Бедлам в огне

Николсон Джефф

Майк Смит, выпускник Кембриджа с внешностью кинозвезды, живет в Лондоне, торгует книжными раритетами и тяготится своим унылым существованием. Но все меняется, когда бывший однокашник, простоватый и неказистый с виду Грегори Коллинз, обращается к Майку с просьбой позаимствовать его привлекательное лицо для обложки своего полубезумного романа. Так, совершенно неожиданно для себя, Майк становится “писателем”, и вскоре его приглашают в странноватую психиатрическую клинику – учить сумасшедших писательскому мастерству. Замкнутый, сюрреалистический мир дурдома, где трудно понять, кто истинный псих, а кто лишь притворяется, заставляет Майка решать загадку за загадкой, даже секс становится для него шарадой, граничащей с безумием.

Мистификации и сумасшествие всегда были излюбленными темами английских писателей. Джефф Николсон – один из наиболее интересных британских авторов – в своем плутовском романе посмеивается над нравами литературной богемы, психиатрией, поисками истины и своего “я”. “Бедлам в огне” – книга о писательском ремесле, о душевном здоровье, о том, как сохранить рассудок в этом мире, так похожем на бедлам.

ТОГДА

1

Познакомился я с Грегори Коллинзом в 1974 году на вечеринке сожжения книг, которую мой научный руководитель устроил в своих кембриджских апартаментах. Приглашение меня удивило и одновременно ужаснуло – поразительно, что подобные вещи творятся в просвещенном и либеральном, как я считал, учреждении. Должен признаться, в те дни я был очень молод и очень наивен.

Моим научным руководителем был доктор Джон Бентли. За глаза мы называли его Джон Ночной Ездун – самой дебильной кличкой, на какую хватило нашего воображения. У него была репутация интеллектуала смелого, если не сказать наглого. Джон Бентли во всем предпочитал “традицию”: неоклассическую литературу XVII века, Мильтона, Гоббса, тори, собачью травлю, Вагнера и “Солсбери ревью”, хотя, оглядываясь сейчас назад, я думаю, что он преследовал лишь одну цель – позлить всех. Время от времени ему удавалось нас поразить. Однажды на семинаре, якобы посвященном Драйдену

[1]

, он разразился на редкость подробным, хоть и уничтожающим, разбором ранних фильмов Энди Уорхола

[2]

. Нас удивило не то, что он их оплевал, а то, что он взял на себя труд вообще с ними ознакомиться, и не просто ознакомиться, но посетить в 1967 году демонстрацию полного варианта “Эмпайра” в лондонской Лаборатории искусств.

– А вы разве поклонник экспериментального кинематографа, доктор Б.? – поинтересовался я.

– Ничуть, – ответил он. – Я поклонник хороших шуток.

Нам, студентам, хотелось, чтобы он одновременно был и скотиной и чудаком, но в общем-то Бентли не являлся ни тем ни другим, зато имел репутацию гостеприимного хозяина. На его вечеринках – даже тех, где не сжигались книги, – университетский кларет лился рекой.

2

Соблазнительно думать, что все это случилось в совершенно другую эпоху, но я уверен: тогдашнее наше отношение к себе на удивление схоже с нашим нынешним отношением. Мы почитали себя очень современными, очень глубокими, очень уверенными в себе. И одновременно чувствовали себя заваленными, перегруженными, пресыщенными. Нам казалось, что мы тонем в изобилии товаров и услуг, продуктов и идей. Мы считали, что магазины забиты всякой ерундой. На дорогах слишком много машин. Мир казался нам чудовищно загрязненным. Мы напоминали себе осажденных – рекламой и средствами массовой информации. Даже в академическом спокойствии Кембриджа мир казался слишком шумным, суетливым, требовательным. Наше восприятие вряд ли грешило неточностью, но тогда мы еще не видели главного. Если кто-то и догадывался, что вскоре мир утонет в компьютерах и электронных развлечениях, то помалкивал об этом, хотя надо заметить, некоторые предвидели будущее лучше других и определенно лучше, чем я.

