Три повести о любви

Липкович Яков Соломонович

Все три повести, вошедшие в книгу, действительно о любви, мучительной, страстной, незащищенной. Но и не только о ней. Как это вообще свойственно прозе Якова Липковича, его новые произведения широки и емки по времени охвата событий, многоплановы и сюжетно заострены. События повестей разворачиваются и на фоне последних лет войны, и в послевоенное время, и в наши дни.

Писательскую манеру Я. Липковича отличает подлинность и достоверность как в деталях, так и в воссоздании обстановки времени.

ЛЕСТНИЧНЫЙ ПРОЛЕТ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Ипатов не был в этих местах целую вечность. Так уж получилось, что его ежедневные городские тропы в последние два десятилетия пролегли на другом конце города. Однако здесь, на этой улице, мало что изменилось с тех пор: те же старые дома, меланхолически ожидавшие своей очереди на капремонт, те же газоны с редкими и низкими кустами, та же тишина, которую еще больше оттенял треск отбойного молотка, вспарывающего где-то асфальт.

Знакомый дом он увидел сразу, как только свернул сюда с Садовой: его единственный подъезд — высокий, с выступающим карнизом, со ступеньками, начинающимися почему-то с середины тротуара, всегда был приметным. Ипатов шел по противоположной стороне, и с каждым шагом в нем нарастало непонятное беспокойство. Как будто с этим домом, с этим подъездом не все было покончено тридцать пять лет назад. Нет, он мог быть спокоен еще и потому, что она давно здесь не жила. Поговаривали, что она сперва переехала не то на Васильевский, не то на Петроградскую. А в последние годы след ее и вовсе затерялся. Кто-то — он уже не помнит кто — сказал, что видел ее в Москве. Но не там, где встречаются простые смертные — на улице или в магазине, кино или театре, — а на каком-то приеме, куда случайному человеку дорога заказана. Так что, возможно, она сейчас живет в Москве, и ему нечего опасаться.

Между тем забрел он сюда не случайно. Началось все с того, что кому-то из его бывших однокурсников пришла в голову лихая мысль — собрать на традиционную встречу (дата отмечалась круглая) не только тех, кто вместе с ними окончил Университет, но и тех, кто поступил, однако по разным причинам не доучился. Мысль казалась странной лишь на первый взгляд. В ней была своя логика и свой расчет. Среди поступивших, но не окончивших фигурировали два человека, которых инициаторы сбора хотели во что бы то ни стало заполучить в качестве дорогих и желанных гостей. Большинство поддержало эту идею. Пленяла возможность побыть на короткой, дружеской ноге с известным всей стране министром и не менее известным кинорежиссером, автором теперь уже почти хрестоматийных фильмов. Да и понимали, что присутствие таких знаменитостей украсит их сбор, сделает его насыщенным, интересным и в чем-то, не исключено, многообещающим. В сущности, ради этой выдающейся парочки и заварилась вся каша. Но, сказав «а», надо было сказать и «б», то есть разыскать и пригласить на встречу еще несколько десятков бывших студентов, о которых при других обстоятельствах, наверно, и не вспомнили бы.

Роясь в пожелтевших от времени и всепроникающей невской сырости приказах, наткнулись и на ее фамилию. В тот же вечер Ипатову позвонили и не без подходца попросили взять на себя часть забот по организации встречи. Конкретно? Помочь разыскать хотя бы несколько человек. Среди названных была и она. Значит, кто-то до сих пор связывал их имена.

Растерявшись от неожиданности, Ипатов согласился. Потом разволновался. Хотел даже позвонить, отказаться. Но, подумав, вдруг успокоился: в конечном счете, от него требовалось немного — послать запрос в Центральное адресное бюро и терпеливо ждать ответа. Да и времени на это было более чем достаточно — два месяца.

НА РАЗЛОМЕ ЧАСТЕЙ

В том памятно-проклятом високосном году Ипатовы снимали дачу в Комарово. Это была крохотная хибарка с подслеповатым окошком и разболтанной дощатой дверью. В сущности, жили там всего двое — мама и десятилетний Олежка. У жены, как всегда в это время, был съемочный период — ее киногруппа затерялась где-то на Кавказе, и за все три месяца госпоже продюсеру ни разу не удалось вырваться к семье. Машки тогда вообще еще не было, а Ипатов наведывался только по выходным дням. Чувствовала себя мама неважно с самого начала. То ли от ядреного соснового воздуха, то ли от ежедневного стояния в очередях за продуктами на солнцепеке, у нее поднялось давление, и Ипатов уже серьезно начал подумывать о возвращении обоих в город. Но мама, которая меньше всего думала о себе, решительно воспротивилась. Во-первых, за каморку были уплачены вперед немалые деньги. А во-вторых, Олежка прямо на глазах из анемичного городского заморыша превращался в загорелого поселкового сорванца. Он целыми днями пропадал на заливе, ходил по ягоды и грибы, мастерил какие-то шалаши, короче говоря, жил чрезвычайно насыщенной мальчишеской жизнью. Загонять его раньше срока в четыре стены душной и плохо проветриваемой квартиры было, по мнению мамы, жестоко и неразумно. Впрочем, Ипатов и сам не очень настаивал: глядя на личико сына с уже пробивающимся сквозь свежий загар румянцем, он колебался и не знал, что делать. Так шли дни, недели.

