Цветущая, как роза

Лофтс Нора

ВСТУПЛЕНИЕ

Шеда Вуди повесили сентябрьским днем, когда природа меняла свой облик. Было довольно прохладно, когда я вышел из дому и направился через поля по тропинке, окутанной голубым туманом. На мокрой от росы траве оставались мои следы. Но вскоре над кронами деревьев зарделось солнце, и, когда я добрался до Маршалси, туман рассеялся. Мое лицо и руки, влажные и липкие от тумана, отогревались на осеннем солнце. Васильки и кусты черной смородины, растущие вдоль тропы, все еще сохраняли влагу и сверкали на солнце серебряными росинками. Я шел быстро, но, свернув на тропу, ведущую к большой дороге, замедлил шаг и не спеша рассматривал только что вспаханную стерню, любуясь яркой зеленой свежестью, которая приходит на пастбища вместе с сентябрьскими дождями, сменяющими августовскую жару. Листья на деревьях начинали желтеть. Это был слишком прекрасный день для смерти, даже для тех, кто стар и кому чужды наслаждения, — а Шед был не из таких. Дойдя до конца последнего поля и ступив на изрезанную бороздами дорогу, я остановился в изумлении. Никогда еще, кроме ярмарочных дней, не видел я такого наплыва людей. Их взгляды устремились к Маршалси, а лица были возбуждены. Многие ехали верхом, немало было и пеших, неспешно ковылявших по дороге, — женщины, придерживавшие юбки, мужчины свободно вышагивавшие, дети семенившие сзади, как молодые телята и жеребцы. На меня никто не обращал внимания. Дорога заканчивалась у зеленой лужайки возле Черч Корнер, и, обогнув его, мы увидели виселицу, вонзавшуюся в бледную чистоту неба. Она стояла здесь издавна: когда-то на ней болтался разбойник Боб Финч, потом Дейв Парсонз, убивший своего хозяина, — не без основания, как говорят. Несмотря на это, виселица всегда была для меня частью зеленой лужайки, и до того, как там повесили Шеда, я придавал ей не больше значения, чем церкви, дому приходского священника или вывеске постоялого двора. Однако, с того самого дня я уже никогда не мог равнодушно смотреть на нее. Да и сейчас еще мертвое дерево или какие-то скрещенные бревна старого сарая пробуждают во мне болезненные воспоминания.

Глашатай шел впереди — мы слышали его, еще не выйдя на дорогу. Казалось, что он получает особое удовольствие от происходящего, приступив наконец к настоящему делу после долгих монотонных недель и месяцев. Его громогласный низкий рокот со всякими непонятными «посему» или «имярек» придавал всей сцене яркость и торжественность. В действительности же история была довольно проста. Шеда Вуди приговорили к повешению в это ясное погожее утро за то, что он своим кузнечным молотом убил сектантского шпиона, пытавшегося арестовать старого приходского священника Джарвиса во время службы, которую тот вел не в своей церкви, а в Хантерс Вуде. Несколько прихожан, заметив сектантского наблюдателя, спрятали священнослужителя в кузнице. Люди короля (или, как мы называем их, королевская рать, или сектанты, или кларендоны) силой пытались вытащить старика, но в этот момент в кузницу вошел Шед. Он взял свой молот и нанес удар. Вот и все. По иронии судьбы Шед, будучи примерным прихожанином, никогда, однако, не был сторонником отца Джарвиса, а принимал нового священника так же как большинство вещей в этом мире, за исключением несправедливости, — с улыбкой и снисходительным видом. Но это не спасло его. Он не просто совершил убийство, он напал на кларедона во время исполнения служебного долга. Именно так и трактовалось его преступление. Даже сегодня, в криках глашатая нападение на слугу короля упоминалось в первую очередь, как будто это и было основным обвинением, что собственно и соответствовало действительности. Ударить простого человека в порыве гнева и непреднамеренно убить его считалось проступком, за который, как правило, преступник не расплачивался своей жизнью.

У подножия виселицы стояли солдаты, оттесняя толпу от пространства, где должна была остановиться телега. Я стоял почти в самой середине толпы, спиной к церкви. Солнце уже начало пригревать. Женщины расстегивали воротнички быстрыми машинальными движениями, мужчины суетились, вытирая то и дело потные лица тыльной стороной ладони.

Прямо возле меня раздался зычный голос тучного крестьянина:

— Да, жалость-то какая. Что бы он там ни содеял, это был лучший кузнец в округе. Кто теперь сможет подковать мою чертову кобылу?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ИСПЫТАНИЕ

Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой; друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как же мало все это говорит о Шеде, его характере, силе, личности, жившей в этих двенадцати с лишним фунтах земной плоти, которую изгнали из нее, оставив лишь кусок мяса, болтающегося на веревке. И если я не смог описать живого Шеда, как я могу передать мою тоску по нему, тоску, не имеющую ни цвета, ни формы, ни звучания? Иногда я ловил себя на мысли: «Я должен сказать Шеду, что…» или «Я должен спросить у Шеда…», и тут я вспоминал… Бывало, ноги сами несли меня через поля в Маршалси, и только когда на горизонте появлялся купол церкви и трубы хижин, я с болью осознавал, что в кузнице Шеда его ремеслом занимается теперь совершенно другой человек.

И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.

Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.

Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно летом я прочитал «Лисидаса» — это было в саду под розовым цветением яблони. Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом, Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.

Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес, которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви, превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю, она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза, который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.