Осенние жаворонки

Ольхин Борис Егорович

Повести и рассказы ивановского прозаика Б. Ольхина затрагивают острые нравственные проблемы современности, они утверждают наш, социалистический образ жизни. Сборник составлен из произведений, написанных автором в последние годы.

Повести

Рядновы из Гонобоблева

1

И жара стояла, и путь был неблизкий, но из больницы домой Павел Кузьмич шел пешком. Встреча с лечащим врачом вывела его из равновесия: врач сказал, что операция сыну после консультации с профессором-кардиологом отложена, а после курса лечения, не исключено, что ему дадут инвалидность… Лысоватый, жилистый, с лицом сплошь красным, как от застарелого ожога, в рубашке с засученными рукавами, Павел Кузьмич шагал неспешно, опустив голову и не глядя на встречных.

Минут сорок заняла дорога, а он все равно не решил, сказать жене правду об Игоре или смолчать. «И откуда Игохе такая напасть, — думал он. — В армии служил, комиссии проходил… И работал, не жаловался. Ну-ка ежели на инвалидность теперь! Жениться парню пора. И неспроста, видно, выпытывал доктор, не было ли в роду у нас с пороками сердца, или этих… хронических алкоголиков! Ну да что уж теперь…»

Он открыл калитку своего дома, немного сдвинутого вглубь от улицы, и по утоптанной дорожке, вдоль низенького заборчика, прошел к крыльцу. Дом был бревенчатый, на кирпичном фундаменте, с палисадником; обшитое досками крыльцо, над которым как фамильный герб — кузнечную наковальню и от нее веером лучи — самолично вырезал Павел Кузьмич до войны еще.

Рыже-черная дворняга по кличке Дик кинулась навстречу хозяину, он кивнул ей, точно равноправному члену семьи.

Вышла на крыльцо супруга, Настасья Авиловна.

2

С пиджаком на руке Игорь подошел снаружи к раскрытому окну своей палаты. В окне торчали головы — он помахал им свободной рукой.

— Счастливо оставаться!

— Давай, больше не попадай сюда, — сказала одна голова.

— Да уж постараюсь.

— А говорил, своя машина! — с подначкой добавила другая.

3

По дороге домой Виктор думал о том, откуда брат знает об Але Сакулиной. Еще нет у шубы рукавов, как говорится, а уж слушок циркулирует!

Он приметил Алю в техническом отделе заводоуправления с осени, но впервые более-менее по-дружески поболтали лишь на первомайском «огоньке» в заводском клубе. Тогда Виктор и в провожатые к ней набился. Он пребывал в полу-хмельном состоянии и говорил возвышенно и проникновенно, душа нараспашку, — о себе, о заветной мечте встретить близкого по духу человека и полюбить чтобы горячо, на всю жизнь. С того вечера у них с Алей возникло взаимное расположение; в одну из встреч Виктор сказал, что формально женат, но с женой не живет…

На площадке перед дверью Виктор помедлил, прежде чем достать ключ. Третий год жил здесь, в квартире со всеми удобствами на третьем этаже панельного дома, а все не мог привыкнуть. Было такое чувство, особенно летом, словно он на постое: на лестничную площадку выйдешь, и ты уже не на своей территории. А дома, у родителей, выглянешь на крыльцо, и вокруг — продолжение дома: трава по обочинам дорожки, цветы, береза над головой — покой дорогой, как любит говорить мать.

Таисья была дома. В бордовом, с ярким рисунком платье-халате, с тряпкой в руке, она обозревала стены и пол. С нехорошим предчувствием Виктор тоже окинул взглядом желтые обои на стенах и давно не беленый, с потеками потолок.

— Опять пролили сверху? — предположительно проговорил он.

4

Всю смену в прокопченном кузнечном цехе дым столбом и канонада: стук и грохот молотов, брызги искр от раскаленных до солнечного свечения заготовок, багровые сполохи печей.

У Павла Кузьмича молот самый мощный в цехе, трехтонный, — массивное орудие на двух станинах, с косыми желтыми полосами по бойку. К концу смены они с подручным Ефимом Бобылевым повыдохлись. Открыв заслонку, Ефим вытащил из печи, как сгусток огня, увесистую болванку, перекинул к молоту. Пока Павел Кузьмич, ухватив болванку клещами, перетаскивал ее на наковальню, Ефим задвинул заслонку и прикрутил вентиль подачи газа.

— Последняя, что ль? — крикнул Павел Кузьмич.

Ефим молча кивнул. Грузный с небритым, закопченным лицом, он находился в рассеянном полусонном состоянии — устал.

С первым же ударом их молот приглушил все остальные звуки в цехе. Павел Кузьмич поворачивал меж ударами светящуюся болванку, вытягивал ее в длину, придавая форму оси.

5

Игорь заканчивал сборы на рыбалку, когда пришла Тамара Чернова. Она спросила Юльку и села. Своим появлением она внесла сумятицу в мысли Игоря; он поспешно начал заворачивать в газету провизию, уронил коробок с солью.

— К ссоре? — спросила Тамара.

— Глупости! — сказал он, трудно нагибаясь, собирая в коробок рассыпанную соль.

— Примета есть такая.

— Чепуха, — проворчал он, косо на нее глянув.

Осенние жаворонки

1

Едва Басков принялся за бумаги, как вошла женщина. В лицо Осип Маркович ее знал, но вспомнить, как зовут, сразу не смог. Она уважительно поздоровалась, и Осипу Марковичу показалось, что женщина пришла специально порадовать его доброй новостью.

— Здравствуй, — отозвался он грубовато и сурово, будто специально наперекор ее настроению. — Чего тебе?

— Денег бы выписать, Осип Маркович.

— Зачем тебе деньги?

— Дочь замуж выходит, — отвечала женщина. — Нина, что на ферме у нас, может, знаешь?

2

Вера Ивановна поначалу растерялась, когда председатель, стуча сапогами, громко здоровался с ее матерью, справлялся о житье-бытье. Накинув на плечи платок, она вышла в переднюю.

— Здравствуйте, Осип Маркович. Вы ко мне?

— Да. Одевайся в сапоги, и пойдем. Общественные обязанности тоже исполнять надо!

— Хорошо, сейчас оденусь, — ответила она, не сходя с места и этим давая понять, что одеваться будет здесь, в передней. — Вы присядете?

Он догадался и сказал:

3

В правлении Баскова дожидалась Тихоновна, немолодых уже лет женщина, и посторонний человек с блеклым лицом — он сидел при входе, положив на колени чемоданчик-балетку и сверху на него кепку.

— Вы откуда, товарищ? — раздевшись, первым делом обратился Осип Маркович к постороннему.

— Комаров, мелиоратор, — пристав, ответил тот.

— Хорошо, посидите, — сказал Осип Маркович.

И занялся Тихоновной. Оказалось, ей надо в город к дочери на недельку. Он поворчал, что могла бы и с бригадиром договориться, и, сменив гнев на милость, отпустил ее и включил свет — за окном сгущались сумерки. Закурив, он повернулся и к мелиоратору, но в дверях показался бригадир Кононов, ездивший в район за шифером.

4

Завечерело, в избах светились окна. Только в затемнении изба Софроновны, третья от краю в боковом переулке. Возле нее еще толпился народ, когда сюда подошли председатель и Еськин в сопровождении хозяйки избы.

Басков обозрел поверженный забор, шагнул во двор. Избенка у Софронихи так себе, послужившая — три низеньких оконца на дорогу и одно во двор; дощатое крылечко, верно, сворочено набок, так что столбик один упал и козырек обвалился. И следы гусениц — к крыльцу от дороги.

— Так-так-так, — проговорил Басков, оглядывая забор и крыльцо, и огород, и хлева. И повысил голос на просочившихся во двор баб и ребятишек: — Отдайтесь, любезные! Гусеницы не притопчите. Это же следы. Улики!

— Батюшки родимые, до чего дожили-то! — заголосила Софрониха. — Всю избу нарушил у сироты, одинокой женщины! Зауголок, пра! Уголовник!.. А где я ночевать буду? Где жить-то бу-уду?! Обвалится изба! Останусь без своего угла, горемычная!

«Вот артистка» — подумал Осип Маркович. И, окончив осмотр, решил — громко, чтобы все слышали:

5

В избе Петровны Осип Маркович занимал горницу; здесь у него были полка с книгами, приемник, настольная дампа и будильник, в углу стоял чемодан с бельем, а выше, прикрытая ширмой, верхняя одежда. На стене над кроватью, где у солидных зажиточных людей ковер, висела карта мира и сбоку от нее — ружье в чехле.

Как и обычно, домой он явился поздно. Петровна уже заняла свой «плацдарм» на печи.

Он разогрел ужин, поставил чай и, зная привычку Петровны первой разговор не зачинать, спросил:

— Слышала, Петровна, что у нас на деревне содеялось?

Сперва ворчание послышалось с печи, бормотанье какое-то, а там и внятнее заговорила старушка:

Рассказы

Последняя военная зима

Зима в сорок четвертом году началась суровая, сразу проявила свой нрав — и метелями-завирухами, и крутыми морозами. Летом и по осени я возил молоко на маслозавод, а теперь был на вольных работах: то нарядит бригадир съездить за сеном либо по дрова, а то и обойдет. За день я смелю на ручном жернове у соседей две-три горстки ржи или ячменя, поколю дров да воды притащу с колодца, снег от крыльца раскидаю, а к вечеру ставлю на шесток коптилку, миску с горохом, задвигаю в печь широкую доску и с книжкой залезаю в теплое печное нутро. Выбор книжек был невелик, большей частью учебники для восьмого класса, учиться в котором мне так и не пришлось. Прочитанные не однажды, они приелись, и я часто отвлекался, думал о своем будущем. Все надежды я возлагал на потом, когда, может быть, смогу учиться дальше — или в восьмом классе, или в техникум поступлю… Так тянулось до прихода матери; дальше был скудный ужин при свете той же коптилки, иногда ставили самовар…

Понятно, что при такой жизни событием был вызов в контору, к председателю. Это обеспокоило мать.

— Ты гляди там, Федотко, — наставляла она меня. — На лесозаготовки ехать некому. Скажи, тебе только четырнадцать годов, по закону не имеют права посылать!

Заявился я в контору не рано, когда уж совсем рассвело. Председатель, старичок наш Петр Петрович, поздоровался со мной кивком головы и продолжал писать, макая ручку в медную, с откинутой крышечкой чернильницу; временами он устремлял взор свой на дверь и вздыхал.

Ну, подумал я, мне не к спеху, могу подождать — пиши, старина. Заложив ногу на ногу, положив шапку на лавку, я вытащил кисет и начал свертывать цигарку… Он, отодвинув писанину, вынул свой кисет с бумагой и подвинул к краю стола:

Поезд в белую ночь

Отправляясь в командировку на Север, Глеб Ильич испытывал волнение — предстояла встреча с местами, где он родился и вырос, где работал до армейской службы. И в Москве, закомпостировав билет на архангельский поезд, он вспомнил, что стоят самые длинные дни лета, и там, на Севере, — пора белых ночей.

Обстановка в вагоне была спокойная, пассажиров немного. В купе с ним ехали муж и жена с мальчиком лет пяти. Мальчику в Москве был куплен детский велосипед о трех колесах, и он не расставался с машинкой, пробовал ездить по купе. Мать любовалась своим ребенком, одергивала с притворной строгостью, чтобы не баловался, не мешал дяде. Но Глеб Ильич не обращал на малыша внимания; он предвкушал встречу со знакомыми местами и словно отступал в прошлое, отдаляясь от привычного — работы, семьи, знакомых, от всего, чем жил.

За Вологдой пошли уже типично северные картины: то хвойный захмурелый лес, то протяженное болото с чахлыми сосенками, то светло проблескивало озеро. В десятом часу вечера солнце стало на закате и долго не могло уйти за горизонт, и вечерняя заря не гасла, а только смещалась, чуть бледнея, на север.

Ближе к полуночи мужчина и малец угомонились, уснули, и лишь женщина все маялась у окна.

— Скоро шесть лет как на Севере живем, а никак не привыкну к белым ночам, — пожаловалась она.

Две судьбы

1

Кладбище было на угоре, километрах в двух от города, — обветшалая ограда, памятники и кресты меж темных елей и белостволых берез; Тимофею Никитичу, как шел сюда, больше попалось встречных, чем попутно идущих, припозднился он. Денек выдался солнечный. В зеленеющей траве по обочинам дороги желтели цветы мать-и-мачехи, и над полем уж разматывал причудливую свою трель жаворонок. Весна брала свое, ликовала природа, но, не в лад этому ликованию, мысли Тимофею Никитичу приходили невеселые: самому ему, казалось, как и покойнице-жене, все ближе подходила та черта, за которой остается разве что оглянуться на прошлое и сказать себе: «Все, брат, позади. Все отжито…»

Сперва он прошел, по давнему своему обычаю, к могилам умерших в местном госпитале солдат и офицеров, постоял там с обнаженной головой. Затем направился в другой конец, к могилам матери и жены Антониды. Здесь он саперной лопаткой (водилась в хозяйстве с военных годов) подровнял просевший за зиму могильный холмик… «Так-то, значит, Тоня, — мысленно обратился он к могиле. — Глядишь, скоро и я к тебе… под бочок».

Он положил в сумку лопатку и хотел было распечатать прихваченную с собой бутылку портвейна, как его внимание привлекли близящиеся женские голоса.

— …Баулина ей фамилия, бабушка. До войны еще похоронена. Где-то здесь…

Тимофей Никитич повернул голову и увидел невдалеке женщину в голубом плаще и старушку.

2

Он избегал воспоминаний, особенно тех, что связаны с военными годами. Безжалостно, нещадно прошлась по нему война. Вот и той весной сорок второго, в жаркий по-южному день, их рота вошла в прорыв и затем вынуждена была отступить, чтобы не попасть в окружение, и он, сержант Бурков, с ручным пулеметом прикрывал отход… Был ранен, чудом избежал плена, и после партизаны переправили его через линию фронта, попал в госпиталь. Госпиталь размещался в заброшенных каменоломнях, тут поставлены были железные койки и подведено электричество. После операции Бурков две недели лежал без движения, все тело болело и ныло, как изрезанное на лоскутья (военврач говорил, девятнадцать осколков из него было вынуто!). Днем он обильно потел, и сильно зудела нога под гипсом. Однажды какое-то движение началось в «палатах», и Бурков обеспокоился вместе с другими, — нашу оборону, что ли, прорвали фашисты? Оказалось, которые раненые могут передвигаться сами, тем нужно идти к железнодорожной ветке, на посадку в эшелон. «А тяжелые как? Нас что, под немца?!» — раздались голоса. Врачи и сестры объясняли, что для тяжело раненых попадут специальный транспорт, а пока всем соблюдать спокойствие… Конечно, думал Бурков, двум смертям не бывать, это с одной стороны, а с другой — под лежачий камень и вода не течет… Затосковало у него сердце, не мог он больше тут оставаться. Насилу поднялся со своей ногой в гипсе и рукой на перевязи, да с повязкой на груди, похожий на кокон, с костылем, — и поковылял к сестре за медицинской картой. Она ему выговаривать: «Вы, Бурков, не самовольничайте! Вы не транспортабельный, и надо ждать…» А он взял-таки и ушел; но как ему дались те полтора или два километра до железнодорожной ветки, где стояли бледно-зеленые вагоны с красными крестами по бокам, да по жаре, под палящим солнцем, это он по смертный свой час не забудет!..

— Говорили потом, оставшихся там не успели эвакуировать, — заключил Тимофей Никитич свой рассказ о первом ранении. — Немцы той весной по всему фронту в наступление перли, как бешеные.

Кладбище осталось позади. Тимофей Никитич посматривал сбоку на идущую рядом несколько огрузневшую женщину и все не мог свести ее воедино с той Олей, своей женой, которую не застал в сорок втором, когда после госпиталя дали ему двухнедельный отпуск. И состояние у него было двойственное — радость и возбуждение от встречи мешались с тоскливым любопытством, с пониманием невозвратности былого.

— Ты знал ведь, — говорила Ольга Семеновна, — мамаша у нас суровая была. Натянуто ко мне относилась… Сперва на отца твоего пришла похоронная, а тут и на тебя. Беда! Так она на меня глядела, будто я во всем виновата, — и что похоронки пришли, и что война!

— С характером была мамаша, царство небесное, — подтвердил он.

3

Тимофей Никитич жил в одноэтажном доме на две квартиры, вход в каждую отдельный. Ольге Семеновне понравилось, что проулок тихий, без машин, и огород под окошком. В квартире с хорошей мебелью, с коврами на полу и на стене, с цветами на подоконниках заметно все же было, что порядок наводит мужская рука: убирается и протирается то, что на виду, а в углах и под диваном, под кроватью скапливаются пыль и сор, стекла в окнах мутноватые, давно немытые… Гостья удивлялась всяким пустякам — кошке, составленному на пол цветку в горшке, широченному полотенцу, какое вынул хозяин, предлагая ей умыться, — и невпопад смеялась. Тимофей Никитич все силился вспомнить нечто важное, хмурил брови и морщил лоб, и седоусое, в резких морщинах лицо его то становилось озабоченным, то по-детски удивленным. Он переоделся в спальне, вышел в наглаженных брюках и свежей рубашке, вынес и повесил на спинку стула праздничный пиджак. За это время гостья посмотрела фотографии на стене, спросила:

— Это жена твоя? Это дети? Где они?

— Дочь замужем, отдельно живет. Сын на рыбалку уехал, — объяснил Тимофей Никитич, потирая ладонью щеку. — У тебя тоже, поди, дети большие?

Легкая тень легла ей на лицо.

— Нет. Детей не было у нас, Тимоша.

4

На автостанции они купили билет и в ожидании автобуса присели на лавочке под навесом. Словно утомленные негаданной встречей, они говорили сейчас мало, сдержанно.

Мимо автостанции по шоссе с шумом проносились машины. Голубой майский вечер наплывал на городок — зажигались окна в домах, и к парку, откуда доносилась музыка, шла молодежь. Тимофей Никитич представил себя и Ольгу молодыми, только недавно поженившимися… И обнял ее легонько, а у самого резко сбилось с ритма сердце, и заныло, затосковало.

— Ты вот, Тимоша, всю войну прошел, — проговорила она вполголоса, осторожно. — А что наград… никаких?

Чуть разве что дрогнула у него рука на ее плече.

— Были, Оля. Две медали «За отвагу», орден Красной Звезды. И лишили потом, в сорок четвертом… Я тогда в штрафную роту попал.

В конце полевого сезона

Домой Арнольд Иванович вернулся позднее, чем предполагал. Еще в прихожей он услышал нервическое покашливанье Ларисы Евгеньевны и почувствовал себя неуютно: в таком умонастроении она будет шпынять его за старое, за новое, и на два года вперед!

В большой комнате сын Женька, восьмиклассник, смотрел футбол по телевизору, младшей дочки было не видать. Переодевшись, Арнольд Иванович на минутку задержался перед телевизором — играли «Спартак» и «Динамо» — и спросил, какой счет.

— A-а, нули, — отозвался Женька.

— А где Лорка?

— Уроки делает. «Гуся» из школы принесла.

Дороги одного дня

Проехав по деревне с ветерком, так что куры шарахались от дороги, Криулин резко остановил свою автоцистерну у дома. Он заглушил мотор и вылез из кабины — в распахнутой, с короткими рукавами клетчатой рубахе, спортивных брюках-трико и сандалиях.

Соседский Мишка, сорванец лет десяти, был уж тут как тут.

— Же-э, обрыжгай меня! — шепеляво вскричал он, приплясывая.

— Ты и так хорошо растешь! — откликнулся Криулин.

Он принес из дому банку белил, кисть и картонку с вырезанной звездочкой. Одна белая звездочка уже была на левой дверце кабины. Приложив трафаретку к дверце, Криулин начал малевать вторую. На боку цистерны крупными буквами было написано «ВОДА»; Криулин, недавно освежая надпись, дописал рядом, в скобках и помельче, «Н

2

О»…