Аннотация издательства: Т. Ф. Новак — один из создателей и руководителей ровенского подполья. Его воспоминания раскрывают во многих доселе неизвестных подробностях славную историю этой боевой организации советских патриотов, которая активно действовала в городе и его окрестностях в годы немецко-фашистской оккупации. Главное в книге — дела и судьбы подпольщиков: коммунистов, комсомольцев и беспартийных патриотов. Словно живые встают перед читателем Иван Луць, Николай Поцелуев, Федор Шкурко, Виталий Поплавский, Анастасия Кудеша, Мария Жарская, Федор Кравчук, Прокоп Кульбенко и другие герои, чья жизнь и сама смерть были священным подвигом во имя Родины. Книгу с интересом и волнением прочитают люди самых различных возрастов и профессий. Русский текст заново отредактирован автором.
Новак Т. Ф.
Пароль знают немногие. — М.: Воениздат, 1966. — 568 с. — (Военные мемуары). / Литературная запись
Анатолия Стася
. Авторизованный перевод с украинского
Николая Бакаева
. // Тираж 100.000 экз.
Терентий Фёдорович Новак
Пароль знают немногие
Часть первая
Самый трудный экзамен
В большом пятиэтажном доме на улице Восточной в эти дни было необычно тихо, словно кто-то взмахом волшебной палочки угомонил неспокойных его обитателей.
Аудитории Ровенского учительского института опустели. В учебном корпусе начался ремонт — пахло краской, мастикой, цветами. Только в деканатах дробно стучали пишущие машинки.
Студенты стайками собирались у дверей аудиторий. Каждый с замиранием сердца ждал своей очереди, чтобы подойти к столу, на котором белели полоски экзаменационных билетов: «Какой выбрать?» А когда в экзаменах наступал перерыв, юноши и девушки разбредались кто куда. Одни запирались в общежитии, разложив на кроватях конспекты, другие с книгами в руках уходили в парк или вишневые сады, зеленевшие на городских окраинах. Закрывая ладонями уши, мужественно преодолевая соблазны чудесного июньского дня, будущие педагоги лихорадочно повторяли пройденное...
Сессия подходила к концу. В моей зачетной книжке все графы последнего семестра были заполнены и скреплены витиеватыми закорючками преподавательских подписей. Только последняя строчка оставалась пустой.
Время клонится к вечеру. Мы втроем — Коля Абрамчук, черноглазая Фаня и я — сидим в большой комнате мужского общежития. Отрываясь на минуту от книги, я перевожу взгляд на стену, где висит расписание экзаменов: «Второй курс, истфак. Новая история. 23 июня».
Город медленно просыпался. Он лежал внизу, под нами, окутанный легкой полупрозрачной дымкой. Лучи солнца еще не коснулись влажных крыш и густых садов. А здесь, на взгорке, они уже играли всеми цветами радуги в каплях росы. Фаня, поеживаясь, встала со скамейки.
— Замерзла? — Гриша взглянул на ее легкую кофточку. — На вот пиджак, набрось на себя.
Девушка отвела его руку.
— Не нужно, это я так. Сидеть не хочется. Красота-то какая вокруг, взгляните! — Глаза ее мечтательно устремились вдаль, туда, где медленно, словно нехотя, отступал захваченный солнцем ночной туман. Там лежали колхозные поля. Безбрежные, как море, массивы хлебов клонили к земле наливающиеся колосья, тихо покачивались от налетавшего ветерка и, словно волны, убегали от городской окраины к самому горизонту, сливаясь там с нежной пеленой утреннего неба. — Как в сказке, — продолжала Фаня. — И чувство такое, будто летишь высоко-высоко, а под тобой вся земля...
Просторный, переполненный зал возбужденно гудел. На трибуну поднялся один из руководителей института. Сразу наступила тишина. Лишь где-то за окном глухо постукивали зенитки. Даже здесь, в зале, остро ощущался чадный запах.
— Товарищи!.. Сегодня, двадцать второго июня, гитлеровская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз... Фашистская армия вторглась на нашу землю...
Затем выступал Гриша Гапончук. Наш «старый» подпольщик говорил, как всегда, горячо и убедительно. Он умел зажигать сердца. Но наверное, еще более убедительными, чем слова, были клубившиеся за окнами тучи дыма.
