Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями

Носик Борис

Борис Носик, известный литератор и переводчик, посвящает свою новую книгу исследованию жизни и творчества одного из крупнейших поэтов России В. А. Жуковского. Перед читателем встает многогранный образ Жуковского — и наставника царской семьи, и общественного деятеля, и поэта, обеспокоенного не только судьбой российской поэзии, но и судьбами собратьев по перу, и просто человека, наделенного страстями в ничуть не меньшей степени, чем, например, представители эпохи Возрождения…

Обо всем этом написано живо и захватывающе интересно.

Часть первая

Сын турчанки

Глава 1

Иван Меньшов

Толку от старого Ивана было теперь немного, а все же не гнали его из бунинской усадьбы, и все знали: Лисавета Дементьевна, домоправительница, за что-то ему бестолковость и затрапезный его вид прощает. Только при встрече с ним по лицу ее иногда отчего-то пробегает тень…

А он, когда видел, как она, деловая, справная и еще вполне молодая женщина, целым двором командует, ударялся, как все старики, в воспоминанья о каких-то других, давно прошедших и будто бы лучших временах, а ведь, ежели здраво судить, чего уж там было такого хорошего в том времени, одни только слова — «старое», «доброе» (разве что сами были мы тогда моложе)… В еще большую задумчивость приводил старого Ивана вид Лисаветиного мальчонки, Васеньки, — обходительный такой, ласковый мальчик, со всеми ласковый, а уж собой хорош, бестия, как на картинке… Остановится, поприветствует всех с милой, детской своей улыбкой, будто и не барчук, а у Ивана при этом в глазах — горящий город Бендеры, русская и турецкая кровь на сухой земле, на беленых стенах… Да уж, старое время…

Было это время самой большой Ивановой торговой удачи — в турецкую войну, лет, что ли, двадцать назад, еще до того, как русские стали бить турок где ни попадя, что при Чесме, что при Кагуле, а князь Румянцев еще не был Задунайским и не был фельдмаршалом, — когда отпросился Иван у доброго барина Афанасия Иваныча пойти за войском — винцом поторговать, дела свои немножко поправить. Тогда уже многие белёвские мужики так ходили, а из ихнего Мишенского Иван был первым.

— Ну, сходи, сходи, — сказал барин Афанасий Иваныч. — Гляди только, чтоб они тебе чего не отрезали. Турки — лихой народ.

Глава 2

Науки юношей питают…

Прощайте, сад, и звонкий ручей, и отбившийся от стада белый ягненок, прощайте, старушечьи прибаутки, и младших подружек счастливый визг, и нехитрая, верная дружба дворовых собак, и развеселые игры в разные взрослые события — громко кличут Васеньку в дом, приехал к нему из Москвы гувернер-немец Еким Иванович, надо приобщать мальчика к наукам, а кому ж русского мальчика приобщать к наукам, как не немцу. Правда, по научной степени своей Еким Иваныч был подмастерье из московской портняжной мастерской, однако и со страной Германией знаком не понаслышке. Пока, до начала занятий, приступил он к любимому делу. Привез с собой гувернер великое множество картонных и бумажных домиков, в каждом из которых жили пленные кузнечики. Пленники стрекочут отчаянно, а их повелитель Еким Иванович расставляет домики в должном порядке, по голосам, чтобы хоры звучали стройно — чистый Бах…

Однако мимолетный час потехи истек, пришло время науке: повторяет Еким Иваныч ученику какие-то слова нараспев, а Васенька глядит на его кривой рот и о чем-то думает о своем. Вот тут-то и приходит время настоящей «науке». Насыпает Еким Иванович в углу сухой горох, велит неучу задрать штанишки и голыми коленками стать на горох. Больно, конечно, чертовски больно, однако и не боль главное, а страх — страх перед человеком, который нарочно хочет другим сделать больно, страх перед его злою волей, страх насилия. Пронзительный, неудержимый крик донесся вдруг из темного угла, такой же, что поверг когда-то в отчаянье мужика Ивана Меньшова… Крик всполошил весь дом, и вот хлопочет уже со слезами на глазах добрейший Андрей Григорьич Жуковский (дитя обидели!), до тех пор хлопочет, пока не получит разрешенья положить конец педагогической карьере портного… И вот уже кузнечики упакованы, коляска с учителем от крыльца отправляется обратно, в Москву, восвояси…

Крестный отец сам берется за дело образованья. Однако слишком добр он и снисходителен: получив в свое распоряженье мелок, Васенька не пишет цифры, а усердно рисует умильные рожи на столе да на полу, а однажды и вовсе в отсутствие крестного срисовал на пол икону Боголюбской Божией матери и поверг тем в смятение всех дворовых, среди которых распространился слух о явленной иконе. Рисовал он славно, вообще умненький был мальчик, но, по дружному мнению учителей, к школьной науке барский полутурчонок был неспособен.

