Наказание свободой

Михайлович Рязанов Юрий

Рассказы второго издания сборника, как и подготовленного к изданию первого тома трилогии «Ледолом», объединены одним центральным персонажем и хронологически продолжают повествование о его жизни, на сей раз — в тюрьме и концлагерях, куда он ввергнут по воле рабовладельческого социалистического режима. Автор правдиво и откровенно, без лакировки и подрумянки действительности блатной романтикой, повествует о трудных, порой мучительных, почти невыносимых условиях существования в неволе, о борьбе за выживание и возвращение, как ему думалось, к нормальной свободной жизни, о важности сохранения в себе положительных человеческих качеств, по сути — о воспитании характера.

Второй том рассказов продолжает тему предшествующего — о скитаниях автора по советским концлагерям, о становлении и возмужании его характера, об опасностях и трудностях подневольного существования и сопротивлении персонажа силам зла и несправедливости, о его стремлении вновь обрести свободу. Автор правдиво рассказывает о быте и нравах преступной среды и тех, кто ей потворствует, по чьей воле или стечению обстоятельств, а то и вовсе безвинно люди оказываются в заключении, а также повествует о тех, кто противостоит произволу власти.

#i_001.png

Книга первая

В ХОРОШЕМ КОНЦЛАГЕРЕ

За что вертухаи грозят мне расстрелом?

Предлагаемая читателю книга буквально омыта кровью автора. Это не трёп и не позёрство. Вот как всё было. Приблизительно двадцать шестого июля две тысячи первого года, когда первое издание её попало в тюремную библиотеку города Екатеринбурга, точнее — недели через две, меня выследила парочка неизвестных — он и она. Он — верзила под метр восемьдесят пять — девяносто, она — по плечо напарнику. Оба из одного ведомства. Какого? Того самого. Можете поразмыслить сами, уважаемый читатель. Кто может выследить вас, если вы предупредили о своём маршруте лишь жену? Правда, в присутствии телефонного аппарата.

Я почувствовал чей-то пристальный взгляд на себе, обернулся и увидел, что меня разглядывают двое через стеклянную перегородку, отделявшую магазин от торгового зала Центрального рынка, сверяясь с чем-то, что находилось в ладони спутника дамы. Убедившись, что не ошиблись, бугай весом в центнер и за ним его миниатюрная спутница ввалились в магазин.

Я сразу понял, что эта парочка явилась по мою душу. Мужчина, так назовём его, изобразил из себя пьяного и принялся материться. Причём матерщина, естественно, адресовалась мне. Субъект с офицерской выправкой костерил меня почём зря. Такое его поведение не только подтверждало мою догадку, но я почувствовал явственно исходящую от него угрозу, опасность. Как мне поступить? Постарался пойти на мировую, не поддаваться на провокации. Одновременно моё сознание обжигали мысли: почему вертухаи вылезли из своих тюремных нор и кровавых концлагерей и шастают по территории воли, как по концлагерному плацу? Для них, наверное, вся Россия — концлагерь и весь народ — зеки? Какая наглость! Но «пьяному» вежливо сказал:

— Пожалуйста, я уже расплатился. Покупайте, что вам нужно.

Испытание парашей

Ничего более отвратительного за свои семнадцать с лишним лет я не видывал. И не знал, даже не предполагал, что можно так осквернить, унизить человека.

Жестокость взаимоотношений между тюремными работниками и узниками и последними между собой почувствовал сразу после того, как оказался в заключении. И понял: здесь так заведено с давних времен.

В тюрьме во всём и безраздельно правит культ насилия. Я сразу ощутил не только главенство сильного над слабым, но и коллектива над одиночкой. Мне приходилось напрягать все свои силы, чтобы защититься. Часто я оказывался неспособным заступиться за другого, иногда — и за самого себя. Или малодушничал, боялся, уступал, не ввязывался, чтобы не пострадать самому. Конечно же, трусости моей нет оправдания. Да я и не собираюсь ни перед кем оправдываться. Едва ли можно поставить в упрёк невольнику то, что он не в силах сопротивляться такой сокрушающей и всё перемалывающей машине, как тюрьма.

Камера номер двадцать семь Челябинской тюрьмы, в которую меня ввергли, жила обычной своей жизнью. Мартовский день пятидесятого года подкатывал к полудню. На нарах слышались разговоры насчёт скорого обеда, о том, что почему-то мусора

[1]

сегодня задерживают передачки, о предстоящем суде, о бабах, о том, как хорошо живётся на воле и как плохо здесь. Словом, ничто не предвещало ничего необычного и тем более — потрясающего, всё было тихо и мирно.

