Любовь и другие рассказы

Михеев Алексей Михайлович

Алексей Михайлович Михеев

Рассказы

Быт

Как-то само собой получилось, что когда новых, только что после вуза, молодых учительниц селили в предоставленную совхозом школе трехкомнатную квартиру, как-то само собой получилось, что учительница иностранного языка заняла комнату отдельную и непроходную. Остальные девушки-учительницы — их было две — отвели себе дальнюю комнату под общую на двоих спальню, а среднюю превратили в зал. Они повесили шторы, поставили столы, стулья, купили зеркало, поместили в зале выделенный им директором из школьного инвентаря книжный шкаф. И, осмотрев сделанное, пришли к выводу, что устроились. Скромно, но приемлемо: вполне можно жить.

Учительница же иностранного языка, в свою очередь, к обстановке отнеслась гораздо серьезнее. Прежде всего, она съездила домой, в город, съездила несколько раз, привезла оттуда вещи, потом заглянула в местный промтоварный магазин, в областном центре — в универмаг, и когда девушки уже полностью оборудовали свои комнаты, она свою обставлять еще только начинала. Но, видимо, как раз из-за того, что она уделила своему быту больше времени и внимания, ее комната и приобрела более завидный и привлекательный вид.

Первым делом она повесила на дверь портьеру, из дешевой, но плотной материи, отделила себя ею от коридора, и этим нача¬ла постепенное превращение своей комнаты в замкнутый, со своим собственным обликом, индивидуальный мир. Она завесила окно гардиной, покрыла постель чесучовой накидкой, поставила на пол привезенный из дома легкий переносной магнитофон. Постепенно у нее появились транзисторный приемник, рефлектор для тепла, пушистый мохеровый плед для той же цели, лисья шкурка у кровати вместо коврика, чтобы не вставать босыми ногами на холодный пол, бра над постелью, позволяющее читать лежа, замшевая женская чересплечная сумка на гвозде, которая здесь, в деревне, висела без дела, и очень пригодившиеся в грязь и зимнее время меховые сапоги на платформе.

Миниатюрный будильник "Слава" со знаком качества, электрофен для сушки волос, польские джинсы для повседневной работы и дорогой кримпленовый брючный костюм в простенке на костяной вешалке с напускающейся сверху шторкой. Французские духи "Магия", поставленные на льняную салфетку с краю стола, шампунь ДОП, фирмы Л'ОРЕАЛ, Париж, масляный, сгущеное очищающее косметическое молочко, для всех видов кожи, дневной крем "Наташа", кремпудра "Мимоза", тени, тушь. Фотография Поля Маккартни и репродукция "Джоконды" в изголовье кровати, небольной коврик с цветным орнаментом сбоку от нее, удобная, из местного магазина ваза на столе для карандашей и чеканка над нею на древнешотландскую балладную тему.

Комнату свою она любила. Когда вложишь в уют выдумку и старание, то долгое время продолжаешь любоваться той обстановкой, которую ты сам создал. Простое, во время отдыха созерцание ее из удобного, устроенного тобою в углу комнаты кресла, наполняет тебя тихой радостью и любовью. Ощущение, близкое к тому, какое испытываешь, когда носишь новую, нравящуюся тебе вещь, которую чаще хочется надевать и бывать в ней на людях, которая, пока не привыкнешь к ней, неизменно вселяет в тебя чувство удовлетворения, довольства собой и является непреходящим источником радостных положительных эмоций.

Дрова для костра

Сосновый сухостой горит без дыма и оставляет мало пепла, горит, как порох, быстро и жарко. Гораздо медленнее горят осиновые дрова, а еще хуже ивовые, и вода закипает на них долго, и занимаются они неохотно. Самые лучшие дрова получаются из березы: и огонь постоянный, и искр нет, и треска.

Как порох горят сухие ветви тальника, которые мы жгли на островах в низовьях Оби и которые просто выдергивали руками из тальниковых зарослей и разламывали на части через колено. В таких дровах есть и свое неудобство: они — хворост, и целая куча их может быть сожжена в какие-нибудь полчаса, пока ты щиплешь при свете костра уток и чистишь картошку. Долго горят толстые дрова, лучше всего неколотые бревна, которые разгораются с одной стороны и горят всю ночь. Костер, сложенный из двух таких бревен, греет равномерно, долго и называется нодья.

Нодьи мы делали в Васюганских болотах на реке Чага из стволов срубленных сосен. У нас не было ни палатки, ни теплых спальных мешков, и без костра мы ночью мерзли. Нодьи без крайней нужды делать нет необходимости. Удобнее все же обыкновенный костер. И делается он легко, и готовить на нем проще, да и веселее с ним. Когда лежишь рядом, достаточно поворошить в нем угли, подбросить пару поленьев, чтобы костер снова ожил, забился пламенем, заговорил, забормотал и осветил далеко все вокруг, вплоть до отстоящих на десяток метров стволов деревьев.