Когда было ему семь, переехали Бунины в Тулу и здесь определили Васеньку в знаменитый пансион Христофора Филипповича Роде. Он и там признан был малоспособным к ученью. Позднее такую же дурную славу снискал он как ученик тульского народного училища. Поскольку чуть ли не каждого из славных в будущем людей России и прочих стран мира постигала подобная участь в школьные годы, можно дать полезную рекомендацию всем посетителям «родительских собраний»: не огорчайтесь, если детей ваших бранят за неуспехи, — может, у вас тоже незаурядные дети. Ведь школа-то рассчитана на самых что ни есть заурядных.

Афанасий Иваныч Бунин прожил в Туле всего год, по истечении которого навсегда покинул наш мир, грустную эту юдоль семейных неудач и внебрачных связей. Восьмилетний Васенька сопровождал тело покойного батюшки в часовню на Мишенском кладбище, что на месте старинной церкви. Потом в течение сорока дней посещал и кладбище и церковь, где по окончании поминальной молитвы прикладывался к расписному крылу херувима на царских вратах… Смерть, смерть, неотъемлемая часть жизни, неизбежное ее завершенье. В ту пору медицина была еще слабее нынешней, смерть шла по пятам, старик Бунин, вовсе не такой старый по нынешним меркам, десять детей схоронил (из пятнадцати) прежде, чем самому упокоиться на Мишенском кладбище. Легко догадаться, что чувствительного восьмилетнего Васеньку, будущего автора «Сельского кладбища», леденящее это соседство жизни и смерти и в ранние годы уже тревожило.

Глава 3

Златоглавая

Братья и братство

То-то было радости, то-то визгу, то-то девчачьих жалобных причитаний. Еще б не причитать — вернулся Юпитер девичьих сердец остриженный наголо, лишенный прекрасных своих до плеч локонов… Однако и эти волнения были недолги — ждала их уже горечь разлуки. Обдумав все, пришла «бабушка» Марья Григорьевна (а за ней и слепо ей доверяющая и нежно к ней привязавшаяся былая «разлучница» маменька Елисавета Дементьевна) к выводу, что, как ни жаль отрывать мальчика от семьи, от дома, все же пора разбалованного девичьего кумира Васеньку учить чему ни то обстоятельно. Взгляд «бабушки», а равно и «тетеньки» Варвары обратился к Москве и к дружественному семейству Тургеневых, благородный глава которого Иван Петрович Тургенев был директором Московского университета. Так что благодаря благосклонному промыслу судьбы (а также мудрому замыслу любящей «бабушки» Марьи Григорьевны) отправился их всеобщий любимец и баловень, юный красавчик Васенька в лоно удивительного семейства Тургеневых, где ждали его покровительство патриарха семьи и дружба милых сверстников, отправился в лоно Благородного пансиона, возросшего под эгидой Московского университета, отправился в златоглавую Москву. Это был замечательный город, это была столица без двора, по определению же Карамзина — «столица российского дворянства», куда охотнее, чем в Петербург, «отцы везут детей для воспитания». Эту последнюю особенность Москвы упоминал и Батюшков, заметивший однажды, что «Москва идет сама собой к образованию, ибо на нее почти никакие обстоятельства не действуют». Однако он не просто в Москву просвещенья попал, наш совсем еще мало вкусивший от плодов науки, но начавший уже свое нравственное образование четырнадцатилетний Васенька: попал он в самый что ни на есть Университетский Благородный пансион, давший и позднее столько звезд русской культуре, а особо — словесности (от Жуковского до Лермонтова, от Грибоедова до Писарева). Случилось так, что еще в конце 70-х годов XVIII века славный поэт (и просветитель-масон) Херасков открыл подготовительные классы в университетской Дворянской гимназии. Позднее, выехав из университетского здания, что на углу Моховой и Никитской (полтора века спустя и автору этой повести довелось в тех зданиях маяться; однокашники мои, где вы?), отделившись от университета, обосновался этот Благородный пансион на Тверской, а расцвел он в директорство Антона Антоновича Прокоповича-Антонского, человека незаурядного, вдобавок еще и первого председателя Общества Любителей Российской Словесности. При всей сумбурности учебной программы и перегруженности ее науками и предметами, при явной поверхностности их преподавания, когда, по выражению поэта И. Дмитриева, «науками по губам только мазали», можно было уследить в курсах пансиона то единство направления и твердое убеждение, которое все спасало и которое в таких словах многократно объяснял достопочтенный его директор-куратор Антон Антонович Прокопович-Антонский:

«Ах, время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без направления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не единых семейств, но и целых наций… Для преподавания уроков в… добродетелях не нужно назначать известных часов… только бы юное сердце раскрылось к восприятию семян мудрости и добродетели… Но что оне, если религия не запечатлеет их… Не фанатизм, не суеверие и мрачную лже-святость должно внушать… но благоговение, сыновнюю преданность и чистейшую веру к Зиждителю миров».

