Книги живущего в Израиле прозаика Давида Маркиша известны по всему миру. В центре предлагаемого читателю исторического романа, впервые изданного в России, — евреи из ближайшего окружения Петра Первого…
ТЕМНЫЕ ПЯТНА НА СВЕТЛОМ ФОНЕ
Блистательная эпоха Великого Петра изобилует темными местами. Первый и, возможно, самый основной вопрос, самое непроясненное место: что подвигло Петра взяться за реформы, подобных которым благолепная Русь не видела даже в самых дурных снах? Что послужило не причиной тому, а поводом? Да и был ли повод?
Думаю, был.
Всеобъемлющим итогом Петровских реформ должна была стать европеизация России. Мой друг Олжас Сулейменов в «Аз и Я» проникновенно и убедительно обрисовал те затяжные периоды, когда Древняя Русь «равнялась» на Великую Степь. Но это подравнивание не привело к расцвету нации, а Чингисханово нашествие разрушило и сожгло наработанные связи с восточными соседями. Между тем Западная Европа, счастливым образом избежавшая знакомства с грубыми монголами, демонстрировала технический и культурный прогресс. Москва с недоверием на это поглядывала: «Нам такого не надо…»
При Петре выяснилось, что — надо.
Руку к этому категорическому «надо» приложил, как мне кажется, веселый человек — женевец Франсуа Лефорт. Потомки этого весельчака, мирно проживающие и поныне в городе Женева, задали мне при встрече лобовой вопрос: «А знаете ли вы, что наш предок Франсуа был авантюрист?» И разъяснили: «Он согласился принять от вашего царя звание адмирала — а сам на море никогда не бывал, только на берегу нашего женевского озера Леман… Так поступить мог только авантюрист». Так вот, этот Лефорт привел молодого царя на Кукуй — в Немецкую слободу, носящую сегодня название Лефортово (кстати, женевские потомки вынашивают идею подать в суд на Московское правительство и добиваться переименования — их не устраивает, что имя их предка-авантюриста ассоциируется с печально знаменитой тюрьмой). Там, на Кукуе, на европейском островке в российском дремучем океане, проживала в аккуратном чистом домике (герань на окнах, клетчатая скатерочка на столе — все как после «евроремонта») свободная девица Анна Монс. Петру понравилась Слобода, особенно ему понравилась девица, носившая, как выяснилось в ходе визита, белые панталоны с кружавчиками — предмет туалета, вовсе неведомый русским девушкам.
ЕВРЕЙ ПЕТРА ВЕЛИКОГО,
ИЛИ ХРОНИКА ИЗ ЖИЗНИ ПРОХОЖИХ ЛЮДЕЙ
(1689–1738)
1
ШАПКА. 1689
В Панских рядах московского Китай-города не шляхетской честью торгуют; а торгуют там тканью и мехом, одежкой и колотыми дровами, санями и телегами без учета сезона (добрый хозяин готовит сани летом, а телегу — зимой), вином из-под полы и пирогами с лотка, и еще чем придется и что Бог на душу положит: вилами, сыромятиной, овсом, огненным зельем и зельем приворотным в тряпице, сушеной ногой песчаного крокодила, излечивающей от дурной болезни лепры. Когда-то, в давние времена, здесь, передают, вели торг истинные поляки с усами и в кунтушах, а нынче одно название осталось от тех времен, и торгуют в рядах русаки и татарва, жиды и саможратцы и жмудь болотная — все вперемешку; но иногда встречаются и полячишки.
Место здесь бойкое, ходовое: еще при Лжедимитриях, в Смуту, прибрали поляки это место к рукам, да так оно с тех пор от рук их до конца и не отлипло. Виден отсюда Кремль, и Василий Блаженный на площади, и людские толпы после дурманного зрелища утренней казни и смертной муки оттекают от Лобного места к Панским торговым рядам: раз уж притопали ни свет ни заря со всех концов Москвы и близлежащих деревенек глазеть на палаческое мастерство, то стоит и на базар заглянуть, благо он рядом, поглазеть на товары да на купцов, купить гвоздей, пожевать горяченького… Нет лучшей рекламы базару, кабаку или бардаку, чем пыточная площадь, расположенная по соседству: вид чужой муки и смерти понукает поскорей тратить деньги, пить и гулять.
Лавка Евреинова стояла невдалеке от центра рядов — одна из богатых лавок богатого купца; одежда мужская, женская и детская, полотняная и суконная, шелковая и бархатная, с золотым и серебряным шитьем и простая, вовсе без шитья, была аккуратно разложена внутри просторной крепкой лавки и навалена соблазнительным ворохом на прилавке у входа для оглядывания и ощупывания прохожим базарным людом. При прилавке, впереди и сбоку от него, неотлучно находился сиделец — малого роста и тучного сложения, с быстрым взглядом ленивых глаз молодой человек по имени Петр Шафиров. Ни соработников, ни помощников не было у него в лавке: он управлялся один. Купец Евреинов отдавал должное коммерческим и прочим способностям этого молодого человека, и не без оснований: Шафиров твердо знал счет и итальянскую бухгалтерию, свободно говорил по-английски, по-немецки и по-голландски и ни разу еще не был пойман на воровстве.
