В книгу вошли пять повестей наиболее значительных представителей новой венгерской прозы — поколения, сделавшего своим творческим кредо предельную откровенность в разговоре о самых острых проблемах современности и истории, нравственности и любви.
В повестях «Библия» П. Надаша и «Фанчико и Пинта» П. Эстерхази сквозь призму детского восприятия раскрывается правда о периоде культа личности в Венгрии. В произведениях Й. Балажа («Захоронь») и С. Эрдёга («Упокоение Лазара») речь идет о людях «обыденной» судьбы, которые, сталкиваясь с несправедливостью, встают на защиту человеческого достоинства. «Посвящение» М. Ач — повесть-эссе о путешествии трех молодых венгров в Италию; конфликт повести построен по принципу классического «треугольника».
Петер Надаш
БИБЛИЯ
Перевод В. СЕРЕДЫ
Nádas Péter
A BIBLIA
© Nádas Péter, 1967
1
Всякий раз, когда кто-нибудь отворял или затворял массивные, тяжело открывавшиеся и закрывавшиеся кованые ворота, они дребезжали немилосердно всем своим поржавелым убранством из обвисших розеток, подвесок и причудливо-вычурных акантовых листиков. Скрипучие, смутные звуки, разрывая тишину сада, долетали до одноэтажного особняка, украшенного лепниной, и, отразившись от него вялым откликом, замирали.
Особняк раскинулся среди сада привольно, словно гордясь внушительными размерами, однако у тех, кто его возводил для тщеславных хозяев, все же хватило такта не выставлять творение рук своих напоказ всей улице. Фасад виллы искусно укрыт был от посторонних глаз рослыми елями, альпинариями и шпалерами пышных кустов. И только терраса да зимний сад, окруженный затейливыми решетками, смотрели открыто на город, утопавший в туманной дымке.
После обычного городского жилья шестикомнатные хоромы, рассчитанные на иной, чуждый нам образ жизни, казались каким-то архитектурным анахронизмом. Мы искренне изумлялись, глядя на мраморную облицовку передней и просторную, впору танцы устраивать, ванную комнату с голубым кафелем. Мебель наша совсем затерялась в высоких покоях, отапливать все шесть комнат не было никаких сил, так что смешанная с удивлением радость мало-помалу сменилась досадой. В конце концов от двух комнат с отдельным входом родители отказались.
Вскоре в них поселились молодые супруги, но мы их почти не видели — настолько огромен был сад.
Я слонялся целыми днями как неприкаянный. Тайком баловался сигаретами или, вытащив в сад шезлонг, устраивался в нем с каким-нибудь чтивом.
2
После этого случая я долго не находил себе места. Но потом, очутившись как-то на чердаке, открыл там неслыханные сокровища: целые залежи старых писем, газет, фотографий, оставшихся в виде единственного наследства от прежнего хозяина-землевладельца. Я рылся в пожелтевших бумагах, с наслаждением читал письма, пространные и обстоятельные, писанные заостренным убористым почерком. Часами просиживал я на пыльной балке, погруженный в мир, где были званые вечера и амурные приключения, моды и горничные, рыцари и морские прогулки. Разглядывал фотографии, где изящные, стройные господа и дамы красовались то на палубе белоснежного лайнера, то верхом на верблюдах на фоне египетских пирамид, то под аркадами римских палаццо, то в гондолах, в Венеции.
Солнечный свет, вливаясь в узкие слуховые окна, выхватывал из полумрака мириады золотистых пылинок. Снаружи лишь изредка доносились отдаленные голоса да размеренно-монотонным, обычно незамечаемым гулом напоминал о себе распростершийся внизу город.
После каждого прочитанного письма я погружался в мечтания. И уже видел себя в седле. Мальчишкой, лихо гарцующим на коне с кавалерийской плеткой в руках. Или маленьким Моцартом, склонившимся над роялем в огромном мраморном зале с двустворчатыми, скрытыми красной бархатной драпировкой дверями, из которых время от времени появлялась горничная в черно-белом наряде, с поздравительными посланиями на подносе.