Я не мог отвести взгляда от широких окон. Они казались мне страшным киноэкраном. Слова Гапончука доносились до меня словно издалека. Перед глазами все время маячил дом, расколотый бомбой, оседавшая на мостовую стена.
Я никогда не был военным и поэтому весьма туманно представлял, как, например, оборудовать индивидуальный окоп, как пользоваться компасом, ходить по азимуту; мало смыслил в тактике, не умел по-солдатски сделать из шинели скатку.
Конечно, не боги горшки обжигают. Все это могло прийти после необходимой подготовки. Но война нагрянула внезапно, а я считал, что должен действовать немедленно.
Я не принадлежал к тем горячим головам, которые, начитавшись приключенческих книг, мечтали о тайном проникновении во вражеские генеральные штабы, о взломанных сейфах и выкраденных оперативных планах противника. Однако партийное подполье во времена панской Польши многому меня научило. Я был знаком с неписаными правилами конспирации, умел, когда требовалось, обвести вокруг пальца шпиков, платных агентов дефензивы
[3]
, знал, где и как оборудовать подпольную типографию, имел опыт распространения листовок, владел секретами связи с соседями по тюремной камере, привык месяцами находиться на нелегальном положении. Мне было хорошо известно, что работа во вражеском тылу — дело сложное, рискованное, сопряженное с ежедневной, ежеминутной опасностью.
Наверное, потому и возникло решение проситься на подпольную работу в фашистский тыл. Что придется там делать, чем конкретно заниматься, я еще как следует не представлял. Возможно, разведка, диверсии, сбор необходимых данных. Но район своей будущей деятельности я уже имел на примете. Я хорошо владел польским языком, немало старых друзей по партии встретилось бы мне и в Варшаве, и в Кракове, и в Люблине. Оккупированная гитлеровцами Польша стала для нас вражеским тылом. Вот где можно было бы попробовать свои силы, опираясь на известный опыт, знание быта, на давние связи и знакомства.
Остаюсь в Ровно
Линия фронта подкатилась к Ровно. Вражеская артиллерия обстреливала город. Снаряды рвались на улицах, долбили стены зданий, обчесывали вишневые сады, падали в огородах.
По двое, по трое, поддерживая друг друга, шли с передовой запыленные бойцы в пропотевших гимнастерках, перевязанные окровавленными бинтами...
Наши части отбивали атаки гитлеровских танков и пехоты на подступах к городской окраине. Противотанковые пушки-»сорокапятки» вели огонь из дворов, из-за кирпичных оград. Не затихая, стучали пулеметы. Трещали автоматные очереди.
Тянулись обозы. По дорогам, ведущим на восток, брели усталые старики, дети, женщины. Несли на руках младенцев, толкали впереди себя тачки с домашним скарбом. Сельские дядьки в соломенных шляпах и девушки-колхозницы, вооруженные винтовками и кнутами, гнали гурты скота. Ревели недоеные коровы, жалобно блеяли овцы. Задыхались и падали от жары телята. Над степью стояли тучи пыли...
Небольшой деревянный дом на окраине Новоград-Волынского. Похожий на десятки других, он не привлекал бы к себе внимания, если бы не царившее возле него и во дворе оживление. Непрерывно хлопала входная дверь. У забора торопливо спешивались конные. Время от времени подъезжали машины. Откуда-то из степи к дому тянулись тоненькие нитки полевого телефона.
Наш шофер уверенно крутнул баранку. «Эмка» остановилась возле высокого крыльца.
— Приехали, — сказал мой спутник. — Здесь теперь обкомовская штаб-квартира. Василий Андреевич у себя? — спросил он у вышедшего на крыльцо худощавого военного со шпалами на малиновых петлицах.
— Здесь. Ждет.
Проснулся на рассвете. Возле крыльца стояла легковая машина. Из дома мы вышли вместе с Лосевым. Познакомив меня с молодым чубатым лейтенантом, сидевшим за рулем, он сказал, что тот отвезет меня к линии фронта.
Подошел Василий Андреевич. Мы обнялись на прощание. Я молча сел в машину.
Опять впереди стелется асфальтированная автострада. Едут и идут беженцы. Ревет скот. Сигналят, обгоняют пешеходов нагруженные доверху машины. Ползут обозы. В отличие от вчерашнего, теперь живой пестрый поток плывет нам навстречу. Изредка мелькают знакомые лица. Увидев меня в машине, мчащейся в противоположную сторону, на запад, люди удивленно поворачивают головы и в тот же миг исчезают где-то далеко позади в густой пыли.