Одет сиделец был скромно, но далеко не нище: в просторный мешковатый кафтан коричневого сукна, из-под которого выглядывали темно-синие штаны, заправленные в кожаные сапоги, знававшие лучшие времена. Лениво поглядывая на зубцы кремлевской стены и на сверкающие морозным золотом купола Ивана Великого, Шафиров постукивал озябшими ногами по неоттаявшей еще вглубь земле, по жирной, весенней, убитой тысячами лаптей, сапог и голых пяток глине, перемешанной с конским навозом, соломой и опилками. Апрель выдался в этом году свежий, с холодными по-мартовски утрами и вечерами. Надо бы зайти в лавку, накинуть на плечи тулупчик, да не хочется трогаться с места, отрывать взгляд от врезанных в нежную синь красных крепостных зубцов. Вот так стоять на холодном ветру, на солнышке — и думать, а как бы и не думать… С утра выучил двадцать французских слов, надо выучить еще двадцать… Сегодня на Красной площади одного разбойника сажают на кол, другого дерут кнутом, и еще одну бабу закапывают живьем, — значит, толпа будет большая и люди явятся на базар через час, не раньше… Интересно, правда ли, что царь Петр уже четвертый день не вылезает от Монсихи, из Немецкой слободы, и к молодой жене не ездит. Не зря ж ее, Монсиху, так и прозвали: Петровские ворота.
Прохладно, прохладно, так и лихорадку схватить недолго… Шафиров поплотней запахнул кафтан на груди и, с подозрением глядя на невесть откуда явившегося разбитного торговца пирогами, ждал, когда пройдет он мимо прилавка с одеждой: пальцы у него жирные, да и на руку он, скорей всего, нечист. А пирожник, ухмыляясь в полрожи, не спешил проходить. Скача в своих лаптях по лужам и далеко разбрызгивая грязь, то ли пляша, то ли просто для согрева, он одной рукой отбивал дробь о дощатую стеночку лотка, повешенного на шею, а другой придерживал дудку, сунутую в рот. Поймав беспокойный взгляд Шафирова, лотошник выплюнул дудку и, скача и паясничая пуще прежнего, запел, затараторил скороговоркой: «Кому сапоги, а кому и пироги! С пылу, с жару, берите пару! А ежли к ужину, то берите дюжину!»
2
ПИРАТ С ОСТРОВА СВ. МЛАДЕНЦА. 1697
Цыклеру отвратительно было сидеть в Таганроге, на краю земли; сидя там и распоряжаясь строительством гавани, он полагал, и не без оснований, что следующим назначением будет совсем уж тупик, сибирская глухомань… Прослужив тридцать лет русскому престолу и дослужившись до звания стрелецкого полковника, Цыклер понимал, что карьера его, начавшаяся так удачно, кончена: царь Петр не забыл ему тайных связей с покойным Иваном Милославским и с мятежной царевной Софьей. А связи, если разобраться, были вполне объяснимые: Софья обещала полковнику Цыклеру многое, Петр — ничего. И вовсе тут ни при чем Петрова любовь к немцам и немецкому (сам Цыклер родился как-никак не в Калуге, а в Бремене) и приверженность Софьи русской старине. Цыклеру одинаково безразлична была и русская старина, и русская новизна. А вот то, что какой-то Лефортишка, пьяница и сводник, щеголял в мундире генерал-адмирала, сильно его раздражало. В конце концов, он, Цыклер, мог пить не меньше Лефорта, не говоря уже о том, что вместо одной Анны Монс готов был пригнать царю Петру целую дюжину крепких и чистых немецких девок. Но фортуна не благоприятствовала Цыклеру: он сидел в Таган-Роге, а Лефорт — в своем новом дворце в Немецкой слободе. И это было отвратительно и обидно до возмущения крови.
«Боится, — рассуждал Цыклер, одиноко сидя в Таган-Роге, в крепкой избе, — боится меня царь Петр, потому и держит за тридевять земель от Москвы. Понимает царь: Цыклер — не старый дурак Авраамий, Цыклер писем писать не станет, не станет учить: „Не предавайся, царе, утехам непотребным, не ходи в Немецкую слободу, слушай совета матери, да жены, да бояр“… Вот и дописался старец Аврамка, досоветовался: подняли его на дыбу в Преображенском приказе да все жилки по одной и выдрали, а царь Петр еще и поучал: „Гляди, старый, вот это твоя центральная жила, а вот эта вспомогательная. Гляди лучше, может, перед смертью и научишься анатомиям“».