С августе на открытии охоты в Гжатске, где мы стояли биваком в осиновой рощице, мы топили костер одними осиновыми дровами, разжигая их сбитыми прямо с деревьев, сухими, обветренными и уже без коры нижними веточками, напоминающими своею жадностью к огню спички. На Золотом Китате топили костер поленьями из пихты, Березовые дрова жгли в Ужанихе при охоте на косачей. На Чанах у Новорозина, где леса нет и в помине, и даже изгороди в деревнях заменены торфяными стенками, мы варили уток на кизяках — высохших коровьих лепешках — собирая их в степи и обкладывая ими котелок, подвешенный над растопкой. Ветер раздувал пламя, и под котелком, обложенным кизяками, было как в горне.

На Алтае рубили для костра лиственницы: занятные нелепые деревья, которые появляются па двухсотом километре по Чуйскому тракту и, забавляя поначалу своей долговязостью и несуразностью, мягкой нежной хвоей, маленькими игрушечными шишечками, они в то же время крепко и надежно стоят по отрогам гор, далеко друг от друга, гордо и прямо. И которые даже порой полузасохшие, побитые и обугленные молнией, с тремя-четырьмя оставшимися ветвями на всем тридцатиметровом стволе все равно стоят, и растут, и эти три-четыре ветви зеленеют. И которые, когда погибают уже окончательно, то и тогда продолжают стоять, потрескавшиеся, без единого сучка, замшелые и торчащие иглой кверху.

Пироги по субботам

В субботу родители ждали к себе детей. Еще в пятницу вечером отец прокручивал на мясорубке мясо для фарша, а мать заводила тесто и потом ночью несколько раз вставала, чтобы посмотреть, не убежало ли оно. Тесто замешивалось двух сортов: кислое для пирогов с мясом и луком-яйцами и сдобное для булок.

Стряпать мать начинала на другой день утром.

Гремела посуда, хлопала дверка электродуховки, шипело па сковородке масло, и кухню и коридор наполнял голубой едкий дым. Отец, нахмурившись, поднимался с тахты, открывал форточку и плотнее притягивал комнатную дверь. Затем вновь ложился и принимался за журнал. Отцу уже было около семидесяти, он был худой и нервный. Пенсионер, в прошлом учитель и потомственный интеллигент. Поэтому он лежал на тахте и читал. Читал он много, всегда быстро и всегда лежа, высоко подложив под голову подушку.

Мать суетилась в кухне. Она быстро уставала и начинала через дверь ворчать на отца, заставляя делать его какие-нибудь ненужные мелочи. Громко бренчала чашками, роняла на пол то нож, то вилку, наступала на хвост кошке, замахивалась и сердито кричала на нее за это.

Готовые пироги она складывала на блюдо и, чтобы они «доходили», накрывала их полотенцем.

Шура Черемисин

Шура Черемисин по природе своей ленив. Не далее как вчера вечером, сидя у меня дома в кресле, сложив на животе руки и начисто отказываясь идти в магазин за покупками для поездки, он развивал свою «теорию» о том, что человека из обезьяны сделал совсем не труд.

«Врут люди, — говорил он, — человека из обезьяны создала лень.

Ты думаешь, что обезьяну заставило взять палку в руки? Труд твой? Как бы не так! Лень! Лень было лезть на дерево, взяла палку, сбила банан, съела. Колесо человек для чего сделал? Лень было ходить пешком. Двигатель изобрел, машинешки всякие. Зачем, спрашивается?.. Хитрющая тварюга. Везде все себе облегчит. Уж до чего работать не любит, ну до невозможности. Крайняя степень, можно сказать. На заводе вот, вроде уж поставят к станку: жми, дави, работай! Ан нет! Он — рацо. Изобрел, вставил, включил. Станок работает — он спит…»

Шуру я представляю только на фоне пейзажа. Вот он лежит на охоте днем на некошеном лугу под солнцем и «ловит лучи лазаря», развесив на колышках у кострища свои портянки.

Или после обеда стоит на берегу с кружкой чая в левой руке, уперевшись себе в бок правой, прихлебывает из кружки чай и, поправляя свободным большим пальцем очки, смотрит часами на реку.

Ревность

Сначала это проскакивало где-то в дальних уголках сознания. Какая-нибудь мелочь, просто сцена, «и она с ним», чушь какая-то… Подозрительность ее поведения… Но он не давал этому хода. Если дела шли неплохо, в гостиницу он устраивался сразу, материал в архиве был классифицирован, каталог существовал, и работалось хорошо, ему было довольно легко ото всего этого отмахнуться.

Но на четвертый-пятый день это начинало появляться чаще, какой-то частью сознания он отмечал уже назойливость таких «мелочей». Но продолжал работать, снимал копии, перелистывал страницу за страницей, выстраивал подходящую систему и начинал уже переносить написанное на машинку, уже зная, что вот «оно» присутствует за порогом и ждет только, чтобы на него обратили внимание. Он пытался отогнать, отделаться от этой помехи и даже наконец говорил себе:

— Ну и пусть, п у с т ь, ПУСТЬ она там! Ну, подумаешь? Ну и что, ну и что?!

И странно, такой поворот мыслей действовал. Он на некоторое время успокаивался. Пустяковость, несущественность всего этого — а это только так и должно восприниматься умом и всеми: глупость, ломаного гроша не стоит, суета, извечная история, старо как мир — при сладкой уверенности в себе, в ценности своей работы, своих способностей, большей ценности, чем подобная дребедень — приносила облегчение.

Но ненадолго. Облегчение иссякало, и вскоре все начиналось сызнова.