Ожоги сердца

Падерин Иван Григорьевич

Тематика сборника известного писателя И. Г. Падерина разнообразна: рабочий класс (повесть «На Крутояре»), солдаты Великой Отечественной войны, плодотворно работающие в настоящее время (повести «Ожоги сердца» и «Не уходя от себя»), прошлое нашей Родины (очерки).

ПОВЕСТИ

НА КРУТОЯРЕ

Глава первая

ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ

Свистун — северный ветер — напористо раскачивал вершины сосен прибрежного парка. По всему косогору перед Жигулевским морем прокатывалась унылая песня осени. По земле кружилась опавшая листва мелколесья. Вздыбится такой столбик из радужных красок листопада, покрутится перед тобой, как привидение, и тут же, оседая, распадется.

Для Федора Федоровича, коменданта молодежного общежития автозаводцев, эта непогодь несла обострение болей в старых ранах. Опять во всех суставах угнездится колючий скрип и дышаться будет с подколом в сердце.

Как много напоминают ему эти скрипы и подколы в сердце… Только сейчас его отчитал инспектор жилищного управления:

— На каком основании перенес телефон из служебной комнаты общежития к своей койке? Кто дал право запрещать телефонные разговоры по личным вопросам?..

Глава вторая

ВАСИЛИЙ ЯРЦЕВ

Возле последнего вагона скорого поезда Москва — Куйбышев, остановившегося на станции Сызрань, сгрудились любопытные. Все смотрели на лобастого парня в тесной для него гимнастерке без ремня. Ремень с массивной пряжкой он накручивал вокруг ладони, поглядывая себе под ноги, где валялись похожие на спелые апельсины поджаренные пончики. Чуть поодаль, у подножки вагона, поблескивала ладами разбитая гитара. Пончики собирала девушка в белом колпачке — лоточница вокзального буфета.

— Заступник нашелся… Без тебя справилась бы, — ворчала она на парня в гимнастерке. — Вон их сколько было. Без глаз могли оставить.

— Зря пугаешь, — хмуро ответил парень.

Глава третья

ОНИ УМЕЛИ ДРУЖИТЬ ТАК…

Кто-то верно сказал: беда не ходит в одиночку. Не успел Василий Ярцев, что называется, перевести дыхание после аварии, как на следующее утро на него обрушилась новая неприятность.

После каждой получки он ждал воскресного дня, чтобы побывать на почте и послать матери очередной перевод. Делал он это благоговейно, как прихожанин храма добра и бескорыстия, — и костюм почищен, и деньги в конверте новые, хрустящие, будто почта могла передать их в руки матери именно такими…

Получка была в пятницу. Из нее он отложил в карман выходного костюма пять червонцев. Отложил до воскресенья. А сегодня сунул руку во внутренний карман пиджака и… сию же секунду выдернул ее, будто обжегся: денег не было. Костюм висел в шкафу, ключ от которого хранился у самого Ярцева. Шкаф никто без него не открывал, а деньги куда-то «ушли». Куда же, к чьим рукам они могли прилипнуть? Впрочем, деньги прилипают к чужим рукам по вине того, кому они принадлежат.

Глава четвертая

ВИКТОР КУБАНЕЦ И ПОЛИНА

Прошла еще одна зима. На Крутояре она была похожа на затяжную страду, когда дожди начинают чередоваться со снежной крупой, а люди в летних майках, будто забыв о холоде и усталости, дни и ночи бьются за хлеб: еще одно усилие, еще… и зерну не угрожает ни зимовка под снегом, ни прелость… К весне семидесятого года тронулась первая линия конвейера, и главный корпус, куда стекались заготовленные в разных цехах детали, напоминал полевой ток с зерном нового урожая. Только здесь люди не выкладывали последние силы, а с удивительной легкостью приращивали одну деталь к другой, которые тут же сами собой стыковались с узлами кузова зарождающегося автомобиля. Перед глазами вершилось то, во что трудно было поверить три года назад. С главного конвейера сходили один за другим автомобили.

Первая тысяча, вторая, третья — верь не верь: сразу начали отсчитывать тысячами, наступая на пятки убегающей от действительности сказке про чудеса в некотором царстве. Вот оно, это царство автоматики и новейшей техники! И для сомнений нет причин — все автомобили удобны в управлении и носятся вихрем, с ветром споря. А когда с главного конвейера сошла стотысячная машина, завод приступил к монтажу второй очереди автосборочных линий.

Именно в этот момент продолговатая площадь, лежащая между управлением строительства и генеральной дирекцией завода, стала ареной состязаний двух ведомств за кадры. Они объяснялись по этому поводу на разных языках: одни отстаивали интересы строительства, другие — своевременный пуск агрегатов. Между тем большие группы строителей перекатывались из одного конца площади в другой, недоумевая: «Мы строили завод, чтобы работать в его цехах, а нас не отпускают: дескать, нельзя оставлять стройку без шоферов. А ведь эта специальность ходовая, и заводу она нужна день ото дня все больше и больше».