Старые друзья Цыклера, не удаленные покамест из Москвы, — окольничий Алексей Соковнин, боярин Матвей Пушкин и татейных дел подьячий Сильвестр Полтина — сообщали через верных людей, что царь собирается с поганым Лефортишкой, да с жидом Шафировым, да с похабным Алексашкой Меншиковым и еще черт-те знает с кем ехать к немцам и голландцам учиться и набирать новых людей, и после этого посольства первым делом всех заслуженных, как Цыклер, выгонят со двора. Еще сообщали, что любопытством Петра шведы весьма недовольны и что царевна Софья ему, Цыклеру, доверяет всячески и всецело.
Доверие Софьи означало признание заслуг и грядущую награду и, кроме того, было приятно чисто по-человечески. А под отплатой за доверие подразумевалось, проскваживало между строк и между слов вот что: «Полковник Цыклер, убей царя, сорви посольство!» — адресат понимал это и принимал безоглядно: не ему первому предлагали, да и ему — не впервой. Первым не повезло: мясо с их голов, насаженных на кол, склевали московские вороны. Повезет последнему, удачливому.
Не вчера начались, пошли толки о том, судьба ли, случай или стечение обстоятельств направляют ход человеческих замыслов, — и не завтра кончатся. Почему тот убит и гниет в земле, а этот жив, в славе и кум королю? Кто знает… Цыклер наметил где, когда и как убить царя Петра и, тайно все это спланировав, располагал изрядными преимуществами перед избранной жертвой. И однако же, был схвачен, пытан страшно, признался во всем и выдал всех.
3
ЕВРЕЙСКИЙ АНЕКДОТ. 1698
Над зимним Лондоном сияло удивительно чистое, серебристое низкое небо. Коридоры каменных улиц были ясны и гулки, и квадратная площадка перед Королевским монетным двором звенела под колесами редких ранних экипажей, как будто была отлита из металла.
Поеживаясь от холода, смотритель Монетного двора скинул ночную рубаху, подул в озябшие пальцы и, сев на край кровати, принялся натягивать чулки на отекшие за ночь ноги. Живот мешал ему нагибаться, он кряхтел и трудно дышал. Он не находил смысла в ношении чулок — они почти не грели, быстро рвались, стоили дорого и натягивать их каждое утро было обременительно и противно, — но отказаться от них он не мог себе позволить: его бы сочли окончательно сумасшедшим и, возможно, выгнали бы со службы. Лейбниц, во всяком случае, был бы этому рад. Проклятый Лейбниц!
Справившись наконец с чулками, он тяжело поднялся с кровати и, влезши в просторные, до колен, штаны и мешковатый кафтан, медленно выпрямился во весь свой небольшой рост.
— Лейбниц — негодяй, мерзавец и вор! — отчетливо и громко произнес смотритель.
Вот уже много лет подряд он произносил эту фразу каждое утро — так же, как натягивал чулки.
4
ВЕЛИКАЯ ЧИСТКА. 1698
Лакоста рад был знакомству с Дивьером: как-никак еврей, свой человек, к тому ж приятный. На первом же перегоне новоявленный шут доверительно рассказал Дивьеру о своих неприятностях: о сбежавшей жене, о прогоревшем страховом плане, о ссоре с гамбургскими евреями. Бывший пират слушал сочувственно, особенно последнее: упорно считая себя евреем, он, тем не менее, не ставил под сомнение вкусовые преимущества кровавой отбивной перед сугубо кошерной, а дедовский талит и кипу извлекал из молитвенного мешочка только раз в год, в Йом-Кипур.
— Не все ли равно, кем служить еврею при русском царе? — слушал он Лакосту. — Шут! Шут — это, в сущности, актер придворного театра, солист. С актера куда меньше спроса, чем, скажем, с финансового советника. Ведь так, Антуан?
— Точно так, — по-военному кратко соглашался Дивьер.
— Царь Петр, как будто бы, обаятельный человек, — вопросительно взглядывая на Дивьера, разведывал Лакоста. — Он разрешил мне ходить в обычном платье, актерское не надевать. Это благородно с его стороны: в актерском я все же чувствовал бы себя неловко.
— Ну конечно, — кивал головой Дивьер.
5
ВЕСЕЛЫЙ ОСТРОВ. 1703-1704
Но пора поговорить о народе!
— А что о нем говорить? Народ — он и есть народ.
— Строительство потребует десятки тысяч душ.
— Десятки! А сотни не угодно ли?
— Тут полно чуди. Вот и надо их выловить и сюда свезти.