Прозу Масодова нельзя назвать «страшной», ибо находится она по ту сторону страха. Она открывает пространства Ритуала, единственно возможного Ритуала — Смерти. Так же, как Смерть является частью жизни, так и масодовские сочинения не имеют отношения к «литературе» в розановском смысле, к "текущей словесности", о которой пишут благонамеренные критики.
Масодов — как на его сайте — "последний советский писатель". Он действительно продолжает советскую прозу. Продолжает серьезно и целеустремленно. Представим себе архетип "советской прозы", особенно, "советской прозы для юношества", — ее романтику заговоров и партизанщины, ее безжалостность к врагам и друзьям, ее фантастической силы пафос окончательной победы неважно чего над чем — и признаемся, что в Масодове этот архетип воплотился идеально. Масодов — стальной писатель; его идеальный читатель — стальной пионер, идущий строем где-то в стальном Валгалле подростковой культуры, чеканя шаг, на ремне — кортик, в руках — бронзовая птица. Советская культура, умерев, застыла в артефакт; Илья Масодов — лучший писатель этой страны Смерти.
Печать проклятия
Сердце Любы сжалось: все ученики 5-го Б подняли головы от тетрадок и смотрят теперь на нее. В классе установилась гнетущая тишина. Люба замирает у порога и сперва глядит в пол, но затем, сообразив, что это, может быть, стыдно — глядеть в пол, поворачивает глаза к окну напротив, где ничего не видно, кроме листвы одного дерева.
— Это ваша новая соученица, Люба Николаева, — чистым, просто кристальным голосом произносит приведшая Любу Лариса Константиновна, учительница рисования с крошечными золотыми серьгами в аккуратных ушах. Люба еще больше холодеет. Она вспоминает, что впереди целых пять уроков, которые надо просидеть среди этих чужих детей, и ей мучительно хочется домой. Может, изобразить тошноту? Ее и вправду начинает немножко подташнивать.
— На наш первый в этом году урок, в среду, не забудьте принести акварельные краски, — произносит кристальная Лариса Константиновна за Любиной спиной. — До свиданья, дети, — добавляет она, и Люба чувствует, хотя и не может увидеть, что учительница рисования улыбнулась, перед тем как уйти.
— Садись, Люба, на любое свободное место, — говорит стоящая у окна светловолосая женщина. — Меня зовут Виктория Владимировна.
Косясь на Викторию Владимировну, Люба автоматически продвигается к проходу между первыми рядами, поначалу даже не пытаясь выбирать, куда ей сесть. Потом она бросает перед собой обреченный взгляд и видит два свободных места: одно — на второй парте первого ряда, другое — на третьей второго. Дальше искать нет смысла, нужно ведь показать, что тебе практически все равно, где сидеть. За второй партой развалился гнусный мальчишка, на что Люба решиться никак не может: не хватало еще гнусного мальчишки, поэтому она решительно проходит к третьей парте и опускается, придержав сидение, возле темноволосой девочки с длинной косой. Девочка коротко осматривает Любу и убирает обеими руками учебник, лежавший на свободной половине парты. У девочки светлые серые глаза и бархатные брови, похожие на шмелиную шерсть, может быть, она даже красива, но Люба от волнения не может этого понять. Она знает, что сейчас будет урок русского языка, и принимается вынимать из сумки учебник, чистую тетрадь и пенал.
Бесовская кукла
Кошка умолкла.
Кишки висят из ее обугленного, скомканного и разорванного тлеющим пламенем тела путанным клубочком, как маятник остановившихся часов, внизу налилась уже лужица, которую слышно по мягким щелчкам стекающих с трупика капель.
— Сволочи, — с трудом выговаривает Люба, упираясь руками в асфальт. У нее болит горло, словно она перед тем долго кричала, а ее не слышали.
Наташа оборачивается к ней. Волосы встают по всему телу Любы от гипнотического страха. Что-то появилось в Наташиных чертах, что-то чужое и невыносимое, и теперь оно медленно уходит прочь, как тень неведомого облака, становится все слабее, вот его уже совсем трудно различить, но Люба знает: оно не ушло совсем, оно только спряталось, тут, в Наташиной плоти, Люба с удивлением наблюдает, как изящно, как естественно превращается этот ослепляющий ужас в черты знакомого ей лица.
И тут Обезьяна начинает орать. Она бросается куда-то вглубь комнаты, исступленно визжа от страха, но там нет выхода, и Обезьяна боком, плечом и спиной, падает на стену, сползает на асфальт, гадко захлебываясь, и дальше только скулит, прижавшись к глухому камню, а Ирина пятится назад и забирается с ногами на рулоны, обе они уставились за спину Любы, и Люба понимает, что там, за ее спиной, находится нечто страшное, очень страшное, на что ни в коем случае не нужно смотреть. Но у нее не достает уже сил просто терпеть муку страха, и она оборачивается, а обернувшись, видит женщину на пороге комнаты, женщину, одетую в белое платье без всякого узора, и лицо ее бело, как мел, она стоит на пороге, но в то же время Люба знает, что женщины этой не существует, не может существовать, однако она стоит на пороге, рот ее и глаза закрыты, как тонкие порезы на лице, а волосы — светлые, обрезанные на середине шеи.