И вот однажды — это было в воскресенье днем — мама пожаловалась ему, что ее голова «раскалывается на тридцать три части» (она еще шутила!). Через дом от них жила медсестра из ближайшего санатория. Она измерила маме давление и настоятельно посоветовала обратиться к врачу. «Все! Едем в город и завтра вызовем врача!» — решительно заявил Ипатов. Мама как-то жалобно и с трудом улыбнулась — понимала, что на этот раз ей не отвертеться. Подперев дверь поленом, они втроем, вместе с сопротивляющимся Олежкой, у которого на вечер были какие-то свои важные планы, двинулись на станцию. В ожидании поезда на платформе теснились люди — яблоку упасть негде. Оказалось, что по каким-то техническим причинам отменили движение электричек с часа до четырех. Все скамейки были заняты. Многие сидели на чемоданах, узлах, корзинах. Под навесом у кассы тоже ступить негде было. Какой-то старшеклассник бренчал на гитаре, и его приятели во весь голос горланили песенку собственного сочинения. Ипатов попросил одного из них уступить место пожилой женщине, но тот даже бровью не шевельнул. Ипатов с трудом сдержался, чтобы не взять его за шиворот: побоялся, как бы не разнервничалась мама, ей всегда претили подобные методы воспитания, тем более чужих детей. «Ну как — не лучше?» — то и дело спрашивал Ипатов маму. «Нет, не лучше», — отвечал ее тоскливый взгляд. Надо было что-то делать. Ипатов решил выйти на шоссе и остановить какую-нибудь машину. Целая вечность прошла с тех пор, как он в последний раз, на войне, голосовал на дорогах. Он был уверен, что первая же машина, если она только не набита людьми, согласится подвезти их…

Когда Ипатов с мамой и Олежкой вышли к шоссе, там стояли и голосовали еще двое — парень и девушка в ярко-красных куртках. Вид у них был отчаявшийся, и поэтому уверенность Ипатова несколько поколебалась. Но он тут же приободрился, решив, что одно дело, когда просят подвезти молодые люди, и другое — пожилая женщина и ребенок. Надо быть черт знает кем, чтобы проехать мимо. Однако первые же две машины — «Москвич» и следовавший за ним «Запорожец», несмотря на то, что в них были свободные места, даже не обратили внимания на взметнувшиеся руки — три взрослые и одну детскую. Мама в «голосовании» не участвовала. Потом пронеслась черная «Волга», в которой, кроме шофера и сидевшего рядом с ним важного человека в темном костюме, никого не было. Затем прошла густо заселенная «Победа», за ней полупустая «Волга». В общем, машины шли довольно часто, порой с интервалами сто — двести метров. Из двух десятков машин остановилась лишь одна, да и то поодаль, и ее перехватила более резвая молодая парочка, хотя до этого Ипатов успел перекинуться с парнем несколькими фразами, и он, и его приятельница знали, что их соперники торопятся к врачу. Теперь Ипатов решил изменить тактику. Сам встал за ближайшее дерево, а маму и Олежку выдвинул на передний план. Но и после этого машины невозмутимо проносились мимо. Ни одного из водителей не тронул вид отчаянно голосовавших пожилой женщины и мальчонки. Сердце Ипатова обливалось кровью, когда он видел мамину растерянность. Сперва она еще надеялась, что рано или поздно найдутся добрые люди, не откажутся подвезти. Она даже улыбалась приближавшемуся водителю, просила жестом остановиться. Потом, поняв, что никому нет до нее с Олежкой дела, поднимала руку уже автоматически: а вдруг кто-нибудь да отзовется? А под конец, было видно, она стала испытывать сильное чувство неловкости и унижения. Нечто подобное, наверное, бывает с нищим, которому все без исключения отказывают в подаянии. Она робко тянула руку и тут же смущенно опускала: как будто и вовсе не поднимала; пусть, дескать, думают, мало ли кто и почему стоит у дороги. От бешенства у Ипатова перехватило горло. Он едва сдерживался, чтобы не выскочить с камнем на середину шоссе и таким старым, испытанным, почти фронтовым способом (правда, тогда у него в руках был автомат) остановить машину. Но он знал, твердо знал, что мама бросится за ним следом, чтобы оттащить в сторону, и что при этом их могут в два счета сбить: водители даже не успеют затормозить, при таких-то скоростях! Да и присутствие Олежки ко многому обязывало: чуть не с пеленок внушалось ему, что с дорогой шутки плохи, что переходить ее можно только в положенных местах. Ипатову не оставалось ничего другого, как молча про себя честить владельцев автомашин последними словами. И с горечью думать: как мало человеку надо, чтобы стать подонком!

