Литературные воспоминания

Михайловский Николай Константинович

Первые две главы книги.

Вступление. – Мой первый литературный опыт. – «Рассвет». – «Книжный вестник». – Братья Курочкины, Ножин, Благосветлов, Писарев, Демерт, Минаев.

«Гласный суд», «Современное обозрение», «Отечественные записки». – Некрасов. – Роман «Борьба» и статья «Что такое прогресс?» – Салтыков, Елисеев, Успенский. – Некрасов как человек.

I

Смерть Елисеева не идет у меня из головы

{1}

. Ничего в ней нет удивительного или необычайного: Елисееву было семьдесят лет, а это возраст вообще значительный, а для русского писателя и подавно. В нынешнем году вышли «Критические опыты» Валериана Майкова

{2}

, на которого возлагались когда-то большие надежды, в котором многие видели преемника Белинского. Я не думаю, чтобы эти надежды могли быть осуществлены Майковым вполне, но это был, во всяком случае, очень даровитый и трудолюбивый юноша, который, однако, так юношей и умер. Он умер в 1847 году, двадцати трех лет, проработав на литературном поприще меньше полутора года Начиная с Лермонтова, продолжая Добролюбовым, Писаревым, кончая Гаршиным, Надсоном, мы уже как-то привыкли к ранним смертям даровитых литературных деятелей. Что же может быть поразительного в смерти больного семидесятилетнего старика, давно и спокойно готовившегося к неизбежному концу? И все-таки эта смерть неустанно гвоздит мой мозг, будя в нем целый рой воспоминаний. Может быть, тут виновато то обстоятельство, что я теперь занимаюсь разборкою бумаг Елисеева

{3}

, в которых значительное место занимают литературные воспоминания; может быть, особенности моих личных отношений к покойному играют тут роль; может быть, наконец, и без того пришла пора оглянуться на прошлое, и смерть Елисеева была только окончательным толчком в этом направлении. Как бы то ни было, но и Елисеев, и все «Отечественные записки», и все, что предшествовало в моей жизни «Отечественным запискам», – все это просится на бумагу. И я не вижу причины держать себя в этом отношении на привязи. Мне кажется даже, что в настоящее время особенно полезно вспомнить и напомнить кое-что из прошлого. За тридцать лет исключительного и постоянного пребывания в литературной среде я ее узнал вдоль и поперек в ее достоинствах, как и в ее слабостях, в ее вершинах, составляющих гордость России, и в ее низменностях, в счастье и в несчастье. Всего этого рассказать теперь нельзя по многим причинам, понятным для каждого читателя, но то, что можно, постараюсь рассказать правдиво.

Ручаюсь за правдивость, но не ручаюсь за последовательность и аккуратность. Оставляя за собою право (которое может при случае обратиться даже в обязанность) оборвать воспоминания на любом моменте, потому ли, что он мне покажется щекотливым, или просто потому, что надоест вспоминать, я заранее выговариваю себе и другое право. Едва ли я в состоянии буду ограничиться буквально воспоминаниями. Читатель должен заранее примириться с разными возможными перерывами и отступлениями в сторону текущей минуты или каких-нибудь теоретических соображений. У всякого писателя есть своя физиономия, которую поздно, да и нет надобности переделывать, когда доходишь до воспоминаний.

Для меня лично «литературные воспоминания» – плеоназм. Иных воспоминаний, кроме литературных, я бы и не мог предложить читателям, потому что вся моя жизнь протекла в литературе. Конечно, и у меня, как у всякого, были внелитературные связи и отношения, но я не полагаю их интересными для читателей. Говоря, что жизнь моя вся протекла в литературе, я разумею жизнь профессиональную, жизнь труда. Я никогда не служил ни на государственной, ни на частной службе, никогда не носил мундира, кроме школьного, никогда не занимался торговлею, хозяйственными делами и т. п.; я даже почти никогда не занимался педагогическою деятельностью, которая в форме давания частных уроков, можно сказать, обязательна для бедных молодых людей, приезжающих в столицы учиться или пробивать себе жизненный путь. Говорю «почти», потому что однажды в трудные времена давал уроки русского языка взрослому немцу и с тех пор закаялся. Начав писать на школьной скамье, я затем уже не переставал быть литератором и только литератором, за исключением, помнится, двух лет, когда, еще не оперившись в литературном смысле, снискивал себе пропитание чтением корректур. Значит, и тут был все-таки около литературы.

Да не подумает читатель, что я вижу в этом какую-нибудь заслугу или особенное достоинство. Я просто предъявляю факт, имеющий свои очень дурные стороны, между прочим, ту обидную практическую беспомощность, которою почти всегда отличаются люди, с молодых лет исключительно отдавшиеся литературе. Бывают, правда, редкие исключения, как, например, Некрасов, но это именно исключения. Не желаю я, однако, внушить читателю и ту мысль, что, оставаясь всю жизнь в литературе, я приносил или приношу какую-нибудь жертву. Совсем даже напротив. Много горестных волнений выпадает на долю русского писателя, в особенности журналиста, много обидных внезапностей и тяжелых разочарований; в самой жизни его много, по-видимому, фатальной нескладицы. Но если бы мне теперь надлежало начинать сначала, я все-таки выбрал бы литературу. И даже не

II

Продолжаю вспоминать.