Когда наша студенческая жизнь подошла к концу, многое прояснилось: кто мы такие и кем мы были все это время. Казавшиеся бунтарями и противниками материальных благ теперь проявляли интерес к юриспруденции и бухгалтерскому учету. Те, кто в студенчестве снискал репутацию щеголя и декадента, теперь подумывал о карьере телевизионного аналитика. А те, кто увлекался конкретной поэзией и авангардным кино, размышляли над вопросом, не податься ли им в “Дейли телеграф”

[10]

. И в большинстве случаев каждый получал то, что хотел.

Я же не имел ни малейшего представления, какое будущее меня ждет, я даже не знал, о каком будущем мне мечтается. Я с удовольствием остался бы в университете, провел бы еще несколько лет в аудиториях, библиотеках и кабинетах, побыл временным, если уж нельзя остаться вечным, студентом. Но я прекрасно понимал, что мои успехи недостаточно заметны, чтобы претендовать на аспирантуру. Я даже побеседовал о своих перспективах с доктором Бентли. Если он и затаил обиду на то, что я сжег его книгу, то виду не подал. Бентли сказал, что готов замолвить за меня словечко, но объективно он считает, что научная карьера не для меня.

В те дни я весьма неоднозначно относился к тому, что лишь отчасти шутливо называл “реальным миром”. Конечно, университетская среда временами казалась искусственной и удушающей, но внешний мир – мир работ и карьер, мир взрослых отношений, стремлений и денег – казался местом неизмеримо более жестоким и пугающим, и кембриджское образование никак не подготовило меня к встрече с ним.

А поскольку на карьеру ученого рассчитывать не приходилось, я занялся делом, которое казалось мне наиболее близким к научной деятельности или, по крайней мере, – самой очевидной заменой. Я поступил на работу в одну лондонскую фирму, торгующую редкими книгами. Фамилия ее владельцев была Соммервиль – хорошо известное имя в узких и довольно специфичных кругах. Они покупали и продавали первые издания английских и американских авторов. Самым дорогим был Джойс, за ним шли Грэм Грин и Ивлин Во, а в самом низу находились Кингсли Эмис и Йэн Флеминг. Фирма также торговала всевозможными рукописями – начиная от почтовых открыток и писем и заканчивая архивами. Судя по описанию, работа была вполне по мне, и я мог неплохо справиться.

3

Я так толком и не понял, о чем роман Грегори Коллинза “Восковой человек”, и, насколько мне представлялось, этого не поняли все рецензенты. Да, я его прочел, и да, его рецензировали – если и не широко, то достаточно, и хотя большинство критиков не смогли в нем разобраться, все почему-то единодушно решили, что роман весьма неплох.

Если бы меня спросили заранее, какого рода книгу можно ожидать от Грегори Коллинза, я ответил бы: жесткую и бесстрастную, реалистичную и городскую; местом действия он, скорее всего, выберет какой-нибудь северный городок, а главным героем – учителя истории, преданного своему делу. Но мне уже тогда следовало бы понять, что Грегори Коллинз – человек, который опровергает любые ожидания.

Книга начинается с того, что герой, у которого нет имени, положения, возраста и свойств, вдруг обнаруживает, что запаян в огромную глыбу белого воска и не может пошевелить даже пальцем. Уши у него забиты воском, и потому он не может слышать, глаза у него залеплены воском, и потому он не может видеть, а что касается запаха и вкуса, то наверняка они ему тоже недоступны, хотя в книге ничего об этом не говорится. Человек не может говорить, хотя каким-то странным образом может дышать.

Делать человеку нечего, а потому он размышляет и философствует. Для начала спрашивает себя, кто он, где он и как он сюда попал. Ответов на эти вопросы у него нет, поэтому я заключил, что у человека проблемы с памятью, но человек осознает: раз он способен задавать вопросы, значит, он когда-то жил вне этой восковой глыбы и в прежней жизни у него имелись представления о бытии и языке.

