Том 7. Эстетика, литературная критика

Луначарский Анатолий Васильевич

В восьмитомное Собрание сочинений Анатолия Васильевича Луначарского вошли его труды по эстетике, истории и теории литературы, а также литературно-критические произведения. Рассчитанное на широкие круги читателей, оно включает лишь наиболее значительные статьи, лекции, доклады и речи, рецензии, заметки А. В. Луначарского.

В седьмой и восьмой тома настоящего издания включены труды А. В. Луначарского, посвященные вопросам эстетики, литературоведению, истории литературной критики. Эти произведения в таком полном виде собираются впервые.

Вместо введения в эстетику А.В. Луначарского

Один французский историк назвал Герцена «революционным Фаустом». Эти слова с некоторыми изменениями применимы и к А В. Луначарскому. Не только потому, что многие черты его миросозерцания восходят к Герцену. И, разумеется, не только потому, что Луначарский любил сильные краски, но боясь обвинения в красивости, и никогда не хотел, да и не мог отделить логический анализ от яркой картины. Этим он, в самом деле, напоминает автора «Былого и дум». Но сходство внешнее вытекает из более глубокой и внутренней близости.

Бывают люди, сильные своими ответами на поставленные жизнью вопросы. Бывают другие люди — сильные тем, что они умеют спрашивать жизнь, не признавая ответов, закрывающих путь слишком пытливой мысли. Г. В. Плеханов принадлежал, скорее, к первому типу. Его решения многих вопросов, способных интересовать мыслящий ум, превосходны, и Ленин считал, что изучение марксистской философии «по Плеханову» необходимо каждому молодому коммунисту. Однако не все решения Плеханова справедливы, и самый тип этих решений часто несет на себе отпечаток некоторой абстрактности, логического формализма, останавливающего мысль на пороге более глубоких вопросов.

А. В. Луначарский принадлежал к людям другого типа — сильным не столько своими ответами, сколько своей способностью чувствовать ограниченность приблизительно ясных, близко лежащих ответов. Эта черта также необходима новому человеку, и, как показывает опыт, необходима ему в растущей мере. Если преподавание философии «по Плеханову» достигло цели, воспитание мысли «по Луначарскому» не принесет вреда. Напротив, оно может служить противоядием от догматизма.

Люди этого типа действительно напоминают Фауста своей безграничной жаждой полноты научной и нравственной истины. Они не могут остановиться на половине дороги, застыть в каком-нибудь полузнании, компромиссе. Как Герцен, хотя под другим общественным небом, Луначарский ненавидел мещанство во всех его видах, включая сюда мещанство либеральное, розовое, почти социалистическое. Особенно было отвратительно ему мещанство образованное — с претензией на интеллигентность, на философское глубокомыслие. Достаточно вспомнить его полемические статьи против Бердяева и Булгакова, насыщенные презрением к мнимой аристократии духа, признающей в народе только одно ценное качество — покорность меньшинству.

Эстетика, литературная критика

О художнике вообще и некоторых художниках в частности

*

Мне придется начать мою статью длинной выпиской:

Так кается у г. Вересаева писатель Осокин, а, быть может, устами его, сам г. Вересаев. Но далеко не все писатели согласятся с Осокиным. В словах его много непродуманного, и для всякого серьезного читателя ясно, что Осокин мало задумывался над основными вопросами эстетики и более морализировал, чем размышлял.

Тем не менее есть в словах Осокина много горькой правды, не имеющей, конечно, никакого абсолютного значения, во несомненное частное. Разобраться в словах Осокина любопытно.

Мы утверждаем, что обвинение Осокина против художника вообще совершенно неосновательно, но что оно вполне применимо к некоторым из современных русских художников слова.

Таков наш тезис.

Основы позитивной эстетики

*

Вместо предисловия

[40]

Из всех отраслей психологии эстетика является, быть может, наименее законченной. Задавшись целью наметить основные начала позитивной эстетики, мы не скрываем от себя трудностей такой задачи. Однако задача эта тем более привлекала нас, чем глубже входили мы в вопросы эстетики и чем яснее становилось для нас огромное значение ее законов для смежных областей этики и гносеологии; основные законы эстетики, будучи правильно поняты, бросают яркий свет на всю психологию и могут служить основой целому миросозерцанию.