Я был молод, здоров, силен, одинок, а известно, что одна голова не бедна, а и бедна, так одна. И все-таки туго приходилось летом 1867 года, – туго и от невольного, вынужденного безделья, когда только что попробовал сладкого яда литературной работы, туго и прямо от материальных лишений. Для воспроизведения нашей «богемской» жизни на Черной речке нужно бы перо Мюрже

{62}

. Уже кое-что из мебели Н. С. Курочкина пошло на растопку плиты… Уже не раз кухарка на вопрос: «В долг, что ли, в лавочке-то взять?» – получала веселый ответ: «Да, да, в долг, Долг прежде всего». Уже не раз веселое богемское житье, при котором, восстав от сна, не знаешь, будешь ли сегодня сыт или нет, становилось в тягость. В особенности Курочкину, который был и старше, и избалованнее, и требовательнее меня. И вот в один прекрасный день явился вестник избавления. Это был П. А. Гайдебуров, нынешний редактор-издатель «Недели». Он приехал приглашать Курочкина в ежедневную «судебно-политическую» газету «Гласный суд», издателем и ответственным редактором которой был некто Артоболевский. По профессии Артоболевский был не литератор, а стенограф, и притом человек малообразованный. «Гласный суд» он предпринял в 1866 году, я полагаю, просто с спекулятивными целями, в расчете на заголовок: новый суд был тогда действительно новинкой. Сверх того Артоболевский издавал «Самоучитель стенографии», выходивший еженедельно. Первый год газета, то есть подписка на нее, шла, кажется, бойко, но уже на следующий год выяснилось, что на одной спекуляции в литературном деле далеко не уедешь. Как и когда попал в «Гласный суд» г. Гайдебуров, я не знаю. Знаю только, что летом 1867 года он приехал к Курочкину с просьбою о сотрудничестве. Курочкин взял на себя отдел иностранной политики и рекомендовал г. Гайдебурову меня для критического отдела и, помнится, Демерта для внутренних известий

{63}

. В этом последнем я не уверен. Домовитый, хозяйственный Демерт не выдержал нашего слишком уже цыганского житья и летом же 1867 года уехал в провинцию на службу или искать службы. Но я не помню, уехал ли он до или после неудачной пробы с «Гласным судом». Если после, то, по всей вероятности, и он участвовал в этой «судебно-политической» газете, в сущности, впрочем, издававшейся по обыкновенной программе ежедневных газет. Но зато я хорошо помню себя и Курочкина за работой в «Гласном суде». Курочкин по своим обязанностям заведующего отделом иностранной политики должен был ездить в город, в редакцию, каждый день, я же лишь время от времени. Помню, как мы, окончив дела в редакции, отправлялись с спокойствием людей вполне обеспеченных трапезовать в греческую кухмистерскую «Афина», на углу Троицкого переулка и Невского. Не знаю, существуют ли подобные благодетельные учреждения теперь. В «Афине» можно было копеек за тридцать наесться разной дряни до хорошего расстройства желудка, а истративши рубль, сам Лукулл остался бы много доволен, особенно если бы знал, как знали благодаря «Гласному суду» мы, что и завтра, и послезавтра расстройство желудка вполне обеспечено. Не житье, а масленица. Однако и этой масленице пришел конец, и наступил настоящий великий пост. Дела Артоболевского шли все на убыль. Однажды он предложил нам сбавку гонорара, причем выдал нам какие-то расчетные или памятные книжки, по которым впоследствии, когда дела поправятся, мы могли дополучить свой заработок. Но дела не поправлялись и, как очень скоро с очевидностью выяснилось, не могут поправиться. Прекратился ли за истощением средств издателя «Гласный суд» или мы не дождались этого конца, не помню. Произошла трогательная сцена расставания, причем Артоболевский в благодарность за сотрудничество предложил нам подарок – «Самоучитель стенографии». Он великодушно отдавал это еженедельное издание в наше полное распоряжение. Подписчиков у «Самоучителя» было, правда, очень мало, но Артоболевский указал нам другую выгоду: так как значительная часть «Самоучителя» печаталась не обыкновенным шрифтом, а стенографическими знаками, то под прикрытием их мы могли бы совершенно свободно излагать свои мысли – цензура ничего не поймет. Это была блестящая мысль, достойная стенографического гения Артоболевского, но при осуществлении ее предстояло то маленькое неудобство, что и читатель ничего не поймет. Эта маленькая тучка на открывавшемся пред нами широком горизонте заставила нас отказаться от подарка.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. На этот раз, однако, дело делалось почти так же скоро, как идет мой рассказ. Если мне не изменяет память, то двумя фельетонами и одною передовою статьею исчерпывается мое сотрудничество в «Гласном суде»

Приближалась и приблизилась осень, впереди была зима, а зимой бывает ужасно холодно в летнем пальто. Тут подошли и еще некоторые обстоятельства, и я решил уехать из Петербурга к родным в деревню