А потом неожиданно показалась электричка — по-видимому, неполадки были устранены раньше срока. Подхватив маму под руку, Ипатов заторопился к перрону. Впереди бежал и подгонял их Олежка: «Быстрее, бабушка! Быстрее!» Вздыбленная толпа придвинулась к самому краю. Ведущие на платформу крутые ступеньки они преодолели, уже высунув языки. Мама едва не падала. За две-три секунды все до одного тамбуры были до отказа набиты людьми. К чести машиниста, он подождал, пока все войдут в электричку. Нашлось крохотное местечко у дверей и для Платовых. Стояли вплотную друг к другу, не были в состоянии даже шевельнуть ни рукой ни ногой. Ипатов уперся руками в стену и своей широкой спиной стал медленно отодвигать плотную человеческую массу от мамы и Олежки. Кто-то толкал локтем ему в лопатку, молотил кулаком по плечу: «Товарищ, вы же раздавите меня!» Но теперь мама и Олежка могли хоть немного вздохнуть. «Ну как — не лучше?» — по-прежнему допытывался Ипатов у мамы. Она в ответ лишь качала головой. «Уже скоро, уже скоро!» — успокаивал он не столько ее, сколько себя. Ни к чему не привела и его попытка раздвинуть толпу и проникнуть в вагон — там он хотел попросить кого-нибудь уступить маме место. Десятки плотно спрессованных людей были непреодолимой преградой для каждого, кто пожелал бы улучшить свое положение. Ипатов с тревогой поглядывал на маму, на ее застывшее от головной боли лицо. Когда электричка подходила к Шувалову, стоявшему неподалеку парню с хорошим открытым лицом вдруг приспичило закурить. Он сделал всего несколько затяжек, и в тамбуре уже нечем было дышать. «Зачем он курит?» — тихо сказала мама. «Брось курить!» — потребовал от парня Ипатов. Но тот, как ни в чем не бывало, продолжал попыхивать прямо на людей. «Ты что, оглох?» — понемногу свирепел Ипатов. Парень даже не переменил позы. Тогда Ипатов, не говоря ни слова, вынул у него изо рта сигарету и вытолкнул ее сквозь поперечные прутья окошка. Парень от неожиданности растерялся и залился краской. И до самой Ланской — до своей остановки — не спускал с Ипатова холодного, ненавидящего взгляда. Зато всю оставшуюся дорогу влюбленно и восторженно смотрел на отца Олежка…

На Финляндском вокзале мама с трудом добралась до скамейки в зале ожидания и там потеряла сознание…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

…Те шесть суток, которые Ипатов пробыл в реанимации, запомнились ему как нечто тягучее, бесформенное, начисто лишенное всех признаков дня или ночи. Время словно потеряло для него смысл: он не имел ни малейшего представления о том, насколько серьезно болен. Когда ему становилось хуже, усиливалась боль или начиналось удушье, вокруг него принимались суетиться врачи и сестры, и он, как во сне слыша их негромкие голоса и видя их странные, опрокинутые лица, в то же время слабо связывал это с собою, потому что с того момента, как он здесь оказался, он привык смотреть на себя как бы со стороны. Облегчающие уколы, которые ему делались по нескольку раз в сутки, лишали его воли, и он под их воздействием то погружался в глубокий сон, то, пробуждаясь, невесомо покачивался на невидимых волнах. В эти минуты и часы тело почти не напоминало о себе. Большое и неподвижное, оно жило своей особой, загадочно-неторопливой, необременительной для Ипатова жизнью.

И еще были сновидения, которые тут же забывались.

Но вот настал день, когда сон не исчез, не растворился где-то в глубинах мозга, а весь до мельчайших подробностей завис перед внутренним взором. С этого дня Ипатов пошел на поправку. Окончательно пропала боль, тело вновь обрело привычные ощущения, голова стала неожиданно легкой и ясной.

И заработала память…