Находя повсюду множество элементов для создания положительной эстетики, сознавая, как близко к решению вопроса о прекрасном и его значении подходили многие из старых и новых мыслителей, мы тем не менее нигде не нашли систематического изложения основ эстетики, которое вполне удовлетворило бы нас. Из отдельных частей нам приходилось строить более или менее самостоятельно. Нам предстоит не излагать существующую уже позитивную эстетику, а конструировать ее в значительной мере сызнова. Ввиду этого, быть может, наиболее рационально было бы изложить наш опыт по эстетике в виде целой книги, предпослав ему критическую историю эстетики и обосновав на признанных авторитетах все, что можно на них обосновать; но по разным причинам мы предпочитаем изложить наши воззрения в сравнительно небольшой статье и дать абрис эстетики со всеми ее выводами в самой сжатой форме. Мы отказываемся совершенно от изложения предшествовавших теорий эстетики, мы не будем указывать, чем мы обязаны тому или другому мыслителю и что принадлежит нам самим:

2

мы предлагаем абрис целого эстетического миросозерцания, так сказать, en bloc

[41]

, и просим видеть в нем проспект «Системы позитивной эстетики». Если проспект этот окажется заслуживающим внимания и не встретит такой критики, которая бы самому автору показалась сокрушительной, то мы приступим к посильному построению того здания, общим очерком которого является настоящая статья

[42]

.

Глава I. Жизнь и идеал

Что такое жизнь? Что такое живой организм? Организм есть сложный агрегат твердых и жидких тел, обладающих разнородными физическими и химическими свойствами и находящихся в постоянной взаимной зависимости; многоразличные функции этого агрегата координированы между собою и с окружающей средой таким образом, что организм пребывает самим собой, то есть не теряет своего формального единства. Пока организм сохраняет более или менее неизменной свою форму, хотя постоянно меняет все элементы своего тела, пока он обладает этой способностью самосохранения, способностью восстановлять подвижное равновесие при его нарушениях воздействиями среды, до тех пор мы называем его живым; мертвый организм пассивно подчиняется механическим, термическим, химическим и другим воздействиям среды и разлагается на составные элементы. Итак, жизнь есть способность самосохранения или, вернее, — самый процесс самосохранения организмов

3

. Мы можем считать организм тем более совершенным или жизненным, чем более велика его способность самосохранения. Если бы мы стали наблюдать организм в более или менее постоянной среде, то мы констатировали бы, что между ним и этой средою устанавливается известное равновесие, что у организма постепенно вырабатывается ряд наиболее целесообразных реакций на воздействия среды; при каждом существенном для организма изменении среды он или погибает, или сам изменяется, вырабатывает новые реакции, что отражается и на его структуре. Изменения структуры организма под влиянием внешних воздействий в процессе приспособления к среде можно назвать эволюцией. При условиях относительно неизменных вырабатывается организм относительно идеальный для данной среды, то есть наиболее способный выживать при данных условиях; такой организм обладает одним огромным недостатком: чем определеннее его органы приспособлены к определенным функциям, тем беспомощнее он будет при перемене условий. Новое воздействие сразу может поставить на карту самое существование консервативного организма. Так как в природе неизменная или равномерно изменяющаяся среда далеко не представляет общего правила, то организм, чтобы жить, не может противопоставлять природе все тот же цикл реакций, но должен варьировать их согласно особенностям внешних воздействий. Поэтому наиболее жизненным, идеально совершенным организмом явился бы такой, который располагал бы разнообразием реакций, достаточным, чтобы сохранить жизнь при всех условиях.

Изменчивая среда является, таким образом, как бы условием, воспитывающим организм

Отсюда ясно, что чем изменчивее среда, в которой живет данный организм, тем больше реакций должно у него вырабатываться в процессе приспособления, тем находчивее он будет во всевозможных опасностях, так как находчивость или приспособляемость есть результат опыта.