Как нетрудно заметить уже и в этой речи директора пансиона, московское образование одушевлял не модный еще недавно скептицизм французских энциклопедистов, а мистицизм, в частности теософские учения западных мистиков. Говоря прямо, и в самом направлении образования, и в терминологии его деятелей без труда можно угадать следы того учения, что было в ту пору (вместе с религией и при главной опоре на религию) единственной школой этики в России. Мой просвещенный читатель догадался уже, наверное, что речь идет о русском масонстве (франкмасонстве). Конечно же, и руководители Московского университета, включая и директора его Ивана Петровича Тургенева, и многие преподаватели и кураторы, и сам директор пансиона А. Прокопович-Антонский, и патриарх-поэт Херасков — все они были чистой воды масоны. Что же до игравшего такую видную роль в жизни пансиона литературного Собрания, то оно выросло из Собрания университетских питомцев, учрежденного некогда другом Новикова профессором Шварцем. Этот профессор-масон делил познания на любопытные, приятные и полезные. По Шварцу, познание полезное научает истинной любви, любопытное питает разум, но не является необходимым для будущего блаженства. В общем, роль чисто научных познаний вовсе не стояла в его иерархии знаний на первом месте. На первом месте стояли науки нравственные. Литература и гуманитарные науки приходили на помощь этому нравственному воспитанию, и литературное общество, называемое Собранием воспитанников Университетского Благородного пансиона, играло в жизни пансиона роль поистине исключительную. Раз, а то и два в неделю происходили его долгие, четырехчасовые, заседания, на которые запросто приезжали видные московские литераторы — и Карамзин, и Дмитриев, и другие. Чуть не с первых месяцев пребывания в пансионе четырнадцатилетний Васенька Жуковский почувствовал себя здесь в родной стихии, и вскоре уже читал он в этом высоком собрании юнцов и юных душой старцев свою оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым»:

Дальше все было в том же патриотическом и ложноклассическом стиле. Не менее подражательны и ничуть не более интересны (хотя и менее привычно патриотичны) были стихи о природе, о бабочках, о горлицах и пчелках, однако Васенька утверждался уже на стезе сочинительства, приучался к литературному труду и даже проявил организаторские способности, став вскоре одним из «воспитанников-директоров концертов и других забав». Вот увидела бы его на заседании в председательском кресле молчаливая его турчанка матушка Елисавета Дементьевна…

Глава 4

Из Германии туманной в родныя Палестины

Скромный сочинитель проникает силой своего воображения, подкрепленного чтением чужих трудов, в заветные покои прошлого, отгороженные от нас стенами и запорами и пеленой времени. Однако нынешний читатель, которому за вечер суетливое телевиденье столько дает живых документов, снисходительно проглядывая самые хитрые авторские реконструкции событий, все же время от времени спрашивает: откуда дровишки? И бедный сочинитель, предвидя недоверчивый вопрос, снова ворошит горы пожелтевших бумажных свидетельств, желая быть угодным своему читателю. Говорю, конечно, о русском сочинителе (западный, скажем великий Дюма, еще и больше века назад, ничтоже сумняшеся, украшал своей дорогостоящей подписью результаты чужих разысканий, да и самые тексты тоже). Говорю также о бедном сочинителе — русский литератор побогаче нынче тоже посылает под архивные своды безработных и грамотных барышень. А уж те люди, что у власти, тем и по штату уже положены наемные гладкописатели. Это русский писатель-середняк еще сам роется в кучах бумаг по старинке. И радуется, как бессмысленное дитя, когда найдет что-либо интересное и у своих предшественников. А находки бывают прелюбопытные. Вот некогда старобельский мещанин Е. Коханов, покупая в лавке селедки, заинтересовался пожелтевшими листами, исписанными старинным почерком, в которые селедкам его предстояло быть завернутыми. Спасши эти листы от неминучей гибели и неистребимого селедочного духа, он принялся читать их тут же в лавке и обнаружил, что это протокол собрания воспитанников Университетского Благородного пансиона от 18 мая 1799 года. Протокол этот, составленный с большой серьезностью канцелярского стиля, свидетельствует, что в тот ясный майский денек литературное собрание пансиона заседало в присутствии шестнадцатилетнего председателя Василия Андреевича Жуковского, сотоварищей его Александра Тургенева, князя Григория Гагарина, Сергея Фон-Визина, профессора Антонского и адъюнкта философии Баккаревича (большого, между прочим, поклонника карамзинской прозы) и многих прочих. Заседали долго. Читали свои сочинения, критиковали творения друг друга, а также зачитывали творения знаменитостей (Александр Тургенев в заключение заседания зачитал сочинение Державина «Россу по взятии Измаила»). Из протокола видно, что чаще всех выступал юный председатель г. Жуковский, который открыл заседание речью «О начале обществ, распространении просвещения и об обязанностях каждого человека относительно к обществу». В ходе заседания В. А. Жуковский прочел также критические замечания, сделанные им на сочинение секретаря общества Семена Родзянки «Нечто о душе». Иные из замечаний председателя были найдены справедливыми, а иные нет, «после чего члены делали свои замечания, однако в сем заседании не кончили разбора сей пьесы». Протокол сообщает, что «председатель В. А. Жуковский внес, сверх месячных работ, перевод из Клейста в стихах»…

