«…Едва ли могу, едва решусь сказать о нем даже самые обычные слова. Я думаю, что Ходасевич был настоящим литератором. Это два очень простых слова.
Но в наши времена, и у нас, в эмиграции, я думаю, один Ходасевич был настоящим литератором. Все его жизненное существо было полно одной литературой. Одна она вмещала для него всю жизнь и все человеческое, что есть на свете.
Я думаю, что проходила по Ходасевичу таинственная преемственная цепь пушкинской русской литературы…»
Буду помнить его худую цепкую руку мальчика, как он потирал сухой подбородок, буду помнить его острый взгляд из-под блистающих очков. В глубине всегда как бы горькое изумление, и как хорошо веселели его серые глаза.
Едва ли могу, едва решусь сказать о нем даже самые обычные слова. Я думаю, что Ходасевич был настоящим литератором. Это два очень простых слова.
Но в наши времена, и у нас, в эмиграции, я думаю, один Ходасевич был настоящим литератором. Все его жизненное существо было полно одной литературой. Одна она вмещала для него всю жизнь и все человеческое, что есть на свете.
Я думаю, что проходила по Ходасевичу таинственная преемственная цепь пушкинской русской литературы.
В эмиграцию, и к белым, и в «Возрождение», Ходасевич пришел дальней дорогой. И к белым, и в «Возрождение», я думаю, он пришел по одному тому, что был настоящим литератором: Ходасевич знал, как затерзала, как нещадно погасала настоящую русскую литературу революция.