Так сидел я, в мечтательной полудреме прислонясь головой к стропилу, когда в золоченое марево грез ворвался вдруг женский голос.
— Эва-а-а! Вылезай из воды-ы! — донеслось из сада, с той стороны, где был теннисный корт.
3
Прихожая, как и все помещения в доме, была огромной и необычной. Мраморные полуколонны разделяли ее на две части. Налево от входа открывались три комнаты и гардеробная, а справа, там, где из стен выступали полуколонны, прихожая расширялась, образуя круглое помещение с необыкновенно высокими, от пола до потолка, окнами по одну сторону и мореной чердачной лестницей — по другую. Отсюда, из круглого этого холла, вели двери на кухню, в кладовку и в комнатку для прислуги. К деревянной лестнице придвинут был крытый клеенкой стол с пятью стульями. За ним мы обедали.
Родители возвращались с работы поздно. Часов в восемь, а то и в девять на улице хлопала дверца машины, потом скрежетала калитка, и на отлогой садовой дорожке раздавались легкие шаги матери. Я бежал открывать ей дверь. Чмокнув меня, она шла умываться, после чего мы устраивались с ней в гостиной. Пока бабушка разогревала на кухне ужин, она штопала или вязала, ну а я рассказывал ей, что было в школе и как прошел день. Возвращалась она всегда первой, но ужинать без отца не садилась.
Так мы с ней коротали время, пока, спустя час или полчаса, не хлопала снова дверца автомобиля, затем калитка. На бетонной дорожке опять раздавались шаги, но не легкие, как у матери, а стремительные и энергичные. Отцу всегда открывала мать, я же, стоя в дверях гостиной, наблюдал за их встречей, пытаясь засечь в полумраке прихожей момент поцелуя. (Эти встречи и вообще отношения между родителями возбуждали во мне любопытство.) Поздоровавшись с матерью и оставив под вешалкой свой портфель, отец — через гардеробную — отправлялся в ванную. По пути он трепал меня по вихрам и уже издали, обернувшись, спрашивал каждый вечер одно и то же:
— Ну что, старина? Как в школе?
Отвечать ему было необязательно. Да и как бы я смог ответить, если тем временем он уже мыл руки, потом подставлял под струю лицо, разговаривая одновременно с матерью. Все это было настолько привычно, что я не обижался и на большее с его стороны внимание не рассчитывал. Сколько я себя помнил, дальше этого, не обязывающего к ответу «Ну что, старина?» его интерес ко мне не распространялся и как сына с отцом ничто другое меня с ним не связывало.
4
На следующий день бабка встретила меня в дверях. Она велела мне вытереть ноги и потребовала, чтобы я не устраивал беспорядок в квартире. На ней было платье из черного шелка, подаренное матерью и надеваемое лишь по особо торжественным случаям, — я смотрел на нее и глазами хлопал от удивления.
Дверные ручки были до блеска надраены, кругом идеальный порядок, нигде ни пылинки.
Поторопив меня с обедом, она, стараясь не замочить свое платье, наскоро ополоснула тарелки. Потом с книгой в руках, которую ни за что и читать-то не стала бы, прошла в мою комнату и, даже не нацепив очки, устроилась с ней у окна. Только тут я сообразил, к чему это платье, и порядок, и чистота: из окна моей комнаты было видно калитку.
Я помчался опять в конец сада, к изгороди. Девчонка сидела на кромке бассейна — того, что поменьше, — и поддевала ногой кувшинки. Спрятавшись за кустами, я смотрел, как она, растопырив пальцы ноги, будто щипчиками, захватывала ими стебель, дергала, и цветок, описав дугу, шлепался далеко за ее спиной. Эту операцию она повторяла, пока всюду, куда могла дотянуться ее нога, вода не очистилась от кувшинок. Не зная, как начать разговор, я прокричал:
— Дай одну!