Баланда с копчёной колбасой

Витька Тля-Тля томился тюремной скукой. Всё, что можно было иметь в условиях камеры, он имел: вкусное и калорийное питание — в изобилии, кучу выигранной в «кованые»

[11]

карты одежды и обуви, шестёрок, готовых исполнить любую его прихоть. Личную «дуньку», которой он под угрозой расправы запретил одаривать других похотливо жаждущих ласками, и неограниченную власть над обитателями узилища под номером двадцать семь. Всё у Витьки было, не хватало лишь веселья.

За пределами тюрьмы Витька нередко, если в карты обмануть не мог или украсть не удавалось (случалось и такое), существовал впроголодь, выпрашивая даже у незнакомых пожрать или доесть, но он всегда находился в весёлом настроении и был готов на любые проказы, часто жестокие и изощрённые. Он и сейчас, чувствуя свою полнейшую безнаказанность, озорничал. Например, «делал велосипеды» спящим, то есть вставлял им между пальцами ног бумажные полоски и поджигал их все разом. Вот хохоту-то было! Обмочиться можно… Правда, у «велосипедиста» после такой забавы вздувались водянистые волдыри и ходить, особенно в обуви, было мучительно больно. Но всё это — чепуха, на которую Витьке ли, пахану, обращать внимание… И не то фраера сносили от него. Терпели и молчали. Потому что им внушили, что он — блатной. А кто они? — черти безрогие, быдло, фраера. Им и положено терпеть, скотам. А ему — развлекаться. Пусть для фраера тюрьма станет местом муки, а для него, Витьки, она — дом родной. Поэтому они — гости, а он здесь — хозяин. Но что-то скудно стало последнее время с развлечениями. Правда, на прошедших общекамерных соревнованиях по пердежу Витька занял, причем честно, без подыгрываний судей и мухляжа, первое место: ему удалось, нажравшись до отвала всякой вкуснятины, конфискованной из фраерских продуктовых передач, испортить (с оглушительным звуковым сопровождением) воздух двадцать два раза подряд — счёт вёлся вслух выборными авторитетными судьями. Однако даже лавры абсолютного чемпиона его не радовали. Хотелось чего-то новенького, чего ещё не бывало. А чего именно — он толком не знал. Хотя чувствовал, что ума и изобретательности у него должно хватить на очень многое.

Лежал он на верхних нарах под форточкой, причём в сверкающих, начищенных шестёркой прохарях

Вася, в одних трусах, сплошь татуированный в прежние ходки, взглянув в лицо подошедшему, согласно его выражению и наполнял черпак: протокольная морда — получай с верхом и погуще; мужицкая харя или того хуже — интеллигентская — жиденькую шлюмку на дне черпака. Недовольных не объявлялось. Правда, нашёлся один — деревенский парень из новеньких, ночью

Доминошка

За стремительно мчащиеся короткие минуты, проведённые на прогулочном дворе, я переживал так много и так бурно, что после долго не мог успокоиться. Ярко светило апрельское солнце на невиданно голубом небе, с тюремных крыш свисали сказочные, хрустальной прозрачности, сосульки, звенели и погромыхивали трамваи, катясь по улице имени Сталина, а с ледяного покрова реки Миасс тянуло пьянящей сыростью. Кругом ошалело чирикали юркие воробьи, ворковали голуби-сизари, а однажды я услышал далёкое, с того берега, из Заречья, но отчётливое пение петуха… Я чуть не заплакал от вдруг нахлынувших переживаний и горького раскаянья. Нестерпимо захотелось сейчас же, сию секунду перенестись туда, перемахнуть через рыхлый, щербатый от солнечных лучей ледяной панцирь, прочерченный пересекающимися чёрными тропами, туда, где кричит, играя пёстрым опереньем, гордый и свободный петушок. И невозможность этого угнетала до отчаянья.

Поэтому, вероятно, я не придал значения тому, что блатные посматривают на что-то поверх кирпичных стен прогулочного двора, переглядываются и шушукаются. На второй или третий день мне стало ясно, что предмет, который так их занимает, — обыкновенная костяшка домино, болтающаяся на нитке, спущенной из-под жестяного «намордника», закрывающего окошко верхнего этажа спецкорпуса.

