно сутки с хвостиком Иван болел за Игренево озеро и за тестя, который так ничего и не понял, а к концу рыбалки, когда набралось два ведра карасей да окуней, просто весь раздулся от спеси – одно ведро Глеб Иванович сам постарался наловить. «Ну посмотрели бы на меня наши питерские горе-рыбачишки! Эх, кинокамеры с собой нету!»
А тут не кинокамера была нужна… Отправили к чертовой матери само Игренево озеро, хотя четырех лет не прошло, как Иван рыбачил на нем в последний раз! Ну хоть бы это дело Кемеровский комбинат произвел, который десятилетиями Обь обез-рыбливает да обезвоживает, а то артель «Парижская коммуна», первичная обработка кожсырья. На Игреневом озере раньше не то что карасей – и окуней-то не брали, как и щук по полметра длиной. Игренево озеро, Игренево озеро!…
Печальный возвращался с рыбалки Ванюшка, но дома быстро повеселел: стоя впереди матери на крыльце, встречал рыбаков Костя. Вгляделся повнимательнее, склонил голову набок и протянул:
4
А дни убегали один за другим, короткие, точно всполохи зарницы. Костя давно охотней, чем к матери и бабушке, карабкался на широкие отцовские плечи, поднимал трубный вой, как только отец тянулся к пиджаку, и Иван без Кости со двора не выходил. Матроска с коротенькими штанишками Ивану на сыне не нравилась, он у портного Романа Трифонова заказал Косте длинные штаны и куртку с четырьмя карманами и поясом, и как только надрючил эту одежонку на Костю и сын осмотрел себя в зеркало, то начался чистый цирк. Костя прокашлялся, заложил руки за спину, сдвинул брови, ссутулился и прошелся по гостиной, до невозможности похожий на деда Глеба Ивановича – только генеральского баса не хватало. Поглядев на такое, бабушка Прасковья приуныла, а Настя, по заведенному ею обычаю, легла пластом на тахту хохотать.
И ровно за десять дней до конца Иванова отпуска, а значит, до назначенного отъезда молодых в Ромск, когда пришло время ликвидировать Настину квартиру с генеральской мебелью, Иван нарядил сына парадно, пуговицы на его куртке надраил и пошел вместе с Костей к председателю колхоза Якову Михайловичу с третьим официальным визитом. В обычном порядке, начиная с гулянки в честь возвращения старшего сержанта Мурзина, они встречались, может быть, четыре раза в неделю, но в конторе только дважды. Позиция у председателя была простая: «Де-зер-тир! Пре-да-тель! Се-бя-лю-бец!», – и в таком же духе, вплоть до презрительного фырканья и рассуждений, вроде «А ты не так прост, Мурзин, как себя подать хочешь… Верю теперь в математическую шишку: рассчитал без ошибок, как на вершину горы забраться. Ну и вали к такой-то матери, если в тебе вся деревня ошиблась! Уезжайте, гражданин, на даровые хлеба: мы народ щедрый и тебя прокормим. Не жадные. Без математических шишек. Не будем считать, сколько ты хлеба и мяса ешь! Скатертью дорога!»
И вот теперь Иван шел в третий раз слушать знакомую пластинку, надеясь хоть как-нибудь растолковать председателю, что не уезжал бы Иван Мурзин из деревни, если бы… не уезжал. Костя на ходу за руку взрослых держаться не любил, всегда шагал впереди, оглядываясь на Ивана так, словно говорил: «Идешь? Шагай, шагай, ничего не бойся, я на месте!» На ходу он размахивал ими по-солдатски, то есть подражал отцу, который все еще не вернулся к штатской расхристанной походке. Понятно, вся старушечья да стариковская деревня присутствовала при том, как Иван с сыном шли в колхозную контору, – ради теплого дня старики и старухи повылезали на лавочки и установили бдительное наблюдение. Они курицу попросту не пропустят, а уж что говорить, если идут в начале рабочего дня, когда остальная деревня на уборке, Иван с сыном.
Насчет курицы старики да старухи, например, так разговорятся:
– Микифор, а Микифор, а ведь эта хохлатка Доможировска.
5
Иван с Костей, выбравшись из дома, как-то забыли, что мама сегодня во Дворец культуры пойдет только вечером, к семи часам, и, значит, готовился грандиозный обед от семи бед, как говорит Костина бабушка, знатная телятница Прасковья, которая Звезду Героя получила, прицепила к лучшему платью, но до сих пор не могла понять, за что Родина даровала ей золото, если она просто работала честно, любила телят и ничего такого особенного не делала, чтобы во всех газетах публиковался Указ. Однако, телятница от звания Героя большого неудовольствия не выражала, если не считать президиумов. «Беда, что не знаешь, как поднадеться, – говорила она со вздохом. – Ежели в областном театре – в шаленке жарко, а в облисполкоме – зал морозный. Вот и не знаешь, как одеваться!»
Мать прибежала запыхавшись, потискав Костю, нацепила фартук с Микки-Маусом на подоле, и пошла шурудить обед вместе с Настей, рассказывая последние новости:
– С уборкой Ничего, бирко идет, но свинья нас зарежет, ежли Яков Михайлович жмых не достанет. Это только в газетах хороша была кукуруза на Оби, так что без жмыху свинья нас зарежет… Ой, чего же не говорю, что вся деревня гудит, как радио: механик Варенников нашего Ивана из гаража за белы рученьки вывел да под зад… Внучек, Костенька, почто ты по свои игрушки не идешь, на кухне толкаешься? Какой тебе интерес мой неграмотный разговор слушать? Иди, касатик мой, иди к своим бирюлькам… А главная новость: председатель-то, Яков Михалыч-то, сам присоветовал Ванюшке в город ехать…
Держа серьезным лицо, Иван только диву давался, как его разговор с председателем стал известен в деревне… Наконец сели за стол, Иван и Костя предъявили матери и бабушке мытые руки, положили салфетки на колени и одинаково молящими глазами посмотрели на Настю – это они просили, чтобы она не заставляла их заниматься разными закусками, а разрешила прямо приступать ко щам двухсуточной выдержки. Они правильно делали: какой вкус у двухсуточных щей, если набьешь живот винегретом, вяленой рыбой да холодным мясом!
– А про мебель-то мы вовсе забыли, – сказал хозяин дома, хлебая замечательные щи, приготовленные Настей по рецепту свекрови. – Кому предложить – не соображу.