На асфальте и придорожных полях темнеют воронки. По сторонам, сдвинутые в кювет, валяются разбитые телеги, обгорелые остовы автомашин, израненные, покрытые черной копотью тракторы. Чуть дальше возвышаются свеженасыпанные бугорки земли — безвестные могилы погибших. Вчера вражеские бомбардировщики весь день забрасывали бомбами и поливали пулями автостраду, злыми коршунами носились над степью...
Начальник Житомирского управления НКВД, с темным, словно дубленым, лицом, смущенно разводя руками, поднялся мне навстречу, как только я переступил порог его кабинета.
— Дорогой мой, не сердитесь. Справки наведены. Все, что вы рассказали вчера, не вызывает никаких сомнений. — Он с укором покачал головой. — Ах, Лосев, Лосев... Бить тебя мало! Так неумело организовать дело! Подумать только, человек, считай, одной ногой в могилу ступил... Остается попросить у вас извинения, товарищ Новак, за все и...
— ...и наконец накормить, — добавил я. — Спасибо Василию Андреевичу — угостил напоследок ужином, а то, наверно, я ноги протянул бы за эти дни.
Хозяин кабинета торопливо нажал кнопку звонка.
Четыре ряда колючей проволоки
Сторожевые вышки. Пулеметы и серые силуэты часовых. В центре три низких барака. Двухэтажные нары. Перепревшая солома. Тучи зеленых мух. Пропахшие кровью и гноем бинты. Наполненный человеческими испарениями воздух кажется густым и тягучим. Между бараками вытоптанная сотнями ног, раскисшая от дождей земля.
Стоны больных и раненых... Бред умирающих... Резкие, словно удары кнута, команды эсэсовцев... Овчарки... Выстрелы...
Лагерь для военнопленных обнесен четырьмя рядами колючей проволоки.
За оградой — западная окраина Житомира. До города каких-нибудь полтора-два километра. Там вопреки всему зеленеют сады. Чуть ближе — манящий изумруд травы. А тут, за колючей проволокой, черная, как колесная мазь, липкая земля. Ни травинки, ни корешка, ни листочка. Все, что можно было разжевать и съесть, давно съедено.
Над головой темный купол неба. Дождь льет как из ведра. На какое-то мгновение ослепительный свет молнии вырывает из мрака низкие помещения, стоящую слева вышку, ряды колючей проволоки, скорченных, лежащих прямо на мокрой земле людей, которым не удалось втиснуться на ночь под крышу. Бараки рассчитаны всего на триста — четыреста человек, а в лагере свыше трех тысяч.
На плацу — ни клочка сухой земли, все превратилось в сплошное месиво. Земля уже не впитывает влагу, и вода подступает к дверям бараков. Ходить ночью по лагерю запрещено. Можно только лежать или сидеть. Стоит подняться, как сразу ударит со сторожевой вышки огненная трасса — часовые стреляют без предупреждения.
В небе раскатисто гремит гром. Но кажется, даже ему не заглушить биения моего сердца, так бешено оно стучит. Нам пока везет. Погода самая подходящая.
Мы осторожно ползем под стеной барака, прислушиваемся, припадаем к земле и опять метр за метром двигаемся дальше, скользя грудью по грязи. Рядом со мной шахтер Курченко, позади — еще четверо. А дождь все усиливается.
Давыд все время рядом со мной. Хороший он человек, чудесный товарищ. Знаю я его давно, хотя до встречи в лагере мы не были друзьями. Родом он из села Терентьев, что недалеко от Гощи. Простой крестьянин-хлебороб. Жил скромно, работал, как и все, ничем не выделялся. От общественных дел стоял в стороне, больше отмалчивался. «Нелюдимый какой-то, — говорили о нем в селе, — ничего его не интересует. Кто знает, что у него на уме?»
Давыду известно, что я коммунист, что за революционную деятельность не раз сидел в тюрьме, что в панской Польше меня постоянно преследовала полиция.