Идеальным организмом будет тот, опыт которого охватывает все сущее (все возможные воздействия среды) и находчивость которого преодолевает всякое препятствие для его жизни или существования.

Всякую эволюцию, удаляющую организм от выработки новых сложных изменчивых реакций, мы можем назвать регрессивною, всякую же эволюцию, ведущую к обогащению организма все более сложным аппаратом целесообразных реакций, мы можем назвать прогрессивной.

Глава II. Что такое эстетика?

Эстетика есть наука об оценках

[50]

. Оценивает человек с трех точек зрения: с точки зрения истины, красоты и добра. Поскольку все эти оценки совпадают, постольку можно говорить о единой и целостной эстетике, но они не всегда совпадают, а потому единая в принципе эстетика выделяет из себя теорию познания и этику

17

.

В каком смысле могут совпадать эти оценки, в каком смысле они не совпадают и существуют ли еще другие какие-либо оценки — вот вопросы первостепенной важности, которые будут занимать нас в этой главе.

С точки зрения биологической, оценка, разумеется, может быть только одна: все, что способствует жизни, есть истина, благо и красота, есть нечто вообще положительное, хорошее, привлекательное; все, что разрушает или принижает жизнь и ограничивает ее, есть ложь, зло и безобразие, нечто вообще отрицательное, дурное, отталкивающее. В этом смысле оценки с точки зрения истины, добра и красоты должны совпадать. Действительно, как мы видели, идеалы всеобъемлющего знания, справедливого строя человеческой жизни и торжества красоты легко сливаются в одном идеале maximum'а жизни.

Однако ограничения напрашиваются сами собой: мы видим перед собою слишком часто взаимную борьбу всех этих идеалов. В самом деле, разве во имя справедливости не разбивали статуй, не проклинали веселье и музыку, не бежали в пустыню, не бичевали там себя, разрушая свою жизнь, ибо казалось, что красота и самая жизнь непрерывно связаны с грехом? Разве ежечасно не убеждаемся мы сами, что наша воля к мощи, эстетические порывы готовы вредить другим людям и нарушать таким образом их право на счастье?

Разве, с другой стороны, бесстрастная наука не разрушает безжалостно одну красивую сказку за другой? А справедливость не восстает против знания, находя его учение безнравственным? Разве адепты красоты не ненавидят всеми силами души сероватый свет научной прозы и аскетические обвинения моралистов?

Глава III. Что такое красота?

Непосредственный аффекционал, то есть страдание или наслаждение, удовольствие или неудовольствие, — вот необходимая основа эстетической эмоции. Красивыми или прекрасными мы называем все объекты, которые вызывают в нас эстетическую эмоцию. Можем ли мы сказать, что красиво все, что доставляет нам наслаждение? У нас нет основания для выделения приятного, грубо услаждающего, из области эстетики. Все, что вкусно, хорошо пахнет, все, что гладко, бархатисто, все теплое, когда мне холодно, и прохладное, когда мне жарко, я имею полное право называть эстетическим;

18

но в человеческой речи эпитет «красивое» или «прекрасное» применяется исключительно к области зрительных и слуховых ощущений, а также опосредствованных ими чувствований и мыслей. Находить красоту в старом вине или в стакане холодной воды летним днем как будто несколько смешно, а между тем мы имеем здесь несомненную эстетическую эмоцию, только в очень примитивной форме.

Мы уже говорили, что существуют два рода жизнеразностей: первая — жизнеразность перерасхода — допускает положительный аффекционал лишь как устранение явного страдания или неудовольствия, вторая — жизнеразность перенакопления, — напротив, обеспечивает положительный аффекционал и без предварительного страдания, без ярко выраженной, все более и более мучительной потребности. Существо, не обладающее никаким жизненным избытком, не может свободно наслаждаться, оно лишь восстановляет нарушенное средою равновесие — питается и защищается. Конечно, акт утоления голода, удачного избежания опасности и т. п. сопровождается положительным аффекционалом, но здесь нет места большому разнообразию, развитию, росту аффекционала: предел положен потребностью. Удовлетворение настоятельных потребностей есть бледный источник радостей, и понятно, почему человек, познавший в роскошной мере положительный аффекционал гораздо более сильный, не включает в понятие красоты тех наслаждений, которые неразрывно связаны с нуждою, с самозащитой.