Такие философские, или, осмелюсь сказать, онтологические, рассуждения занимают добрую половину книги, хотя, по счастью, они разделены на сравнительно короткие главы, перемежающиеся чуть более оживленным повествованием. Читатели, которым не понравилась книга, заявляли, что нефилософские главы – самая обычная порнография: мужчина, который мог быть, а мог и не быть человеком из восковой глыбы, совершает в этих главах все мыслимые сексуальные действия с мужчинами, женщинами, животными и предметами в самых разнообразных сочетаниях. Наверное, именно из-за этих эпизодов Грегори и не хотел, чтобы его родные прочли книгу.

4

В поезде до Брайтона меня изводила нервозность, но не страх. У меня было предчувствие, что все пройдет удачно. Я отобрал несколько отрывков для чтения, вполголоса отрепетировал их в тесном уединении своей жуткой комнатенки и понял, что справлюсь запросто. Так что первая часть вечера – собственно чтение отрывков из книги – совершенно не беспокоила меня. А вот с ответами на вопросы наверняка придется сложнее, тут нужна немалая доля импровизации. Ответы – по поводу писательских приемов, источников вдохновения, любимых авторов – я продумал заранее, так что в поезде ощущал душевный подъем. Я ничего не выдумывал, нет – я обратился к первоисточнику: поговорил с Грегори Коллинзом, но его взгляды оказались такими ходульными и унылыми, что мне пришлось как следует потрудиться над его ответами, дабы придать им выразительности и необычности, в то же время не искажая сути.

Самым сложным я считал не само выступление перед публикой, а непринужденную болтовню с хозяйкой магазина и неформальные беседы с поклонниками во время дружеской выпивки. Вот где потребуется импровизация. Дело могло оказаться не столь уж простым, но все же особого страха я не испытывал. Напротив, чувствовал себя спокойно, уверенно и нисколько не сомневался, что справлюсь. Для себя я решил: сделаю все возможное, чтобы убедительно сыграть Грегори Коллинза, ну а в самом худшем случае – сыграю самого себя.

На станции меня встречала женщина, которая и устраивала встречу с читателями, ее звали Рут Харрис, она-то и была единоличной владелицей “Книжного магазина Рут Харрис”. Очень любезно с ее стороны встретить меня на станции. Я с удовольствием и сам бы нашел дорогу до ее магазина, но такое отношение было приятно. Понятное дело, я не знал, как Рут выглядит, но едва вышел за барьер брайтонского вокзала, как услышал сзади бойкий женский голос:

– Я вижу, фотография вовсе не льстила автору. Живьем ты полный очаровашка.

После чего меня шлепнули по заду.

5

Я опоздал на работу всего лишь на час – не самый плохой результат, если учесть, где я провел предыдущую ночь, – но у Джулиана, боюсь, был иной взгляд на опоздания. Я прекрасно понимал, что он не станет слушать никаких оправданий, из которых наименее приемлема правда. В поезде я репетировал оправдательные истории: злосчастные семейные обстоятельства; срочные, но не опасные для жизни хвори; перебои в работе общественного транспорта. Даже подумывал сочинить историю о безумной пьянке, закончившейся жутким похмельем, но изложить свои фантазии мне так и не удалось, потому что, войдя в магазин, я обнаружил, что за моим столом с самым несчастным видом сидит Грегори Коллинз и поджидает меня. Вид у него был ужасный. Грегори выглядел так, словно не спал всю ночь, и, кроме того, он явно плакал – и совсем недавно.

Я взглянул на Джулиана, сидевшего за соседним столом, ожидая от него объяснений, но и он взирал на меня с недоумением. Джулиана не порадовало мое опоздание, еще меньше его радовало непрошеное присутствие Грегори Коллинза, но в первую очередь он был сбит с толку. Галерея редкой книги – не самое подходящее место для демонстрации сильных чувств. Джулиан энергично замахал руками, показывая на меня, на Грегори, на дверь. Ему было все равно, что я буду делать, лишь бы я удалил эту проблему из магазина. Грегори поднял взгляд, увидел меня и окончательно раскис. Его подбородок съежился, словно мягкая резина, и Грегори с каким-то утробным причмокиванием застонал.