В лагере он увидел меня первый. Подбежал, молча взял за руку и повел в барак, до отказа заполненный пленными. С кем-то пошептался, кого-то потеснил, принес перетертой, как полова, соломы, бросил на пол, просто сказал:
— Ложись, земляк, отдыхай!
Поединок
Возле села Рясники берег Горыни густо зарос лозняком, в котором нетрудно спрятаться от лишних глаз. Вечереет. Я осторожно раздвигаю кусты, всматриваюсь. Поодаль в сумерках белеют хаты. В селе не слышно ни голосов, ни скрипа телег, ни мычания скота. Только громкое кваканье лягушек нарушает настороженную тишину да шуршит под ногами сухая трава.
От речки к селу змейкой вьется тропинка. Я знаю, она ведет к хате Прокопа Кульбенко, моего давнего товарища по подпольной работе в Западной Украине. Лет шесть-семь назад я тоже вот так, крадучись, пробирался к хате друга — приходилось остерегаться засады польских жандармов.
И вот я опять иду по знакомой тропинке. Мозг назойливо сверлит мысль: «Застану ли Прокопа дома?»
В армию его не взяли из-за болезни желудка, это я знал точно. Тяжелое желудочное заболевание было результатом длительных голодовок и карцерных пайков в тюрьмах панской Польши, где Прокопу довелось отсидеть немалый срок за революционную деятельность.
В стороне осталось село Горинград. Где-то впереди должно быть шоссе, что ведет в Ровно. «Не сбиться бы с пути», — с тревогой подумал я.
Небо затянуло тучами. Сгустилась темнота. Стали острее чувствоваться пьянящие запахи степи.
На хуторах, захлебываясь, лают собаки.
В кожанке и плаще идти тяжело, душно. От соленого сала, которым угостил Прокоп, хочется пить. Зайти в Горинград я не отважился, но, проходя мимо одного из хуторов села Дубрава, не удержался, решил: «Попрошу кружку воды и пойду дальше. Хутор глухой, всего две хаты, чего там бояться...» Оставил косу в придорожной канаве и решительно зашагал к первой хате, окруженной густыми зарослями вишни. «Где тут у них калитка?»
Прогромыхав коваными колесами по мощеным улицам Ровно, подвода остановилась у здания полиции.
Два полупьяных типа перекинулись несколькими словами с конвоирами и повели меня по темному коридору. Заскрипел тяжелый засов. Я оказался в тюремной камере.
Сквозь небольшое зарешеченное окно под потолком сюда скупо проникал дневной свет. На цементном полу лежали заключенные. Постепенно мои глаза свыкались с полутьмой. Два человека, лежавшие у стены, подняли головы, разглядывая и изучая новичка.
— Терентий, это ты? — кто-то тихо позвал меня слабым, надломленным голосом.
...В 1933 году в Гоще строились военные казармы для батальона пограничной охраны. Рабочих, занятых на строительстве, пилсудчики расквартировали в частных домах.
К тому времени пан Василевский закрыл свою мастерскую, и я, оставшись без работы, вынужден был вернуться в родное село. В отцовской хате застал постояльца, высокого мускулистого человека в потрепанной брезентовой куртке. Звали его Крупа. Австриец по национальности, Франц Крупа, как потом я узнал, долго блуждал по Польше и Волыни, ведя бродячую жизнь. В наших местах у него не было ни семьи, ни друзей. Лишь хозяева придорожных кабачков всегда радовались его приходу. Знали, пан Крупа не оставит кабак, пока не опорожнит содержимое своих карманов до последнего гроша. Таким его знали и на строительстве казарм.
Спал он у нас в пристройке, на сеновале. Я иногда тоже забирался на сеновал: выносил из хаты одеяло, расстилал на пахучей траве по соседству с Крупой. И тогда постоялец вступал со мной в продолжительные беседы. Говорил, правда, больше он, а я молча слушал. Он, казалось, ненавидел всех и вся. С ненавистью говорил о польских офицерах, присматривавших за строительством казарм, о жандармах, рыскавших по пограничным селам; крыл на чем свет стоит Пилсудского и установленные им порядки; материл австрийское правительство, особенно австрийских социал-демократов, уверяя, что хорошо их знает, так как раньше был связан с ними «на идейной почве». Но больше всего от него доставалось Гитлеру, только что пришедшему тогда к власти в Германии. Крупа сыпал на его голову тысячи проклятий. Размахивая в темноте газетой, мрачно цедил сквозь зубы, что «паршивый Шикльгрубер»
[7]
в конце концов проглотит Австрию, заграбастает Чехословакию и Польшу.