Это, безусловно, что-то значило. Что?

О доминошке блатные упоминали в своих беседах на фене, из которых я ничего не мог понять. О том, что доминошка висит, Тля-Тля лично передал в соседнюю камеру, используя в качестве рупора алюминиевую кружку, плотно прижатую к стене. С её же помощью выслушивались и ответы. Ещё я уразумел, что «держится» относится не к доминошке, а к кому-то. Тля-Тля так и произнёс: «он делжит» что-то, но что, я не разобрал с его «тляканьем».

В смирительной рубашке

— Этот, — произнёс следователь, который от начала и до конца, от ареста и до суда, вёл наше «дело» и даже присутствовал на заседании, не поленился и проводить нас, своих «крестников», до тюремных врат. Трогательная забота! Он движением головы показал в сторону, где стоял я с Серёгой. Мне подумалось, что капитан имел в виду моего однодельца. Вертухай, которому милиционер указал на взбудораженного Сергея Воложанина, лихорадочно блеснул глазищами и ничего не произнёс.

Только что завершился суд, и мы, четверо «обвенчанных», нос к носу толклись в крохотной комнатушке, явно предназначенной для одного.

В соседнем, точно таком же, помещении, то и дело слышался шум спускаемой в унитаз воды.

Нас снова доставили в тюрьму, чтобы здесь «загорать» до утверждения приговора областным судом.

Книги вторая

НАКАЗАНИЕ СВОБОДОЙ

Христосик

— Эй, ты — поманил пальцем маленький шустрый шуляга по кличке Кала-Бала оказавшегося рядом худющего улыбающегося парня. Также Кала-Балой зеки звали низенького надзирателя-нацмена в челябинской городской тюрьме, вспомнилось мне.

Тот послушно, даже с охотой подошёл к картёжникам, устроившимся на краешке нижних нар.

Кала-Бала, не спуская с него узеньких лукавых глазёнок, высморкался в пальцы и вытер их об одежду подошедшего незнакомца.

— Иды гуляй, — разрешил Кала-Бала и продолжил партию в буру.

[168]

На раскалённой решётке

«Пользование аней пятнадцать минут. За сверхурочное пребывание в ане 3 суток ШИЗО. За самовольное пользование аней 5 суток ШИЗО. Посещение ани бригадами строго по графику».

Скинув одёжку под этими слегка подкорректированными остряками-самоучками правилами, я нацепил шмотки на металлические крючки из толстой проволоки, надвинул на босу ногу кирзовые ботинки с сыромятными ремнями вместо шнурков и гаркнул:

— Володя, открывай!

— Счас, — послышалось из каптёрки прожарщика. — Не спеши как голый ебаться.

Окно

— Во подфартило мужику! Под красным крестом до весны кантовка обеспечена. А мы за него на морозе кайлить землю будем. Повезло фраерюге…

— Позавидовал: повезло… Видел, как ему оба костыля переломило? Белые кости во все стороны торчат…

— Лепила отпилит копыта. И — на актирование. До дому, до хаты… На воле и без ног можно жить гарно.

— Обрадовался: сактируют… В инвалидный лагерь этапом бросят. А там, кто без ног, — сидя, руками полную смену мантулят. В швейных ишачат, в сапожных. Для нас шьют и тачают: телогрейки, ботинки кирзовые…

Антисанитарная пайка

Не услышал я, как стоящий на стрёме

[180]

шустрец из бригады аля-улю

[181]

завопил на весь барак: «Атас!

[182]

Мусора!» Не смог выпутаться из упругой паутины сна и после чьего-то болезненного тычка в бок. Очнись я в тот миг, ничего особенного не произошло бы. Для меня, по крайне мере. Но я чувствовал себя так, словно меня опять затолкали в смирительную рубашку и подтянули — пятки к затылку — под потолок: ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Настолько накануне мы с напарником наломались в траншее. Чтобы проклятую норму (по два кубометра мёрзлого грунта на рыло) вырубить и не попасть в число «минусовиков».

Резкий удар учётной доской по пятке заставил меня вскочить с опилочного матраца. Спросонья, не сообразив, кто передо мной, я выкрикнул:

— Ты чего, гад, бьёшь? По больной ноге…

Возле вагонки стоял надзиратель в белом полушубке. Но не он ответил мне, а офицер в чёрном полушубке, тоже новёхоньком.