– Давай… давай выпьем по чашке кофе, – сказал я.

– Чаю, – сказал Грегори. – Кофе я не пью.

Вскоре мы сидели в тесном, переполненном грязном заведении за шатким круглым столиком, который грозил опрокинуться от каждого неловкого движения Грегори. Мы заказали чай для него, кофе для меня и пару сандвичей с беконом. Грегори понемногу приходил в себя. Он шумно высморкался в большой синий платок. Расспрашивать, что случилось и чем он так расстроен, я не стал, решив, что это слишком пошло. Я молчал, ожидая, когда заговорит он сам.

ТЕПЕРЬ

30

Добро пожаловать в настоящее. Я пишу здесь и сейчас, а вы неизбежно читаете здесь и сейчас. Естественно. Иначе не бывает. Эта такая странная и уникальная сделка, которую книга заключает с нами. Когда вы берете в руки “Холодный дом”, вы – вместе с Диккенсом, а когда берете “Майн Кампф”, вы – вместе с Гитлером; вы делите с ними здесь и сейчас. Мне кажется, с картинами, музыкой, пьесами и фильмами дело обстоит иначе. Если книги и выживут под натиском того, что, на мой взгляд, можно назвать “электронными средствами массовой информации”, то в основном потому, что они устанавливают прочную связь между двумя личностями – через время и пространство. Какие-нибудь французы могут возразить, что все дело в присутствии и отсутствии, но, честно говоря, нельзя же проводить жизнь в тревогах о том, что подумают какие-то французы.

Очень странное чувство – писать о человеке, которым ты был столько лет назад. Нет нужды говорить, что теперь я не совсем тот человек. Слава богу, я изменился, возмужал, даже поумнел; и все же, описывая свои тогдашние мысли и поступки, я не чувствую, будто рассказываю о совершенно другом человеке, мне не нужно придумывать и восстанавливать образ. Отчасти я остался прежним – нескладным двадцатитрехлетним парнем и одновременно – десятилетним мальчиком, открывающим радость чтения, или тоскливым подростком, который хочет наконец разобраться, что такое любовь и секс.

Те двадцать пять лет, что минули со времени моего пребывания в клинике Линсейда, прошли – в целом – с пользой для меня. В “Четырех квартетах”

[61]

есть строчки о том, что по мере того как становишься старше, рисунок жизни усложняется, но я в этом сомневаюсь. Во многих смыслах минувшие годы казались мне слишком простыми, словно спуск на лыжах: долгий, иногда радостный, время от времени пугающий, но не слишком извилистый и не особо непредсказуемый. Наверное, мне в этой жизни повезло.

Я женился и развелся. Детей у нас не было, судиться не из-за чего, но все же расставание вышло горьким и разрушительным. Но кто в такой ситуации ждет чего-то другого? Родители мои умерли, я набрал вес, потерял часть волос, пережил два сильных приступа язвы желудка; но сейчас я живу с замечательной женщиной, мы говорим, что любим друг друга, и верим в это, и мне кажется, нет смысла требовать чего-то большего. Думаю, вы с полным правом можете сказать, что я счастлив, я сполна получил причитающуюся мне долю счастья. Рассказывать о минувших годах можно долго, но мне не хочется говорить о них здесь и сейчас. Эти годы кажутся мне слишком личными и слишком обыденными.

Если бы каким-то волшебным образом я смог перенестись назад, полностью отрешившись от своего возраста, и встретиться с тогдашним собой, думаю, я бы взглянул на него и сказал: “Бог ты мой, что же с ним будет? У него нет никаких перспектив. У него нет никаких стремлений. У него нет нормального заработка”. И все-таки я бы подумал, что он выживет – так или иначе. Может, он и не достигнет ослепительных высот, но и пропащим бедняком тоже не станет. Возможно, я бы взглянул на него, как на персонажа мыльной оперы, и подумал: “Интересно, что с ним произойдет дальше”. Но я не стал бы уповать на особенно захватывающую фабулу.