— Немецкие промышленные и финансовые тузы не настолько глупы, чтобы позволить фюреру управлять страной, не убедившись вначале в том, какие выгоды принесет им нацизм, — убеждал он меня. — Лишь отпетые дураки, вроде австрийских социал-демократов, которые только и делают, что митингуют, не хотят понять, чем все это кончится для Австрии...
Давние события всплыли в мозгу во всех подробностях, как только я увидел австрийца в роли коменданта украинской полиции города Ровно. Он долго смотрел на меня выцветшими водянистыми глазами, и на его лице появилось что-то похожее на улыбку сочувствия.
Почти подсознательно я воспринял эту осторожную, скрытую улыбку как зацепку к спасению. Стал лихорадочно сопоставлять факты, события, происшедшие восемь лет назад, восстанавливать в памяти каждый известный мне поступок австрийца, весь комплекс его странного, противоречивого поведения в Гоще. Должно быть, вовсе не случайно этот пьяница и развратник очутился тогда, в тридцать третьем году, на строительстве польских военных казарм. Болтал о политике, паясничал, юродствовал. Могут ли быть у такого, как Крупа, идейные убеждения? Вряд ли!.. И как бы сама собой возникла мысль: «Попробую воспользоваться единственной возможностью. Другого пути уже нет».
— Мне только сегодня доложили, что ты здесь, — сказал Крупа и с наигранным возмущением повернулся к рябому: — Когда я, наконец, приучу тебя немедленно докладывать о каждом арестованном, как только он попадает к нам?!.
Тот виновато заморгал. Вротновский и Жовтуцкий стояли тут же, в кабинете Крупы, готовые мигом, по первому сигналу хозяина, как выдрессированные псы, накинуться на жертву. Видя, что комендант полиции спокойно разговаривает со мной, даже улыбается, оба они смущенно топтались у двери, бросая на меня удивленные взгляды.
Домик на окраине
Мой старый знакомый Василь Ворон жил до войны на Школьной улице. Встретить его самого в оккупированном городе я не надеялся: он в первый же день войны ушел на фронт. А вот его бабушка Ксения Петровна, сухонькая, живая старушка, лет шестидесяти пяти, наверно, дома.
Я хорошо знал Ксению Петровну. В свое время мы, друзья Василя, охотно и часто посещали тихую квартиру на Школьной улице, наполненную запахом матиол, цветущих прямо под окнами.
Бабушка Ксения, повязанная белым платком, в чистом ситцевом переднике, всегда приветливо встречала приятелей внука, угощала огурцами со своего небольшого огорода, сладкими душистыми наливками, изготовленными по какому-то ей одной известному «херсонскому» способу. Летними тихими вечерами, когда мы коротали время в палисаднике, она иногда выносила из дома низенький стульчик, садилась рядом с нами и удивительно приятным голосом запевала: «Ой, не ходы, Грыцю, та й на вечорныци...» Потом рассказывала о прошлом, вспоминала молодые годы. А вспомнить и рассказать ей было о чем. В годы гражданской войны в переполненной иностранными солдатами Одессе она распространяла большевистские листовки. На Пересыпи прятала ревкомовцев. Знала Жанну Лябурб. Встречалась с Григорием Ивановичем Котовским...
Покружив с час по городу, я свернул на Школьную улицу и вскоре был уже возле знакомого дома с палисадником.
Спустя несколько дней мне довелось побывать в Гоще. В село пришел я под вечер, осторожно, огородами пробрался к своей хате. Дома меня ждала тяжелая весть: неделю назад гитлеровцы расстреляли в Корце Елену, жену моего брата Тихона, любимицу всей нашей семьи.
Родом из Варшавы, Елена была женщиной красивой, смелой, решительной, умной. Еще в первые дни войны, когда над Гощей стали появляться вражеские самолеты и пронесся слух, что где-то поблизости немцы выбросили парашютный десант, Елена сразу вступила в истребительный отряд. Вооружившись наганом, она вместе с группой односельчан принимала участие в прочесывании хлебов и глухих степных балок. Однажды привела в село двух переодетых парашютистов-диверсантов.