Другое дело — существо, обильно питающееся, располагающее большим количеством сил, чем сколько ему необходимо при обычных обстоятельствах, притом сил, распределенных в разных органах. Такое существо для сохранения и роста всех органов должно создавать себе функции, должно играть, но на игре этой отражается, конечно, самая сущность организма, как приспособленного для борьбы за существование: игра будет заключаться в реакциях, встречающихся и в обыденной жизни, но производимых в строгом согласии с законом экономии сил. Наслаждение, сопровождающее устранение жизнеразностей перенакопления, становится целью; наслаждение же это тем значительнее, чем оно беспримеснее, чем правильнее и экономнее трата сил, то есть чем больше результатов деятельности данного органа получается на каждую единицу затраченной энергии. Мускулы хотят двигаться как можно полнее, роскошнее, глаза видеть как можно больше, уши как можно больше слышать и т. д. В свободном танце человек разряжает избыток сил с наибольшею роскошью, так как в таком танце члены его движутся свободно, то есть по своим законам. При восприятиях же объекта глазом и ухом приходится считаться со свойствами объекта, с тем, насколько легко его восприятие: то, что легко воспринимается, что, так сказать, свободно входит в воспринимающий орган, что не заставляет его работать неправильно, — в общем приятно. Но для глаза, который наслаждается зрелищем, важна не легкость, а богатство восприятия, богатство же это будет тем большим, чем легче воспринимается каждый элемент зрелища. Принцип наименьшей траты сил действует здесь не в смысле скупости, а в смысле расчетливости: надо затратить всю данную сумму энергии, но и купить на нее возможно больше — требуется роскошное и правильное функционирование глаза. То же относится и к другим органам.

Ввиду того что трата накопленного питания, то есть превращение его в активную энергию, допускает бесконечное разнообразие и рост, такого рода наслаждения и стали по преимуществу эстетическими наслаждениями; присущая им свобода, следующий за ними рост сил и повышение жизни, все это поставило их высоко над простым удовлетворением необходимых потребностей. Жизнеразность перерасхода есть жизнеразность нужды. Жизнеразность перенакопления есть жажда жизни и творчества; первая прекращается с восстановлением затраченной энергии, соразмеряется с ущербом, нанесенным средою; вторая бесконечна, так как роскошная затрата энергии вызывает новый, все усиливающийся приток питания. Само собою разумеется, эти наслаждения будут иметь место лишь в том случае, когда за организмом обеспечен любой приток питания. Больной организм, самые органы которого способны пользоваться лишь ограниченным количеством пищи, не способен к радости жизни, к жажде жизни: у него экономический принцип приобретает другое значение, — ему надо, по возможности, уменьшить работу органов. Грубый варвар рад шумной музыке, кричащим краскам, диким движениям, он еще не понимает, во сколько раз можно увеличить общую сумму наслаждения, урегулировав деятельность органов. Это понимает настоящий жизнерадостный эстет: он отдает должное чувству меры, он знает, какое необъятное разнообразие ощущений может быть воспринято, когда в них внесен известный порядок. Наконец, утонченный и усталый декадент морщится от всякого громкого звука и живой окраски: ему нужны серые тоны, тишина и нюансы, потому что органы его нищи силами. Здесь мы встречаемся с тем законом относительности эстетической оценки, о котором мы будем в своем месте говорить подробнее.

Теперь перейдем к рассмотрению того, что же именно человек называет красотою.

Глава IV. Важнейшие роды прекрасного

Если мы обратим внимание на обширный мир неэстетического, то увидим, что он прежде всего распадается на собственно антиэстетические и сравнительно безразличные явления.