Видно из сего протокола, что Васенька той московской поры более не ленив: и сам сочиняет, и других критикует, и переводит, и лекции слушает, и рассуждает о душе, и председательствует усердно. К немецкой поэзии и Клейсту обратили его, скорей всего, Тургеневы: у них в семействе был настоящий культ «Германии туманной» и немецкой учености. Немецким языком Васенька еще овладел не вполне, но уже переводил много и охотно — чаще с немецкого, но и с лучше ему знакомого французского языка переводил, и даже с русского на французский, например стихи Державина.

На заседаниях общества и на актах в пансионе Васенька был замечен и обласкан известным поэтом И. Дмитриевым и даже самим Карамзиным. Произведения его стали печататься не только в студенческих, но и прочих литературных изданиях. Но конечно, это были еще не те произведения, которые могли бы дойти до потомков и наложить такой явный отпечаток на его «ученика» Пушкина, а еще позднее — на Лермонтова, на всю российскую поэзию: подражательность его тогдашних пиес скорее свидетельствовала об учебе и тонком слухе, чем о поисках своего пути.

Не посягнув на все невероятное разнообразие наук, которые предлагал (и притом весьма дилетантски) пансион своим питомцам на выбор, Жуковский налегал на то, что здесь так высоко ценилось, — на французский язык и родную словесность. И успевал он в них отлично. В 1797 году получил он серебряную медаль, в 1798-м — золотую, а еще через год был «признан первым воспитанником». Вот что значит обратиться по адресу — в Тульском народном училище так и ходил бы в двоечниках.

Но вот с пансионом покончено. Выпускники искали службы. Искали-то чаще всего по линии иностранных дел, а находили там, где были родственники и связи. «Тетеньки» Натальи Афанасьевны вдовец Николай Иванович Вельяминов служил в Московской Соляной конторе — вот туда и взяли Васеньку. Бумаги Соляной конторы, которым посвящал теперь свое рабочее время юный Жуковский, никак не смогли растревожить его воображение. На счастье, было в Москве много других увлечений и дел. На первое место а (в отличие от более сериозных биографов) поставил бы дела сердечные — дружеские и любовные волнения. Друзей Андрея и Александра Тургеневых более не было рядом. Андрей учился в Петербурге, Александр — в Германии, в Геттингене (там же, где и соперник пушкинского Онегина Владимир Ленский). Оба брата были влюблены в сестер Соковниных, живших в Москве. Жуковскому пришлось вести сердечные дела Андрея, влюбленного в Катерину Соковнину. Зато Андрей вел в Петербурге дела Жуковского, который был влюблен в дочку «тетеньки«-сестрицы Натальи Афанасьевны Вельяминовой Марию, в замужестве Свечину (сводная «племяшка» Машенька росла вместе с Васей в Мишенском, тон уже был задан — где ж искать любовей, как не в родном доме?). Александр Тургенев влюблен был в другую Соковнину — в Александру, к которой, по правде сказать, и сам Жуковский был неравнодушен. Чтоб читатель мой не мучился, представляя себе отощавшего Жуковского, бегущего (в ущерб здоровию) с одного свиданья на другое, должен сразу предупредить, что эта первая (да еще сразу к двум женщинам) Васеньки любовь была уже очень «жуковская», сентиментальная, романтическая, эпистолярная. Мнения о том, можно ли эпистолярную эту «amitie amoureuse», от которой и потомства-то не бывает (а может, в каком-то ином смысле, все же бывает?), считать настоящей любовью или нельзя, расходятся. Лично я думаю, что можно, тем более что от этой любви творческому наследию народов мира — большая польза (вспомните роман Цветаевой с Пастернаком, Бернарда Шоу с его двумя актрисами, Петрарки с Лаурой или оскопленного Абеляра с Элоизой, уже в монашестве). Любопытно, что уже и по поводу той самой, первой любви Жуковского друг его Александр Тургенев, находясь у себя в Геттингене, записал в дневник поразительной точности наблюдение: