Эта книга — о любви. О любви, настигшей человека в конце жизни, которую он прожил бездарно, растрачивая тело на безлюбый секс и не затрачивая души. Любовь, случившаяся с ним, гибельна и прекрасна, она наполняет его существование смыслом, открывает ему иное видение привычных вещей и вдыхает живое тепло в его, ставшую холодным ремеслом профессию.
И еще эта книга — о старости. О той поре, когда желания еще живы, а силы уже на исходе, и человеку остается последняя мудрость — увидеть без прикрас и обманных иллюзий всю красоту, жестокость и невозвратную быстротечность жизни.
В день, когда мне исполнилось девяносто лет, я решил сделать себе подарок — ночь сумасшедшей любви с юной девственницей. Я вспомнил про Росу Кабаркас, содержательницу подпольного дома свиданий, которая в былые дни, заполучив в руки «свеженькую» девочку, тотчас же оповещала об этом своих добрых клиентов. Я не соблазнялся на ее гнусные предложения, она же не верила в чистоту моих принципов. Мораль — дело времени, говаривала она со злорадной усмешкой, придет пора, сам убедишься. Роса была чуть моложе меня, и я много лет ничего о ней не слышал, так что вполне могло случиться, что она уже умерла. Но с первых же звуков я узнал ее голос в телефонной трубке и безо всяких предисловий выпалил:
— Сегодня — да.
Она вздохнула: ах, мой печальный мудрец, пропадаешь на двадцать лет и возвращаешься только за тем, чтобы попросить невозможное. Однако ее ремесло взяло верх, и она предложила мне на выбор полдюжины восхитительных вариантов, но, увы, — все бывшие в употреблении. Я стоял на своем, это должна быть девственница и именно на сегодняшнюю ночь. Роса встревоженно спросила: «А что ты собираешься испытать?» — «Ничего, — ответил я, раненый в самое больное, — я сам хорошо знаю, что могу и чего не могу». Она невозмутимо заметила, что мудрецы знают все, да не все: «Единственные Девы, которые остались на свете, это — вы, рожденные в августе под этим знаком. Почему ты не известил меня заранее?» — «Вдохновение не оповещает», — сказал я. «Но может и подождать», — парировала она, всегда знающая все лучше любого мужчины, и попросила: нельзя ли дать ей хотя бы дня два, чтобы хорошенько «прочесать» рынок. Я совершенно серьезно возразил ей, что в таких делах, как это, в моем возрасте каждый день равняется году. «Нельзя так нельзя, — сказала она без колебаний, — но ничего, так даже интереснее, черт возьми, я позвоню тебе через часик».
Я мог бы этого и не говорить, потому что и так за версту видно: я некрасив, робок и старомоден. Но, не желая быть таким, я стал притворяться, будто все как раз наоборот. До сегодняшнего рассвета, когда я решил, наконец, сказать сам себе, каков я есть, на самом деле, хотя бы для облегчения совести. И начал с необычного звонка Росе Кабаркас. Потому что, как я теперь понимаю, это было началом новой жизни. В том возрасте, когда большинство смертных, как правило, уже покойники.
II
Я пишу эти вспоминания окруженный немногим, что осталось от родительской библиотеки, где полки того и гляди обрушатся под терпеливым напором моли и древоточцев. В конце концов, для того, что мне нужно сделать в этом мире, мне довольно было бы моих разнообразных словарей, первой серии «Национальных эпизодов» дона Бенито Переса Гальдоса и «Волшебной горы», научившей меня понимать болезненные настроения моей матери, порожденные чахоткой.
В отличие от остальной мебели и от меня самого, огромный стол, за которым я пишу, похоже, находится в отличном состоянии и не тронут временем, поскольку его сработал из благородной древесины мой дед по отцу, бывший судовым плотником. Даже если мне нечего писать, я каждое утро сажусь за этот стол с упорством, достойным лучшего применения, поскольку из-за него я пропустил столько любовей. Под рукой у меня мои книги-сообщники: два тома «Первого иллюстрированного словаря Королевской академии Испании» 1903 года издания; «Сокровища кастильского, или испанского языка» дона Себастьяна Каваррубиаса; грамматика дона Андреса Бельо, на случай, если возникнет какое-нибудь семантическое сомнение, для точности; новейший «Идеологический словарь» дона Хулио Касареса, главным образом из-за его антонимов и синонимов; «Vocabolario della Lingua Italiana» Николы Зингарелли, помогающий мне с языком моей матери, который я знаю с колыбели, и словарь латинского языка, который, будучи прародителем двух других, почитается мною за родной язык.
Слева на письменном столе у меня всегда пять листов льняной бумаги конторского размера, для моих воскресных заметок, и песочница для чернил, потому что я предпочитаю ее современным подушечкам из промокательной бумаги. Справа — calamaio «'Чернильница, письменный прибор (итал).» и подставка из легкой древесины для золотого пера, поскольку я все еще пишу от руки изящным почерком, как научила меня Флорина де Диос, чтобы я не сбился на канцелярский почерк ее супруга, который был нотариусом и присяжным поверенным до последнего своего вздоха. Некоторое время назад в газете нас обязали печатать на машинке, чтобы легче было подсчитывать объем свинцовых литер на линотипе и верстать текст, но я этой дурной привычки не усвоил. Я продолжал писать от руки, пользуясь обременительным правом старейшего сотрудника, а затем яростно, точно дятел, долбил текст на машинке. Ныне, вышедший на пенсию, но не в тираж, я пользуюсь священной привилегией работать дома при выключенном телефоне, чтобы меня не беспокоили, и без цензора, который бы высматривал из-за моего плеча, что я пишу.