Антиэстетическими явлениями мы называем те, восприятие которых сопровождается отрицательным аффекционалом. Отрицательным аффекционалом сопровождается всякая постановка жизнеразности перерасхода. Можно думать, таким образом, что жизнеразность перенакопления уничтожает возможность констатировать антиэстетичность тех или других явлений. Отчасти это так и есть: жизнерадостный человек склонен все находить сносным, но важно припомнить, что дело идет не о жизнеразности для целого организма, даже не для отдельных его органов, а для элементов. Сколько бы энергии ни накопил организм вообще, но, например, мелькание яркого света перед глазами не может не вызвать перерасхода зрительной энергии. Слух может быть способен поглотить море звуков, но даже незначительный диссонанс разрушает некоторые слуховые элементы, давая им болезненный толчок.

Антиэстетично все, что требует чрезмерной и нецелесообразной траты сил, что заставляет орган работать неправильно. Формальным безобразием будет все, что прямо противоположно формальной красоте. Все, что связано со страданиями, болезнью и слабостью и т. п., воспринимается как безобразное по содержанию. Но здесь мы наталкиваемся на новое явление.

Нет никакого сомнения, что человек считает безобразным всякие проявления болезни, глупости — словом, слабой, пониженной, вырождающейся жизни. Возникновение такого инстинкта не только вполне понятно, ввиду того, что зрелище страданий и слабости заставляет симпатически болеть и нашу душу, но и целесообразно, так как гадливость ко всему вырождающемуся сохраняет мощь вида, ведет к скрещиванию или союзу лучших представителей типа. Однако слабые люди, становящиеся, таким образом, объектом презрения, должны же как-нибудь жить. Их собственное безобразие ставит перед ними тяжелый вопрос, является постоянным возбудителем жизнеразности: они ропщут на судьбу и богов, на общество, на сильных и гордых… «Чем мы виноваты?» — говорят они. Между тем ряд обиженных судьбою все пополняется теми, кто совершенно несправедливо обижен обществом, — бедняками. Презрение к больному, жалкому не может быть законным чувством у бедняка, который сам чувствует себя заброшенным и жалким. Симпатическая боль, которую ощущает человек, заставляет морщиться здорового и сильного и говорить: «прочь этого больного», но она превращается в «симпатию» в общепринятом смысле в сердце, привыкшем к страданию. Взаимное сострадание, взаимная поддержка становятся для бедняков и неудачников необходимостью. Возникает мораль и религия обездоленных, заключающиеся неизменно в провозглашении страдания искуплением, за которым последует блаженство. Таким образом, вид самых ужасных страданий мало-помалу ассоциируется с представлением утех царства небесного или (у еще более усталых) покоя нирваны.

Это мировоззрение прививается всей демократии, поскольку страдание является ее уделом, но трудовая демократия нового времени крепнет в самом процессе труда; простая жизнь, которую ведет она, борьба с лишениями — все это закаляет тело и душу, в то время как истинно аристократические семьи гибнут под бременем праздности и излишеств. Демократия начинает сознавать свою силу, она стряхивает с себя сны, которые навевают на нее несчастные, и создает свою мораль, свою религию — наступательную, полную надежд, провозглашающую борьбу и труд как смысл жизни, реорганизацию общества на началах солидарности как идеал, потому что ничто, конечно, не воспитывает солидарности в такой мере, как совместная борьба с несравненно сильнейшим противником.

Диалог об искусстве

*

Предисловие

[93]

С тех пор как написан мною диалог об искусстве, прошло очень много времени, и обстоятельства изменились невероятно.

Писал я его в качестве ссыльного в маленьком северном городке Тотьме

1

. Мы были подпольной партией, пользовавшейся тюрьмой и ссылкой для того, чтобы развернуть параллельно с нашей заговорщической работой теорию классовой борьбы. Теперь я пишу это предисловие в качестве народного комиссара по просвещению первой Социалистической Республики в мире, в Кремле, ставшем резиденцией Рабоче-Крестьянского Правительства.

Четырнадцать лет. Две революции, из которых одна величайшая из когда-либо имевших место.

И, однако, по совести сказать, мне нечего изменить в моем диалоге, только финал его, где «Марсельеза», выступает как образчик революционного искусства, сейчас немного шокирует того или другого читателя. Ее захватали руками бескровные полудемократы и соглашатели. Но и этих строк не хочется мне менять. Гордая «Марсельеза» наших великих предшественников останется нашей. Она сумеет стряхнуть со своих крыльев весь серый прах, который набросали на нее буржуазные и полубуржуазные писатели всех стран, и воспарить вместе с «Интернационалом» и грядущими нашими гимнами над головой победоносного пролетариата.

Кое-что, конечно, изменилось в области искусства. Надо было бы прибавить разбор футуризма во всех его разновидностях. Это потребовало бы работы слишком обстоятельной для тех минут свободы, какими я располагаю. Сейчас это, по существу, не на много улучшило бы мою работу. Я думаю, что она не устарела, что и сейчас ее могут прочесть с пользой те, кто хочет рассмотреть явление искусства под углом зрения революции и ее великих задач. Я счастлив констатировать, как мало из того, что мне приходилось писать на своем веку, подлежало бы сколько-нибудь радикальной переделке при издании вновь. Мы осуществляем сейчас именно то, о чем мы мечтали и что планировали.

Введение

На днях Каутский, полемизируя с центральным органом германской социал-демократии «Vorwärts'ом»

3

, посвятил несколько интереснейших страниц характеристике научного марксизма и марксизма этико-эстетического. Считаем полезным более или менее полно ознакомить читателей с мыслями высокоталантливого немецкого публициста по этому вопросу. Приводим поэтому целиком наиболее важные страницы

4

.

Приведенные мысли Каутского мы считаем глубоко верными. Мы считаем недопустимым преобладание этико-эстетического мышления в литературе, защищающей интересы трудящегося класса. Следует ли из этого, что марксисты отрицают этику и эстетику?

Оговорюсь тут, что пишущий эти строки лично считает этическую оценку лишь разновидностью эстетической

6

, но это ничуть не меняет дела.

Послушаем, что говорит об этом Каутский в той же статье.

Диалог

Большая комната была полна табачным дымом и громким говором; вокруг нескольких столов, уставленных более или менее демократической закуской, толпилось и сидело десятка два молодых людей; публика довольно разношерстная, но в большинстве имевшая прямое или косвенное отношение к искусству. Сам хозяин комнаты имел к нему прямое отношение, ибо был живописцем, его жена, Елена Дмитриевна, — косвенное, как жена живописца и страстная эстетка.

В ту минуту, которую я выбираю, чтобы ввести вас в разговор, шум в комнате достиг высшей степени, прямо стон стоял, и хозяйке пришлось пустить в ход всю силу своего свежего; звонкого голоса, чтобы ее услышали.

— Господа. — кричала она, — это невозможно! Сошлись все спорщики отчаянные, с убеждениями и взглядами самыми разнообразными и орут! Ни друг друга не слышат, ни себя самих, кажется! — Спорящие рассмеялись. — А между тем я вижу тут такую компанию, которая могла бы устроить интереснейший турнир и друг с другом познакомиться, и маленьких людей, вроде меня, грешной, поучить. Будем сегодня, господа-товарищи, европейцами: давайте говорить по порядку, и я предлагаю себя в председательницы.

Добрая половина присутствующих зааплодировала, другие, как раз спорщики-то, улыбались сдержанно.

— Par acclamation, par acclamation!

[95]

— кричал безусый молодой человек, влюбленными глазами глядя на красивое, раскрасневшееся лицо кандидата в председатели.

Искусство и революция

*

(Письмо в редакцию)

Тема, затронутая г. Чуковским

1

, так жизненна и затронул он ее так талантливо и интересно, что мне захотелось хотя бы в краткой форме дать ответ бурному паладину свободного искусства. Я хочу обратить его внимание и внимание его читателей на несколько упущенных им, но вовсе не мелких обстоятельств.

Не надо художнику думать о Костеньке

2

. Умрите за литературу! Прекрасно. Очевидно, г. Чуковский одновременно рекомендует художнику не думать и о читателе? Вообразите, что вы приходите в дом отца, у которого Костенька в жару, в бреду между жизнью и смертью, и начинаете перед ним тренькать на балалайке или хотя бы «бряцать на лире вдохновенной»

3

. Эффект получится, думается, довольно неприятный и нельзя сказать, чтобы неожиданный. Правда, коллективный всероссийский Костенька, борющийся между жизнью и смертью, не всем дорог одинаково, но не кажется ли иногда г. Чуковскому, что «озабоченные отцы» немножко ценнее тех, которые умеют сохранять равнодушие и двери всегда открытые для повестей о проституции и писем об облаках?

4

И если художник чувствует, что его веселенькой или печальненькой песенке сейчас будут внимать лишь наиболее птицеподобные люди и джентльмены, у других же тяжко и горько и торжественно на душе, то удивительно ли, что рука его застывает в воздухе над кифарой.

Но подымемся ступенькой выше. Сам-то художник не сродни ли Костеньке? Так ли удивительно, если сродни? Ведь Костенька чудный мальчик, маленький Христосик в яслях, неокрепнувший мессия. И если Костеньку душат, если ему, надежде нашей, копают могилку, так ли легко художнику, человеку исключительной впечатлительности, говорить не о том, что у него болит, а о третьегоднем снеге или прошлогодних розах?

И потом, г. Чуковский является адептом весьма невысокого, хотя и замаскированного, кажется даже для его собственных глаз, принципа: «всяк сверчок знай свой шесток». Овому облака и поцелуи, овому же меон

[100]

. За художником отрицается человеческая голова, согретая человеческим сердцем и желающая знать, что к чему. Есть облака, но есть и рабы, есть поцелуи, есть и железная рука, которая может опуститься на твое плечо и прервать твой поцелуй и всего тебя передернуть жгучей болью, жалостью, а может быть, и зажечь энтузиазмом. Будто так-таки ничего и не произошло? — «Господа художники, что вы поднялись с мест? Отчего смутились? Там поют, там убивают, идут вперед, толкают назад, но… ведь у вас есть ваши венки, чаши и подруги. Prainez vos places!

Об искусстве и революции

*

На тему об искусстве и революции пишут теперь очень много, пожалуй, даже слишком много. Это какой-то больной вопрос, чувствуется в нем желание одной части литераторов и художников спокойно уйти к своим обычным занятиям, от которых оторвала их первая революционная буря, чувствуется торопливая попытка заглушить в себе сомнения и припомнить все догматы и софизмы о самоценности искусства и надземности поэта.

Конечно, существуют и такие писатели и художники, которые чувствуют живую связь с великой реальной трагедией, протекающей перед их глазами, и нисколько не тяготятся ее горячим дыханием. Есть и такие, которые в своих оранжереях вообще весьма слабо ее почувствовали, но для несколько сконфуженного среднего писателя, как-то неуклюже шарахнувшегося налево, а теперь пугливо отступающего направо, — вопрос остается.

Господин Чуковский, присяжный критик газеты «Свобода и жизнь», не без остроумия пытался построить мост для отступления маленькой армии. Настойчиво выдвигает господин Чуковский ту мысль, что для успешного совершения какого бы то ни было деяния необходима уверенность в его бесполезности и совершенной обособленности. Г-н Чуковский пишет:

В общем, у Чуковского понятие о полезности, по-видимому, до крайности упрощенное. Творя художественное произведение, я должен уверить себя, что оно бесполезно. Хорошо: скажет ли г. Чуковский, что бесполезное вообще не нужно, ни к чему не пригодно? Если да, то, значит, художник, затрачивая свои силы на произведение, должен внушить себе мысль, что решительно для всех на свете, в том числе и для него самого, абсолютно безразлично, будет ли существовать это произведение или нет. Я думаю, что даже г. Чуковский, при всей его молодости и склонности к парадоксам, затруднится сказать, что равнодушное и безразличное отношение к своему творчеству является стимулом такового. Нет, и защитники искусства для искусства, и сам г. Чуковский скажут, конечно, что истинный художник не может не верить в важность и значительность создаваемых им произведений. В сущности, г. Чуковский как раз даже того и требует, чтобы художник считал свое