Эвакуироваться она не успела. Пришлось прятаться от гитлеровцев в селе. Односельчане всячески помогали ей, и все же полицаи выследили Елену, схватили, выдали гестапо...
Тихон был на фронте и не знал, что нет уже в живых его красавицы Елены.
Возвратившись из Гощи в Ровно, я временно поселился у бабушки Ксении.
По соседству с ее домиком стоял небольшой особняк с мансардой, принадлежавший пожилому поляку, профессору-латинисту. Гестаповцы еще в первые дни войны увезли профессора ночью вместе с семьей. Жители Школьной шепотом сообщали друг другу, что латинист и его сын тайком слушали московские и лондонские передачи.
В особняке с мансардой поселились новые квартиранты, два шпика. Один из них, медлительный, краснорожий толстяк в белом полотняном костюме, целыми днями маячил на крыльце, бросая ленивые взгляды на домик бабушки Ксении. Второй, невзрачный мужчина в поношенной тирольской шляпе на маленькой, как кулак, голове, каждый раз, как только я выходил на улицу, бочком выныривал из калитки и тенью брел следом, повсюду сопровождая меня.
Шпики следили за мной грубо, неумело. Я решил проэкзаменовать своего «опекуна» в тирольской шляпе и не без удивления убедился, что он не знает даже азов «профессии», за которую взялся.
Стены домов, заборы, афишные тумбы сплошь оклеены серыми бумажками с приказами гитлеровцев. Все обязаны строго соблюдать «новый порядок». Запрещено появляться на улицах после девяти часов вечера и собираться по нескольку человек в квартирах. Запрещено прятать военнопленных, давать им убежище. Запрещено резать домашнюю птицу, свиней, коз, употреблять в пищу молоко, яйца, масло. Запрещено торговать овощами, зерном, печеным хлебом, крупой. Запрещено перерабатывать подсолнухи на масло. Любые продукты являлись теперь собственностью рейха, подлежали немедленной сдаче на специальные приемные пункты для «доблестной армии фюрера». Над городом навис призрак голода.
Бабушка Ксения часто уходила из дому. Мыла полы в квартирах оккупационных чиновников, стирала бельё, присматривала за детьми, получая за это кусок хлеба, несколько картофелин или горсть пшена. Возвращаясь, она рассказывала, что по поводу моего освобождения из тюрьмы идут разные кривотолки. Одни утверждали, что я продался националистам, другие говорили, что давно тайно служу немцам.
От таких вестей я скрипел зубами. Но, раз избрав для себя роль, я должен был играть ее до конца. Пусть будут новые испытания, пусть даже вначале товарищи отвернутся от меня, надо стерпеть все. Иначе нельзя.
— Ксения Петровна, придется мне устраиваться на работу, — сказал я однажды утром своей хозяйке, втайне наблюдая, какое впечатление произведут мои слова на старушку.
Пан Максимчук, шеф небольшого предприятия, носившего громкое название «Фабрика кофе», как видно, уже ждал меня. Я подал ему направление из «Центросоюза», но он даже не взглянул на него.
— Вас рекомендует сам Крупа, и этого достаточно. Сейчас нелегко встретить порядочного человека, да еще в городе, где почти два года были большевики. Я, знаете ли, жил в Германии. Сюда прибыл из Кракова. Там, известно, другие люди... Да что взять с простых обывателей, если даже наши идейные вожди не всегда ладят друг с другом! Что вы думаете, коллега, о событиях в Житомире? Мать моя, казнить таких верных сынов Украины как Сциборский и Сеник! Просто ужас... И кто казнил их? Сторонники пана Бандеры!..
Максимчук говорил без умолку, одновременно ощупывая меня с ног до головы маленькими маслянистыми глазами, ежеминутно вытирая платком потный подбородок и шею.
О том, что в Житомире пристрелили двух верховодов из националистического отребья, я уже слышал. Оуновцы что-то не поделили между собой, и приспешники Бандеры убили подручных другого кандидата в «украинские фюреры» — Мельника. С первых же слов Максимчука я понял, что он националист мельниковского направления. Зная, что Крупа презрительно относится к местным руководителям ОУН, сторонникам Бандеры, директор фабрики кофе, видимо, пришел к выводу, что человек, рекомендованный комендантом полиции, тоже должен принадлежать к мельниковскому крылу.