Глава пятая

ИРИНА НИКОЛАЕВА

Олег Михайлович Жемчугов не спеша прошелся по кабинету, присел к столу. В голове стоял звон, будто кто-то бил по ржавым струнам гитары. Винить себя за вчерашнюю прогулку на Федоровские луга он не мог: все было в рамках приличия. И при чем тут понедельник — «день тяжелый», когда мозг принимает какие-то тревожные сигналы. Приходится лишь сожалеть, что генераторы и приемники биотоков пока еще не поддаются настройке и регулировке.

Может, волнует вкрадчивый утренний звонок главного инженера: «Олег Михайлович, генеральный директор приглашает на оперативку с трехминутным сообщением по графику наладочных работ автоматических линий».

Что можно сказать за три минуты, когда одно перечисление пультов управления по агрегатам займет не менее десяти минут? Но сказано «три минуты» — и укладывайся. Надо бы еще пробежаться по отделам монтажного управления, собрать новые факты небрежного отношения к автоматике, что придаст выступлению злободневность, да уже некогда. К тому же нельзя быть пленником сутолоки и демонстрировать способность своего ума ногами, на то есть голова. Намекни мягко и лаконично о неполадках, и тебя поймут, оценят. Пора уяснить — наступил век разума и веры в электронику: «читай ход мысли по импульсам». Электронные импульсы ведут теперь человеческий разум к совершенству, к достижению цели…

ОЖОГИ СЕРДЦА

ГОДЫ, ГОДЫ

Атака… Вроде сдвинулась корка земли под ногами и понесла к рубежу, где рыжими кустами вздыбились взрывы снарядов. Это наши артиллеристы накрывают первую и вторую траншеи противника огневым валом. Отставать от него нельзя. Отстанешь — и попадешь под прицельный огонь уцелевших огневых точек…

Андрей Таволгин бежит чуть впереди меня справа. Мой земляк из сибирского села Яркуль. Улыбчивый парень, брови кустистые, с рыжеватыми подпалинами у переносья, взгляд синих глаз мягкий, на щеках ямочки, похожие на отпечатки лапок цыпленка.

Ямочки эти врезались в мою память с первой встречи с ним. То было осенью тридцать девятого. Меня только что избрали секретарем райкома комсомола. Пришел он, тракторист из Яркуля. Пришел получать комсомольский билет. Момент торжественный. Я старался держаться перед ним, как положено секретарю райкома при вручении билета. Встал, напомнил ему об уставных обязанностях члена ВЛКСМ, а он, приподняв свои угловатые плечи, с улыбкой разглядывал открытый сейф, где хранились учетные карточки и печать райкома. Щеки с ямочками на его лице порозовели, ни дать ни взять девушка перед сватами — стыдиться еще не отвыкла, но цену себе знает.

— Андрей Таволгин, пора быть серьезным человеком, — упрекнул я его, протягивая комсомольский билет.

НА БОЛЬШАКАХ И ПРОСЕЛКАХ

Перед сумерками озеро Яркуль побагровело. Верь не верь — солнце улеглось здесь на ночной отдых и натягивает на себя сшитое из цветастых лоскутков одеяло. Похоже, зябко ему на дне глубокого озера — мелкая рябь подкатывается к берегу. Проходит еще несколько минут — и перед глазами открывается игра сумеречных красок. Перламутровая россыпь прибрежных всплесков сменяется синеющей гладью. Голубые, охристые оттенки отмелей смешиваются с наплывом сизой темноты, усыпанной фосфористыми блестками. А там вдали закачалась бирюзовая паутинка испарений, из-под которых просвечивает звездная лазурь отраженного в воде неба. Всплеснулся невдалеке ненасытный окунь или прожорливая щука, и кажется, закачалась вся вселенная…

Таких живых красок со множеством причудливых перемен мне еще не доводилось видеть. Стою как завороженный перед творением волшебного художника, имя которому — природа. Я пришел сюда, к лодочному причалу, после того, как побывал в доме Таволгиных — родственников Андрея Таволгина.

Дверь была закрыта. Старушка из соседнего двора сказала:

— Сам ушел на острова, к вечеру аль к утру вернется, а хозяйка в район уехала, наведаться в больницу.

В ДОМЕ С ГОЛУБЫМИ СТАВНЯМИ

Широкие плахи пола, бревенчатые стены, тесовая перегородка, стол, табуретки, скамейка, косяки окон, массивные ставни привлекли мое внимание первозданными рисунками древесины. Они смотрят на меня круглыми и продолговатыми срезами сучков, похожими на глаза с расширенными зрачками, как у обреченных. По ним недавно прошелся скребок. Все свежевымыто, почищено, дышит прохладой и запахами выдержанной сосны. Нигде ни одного пятна краски или лака. Лишь потолок, обитый фанерными листами, покрыт краской густой голубизны и напоминает купол неба. По углам перед иконами в лампадках желтеют овальные языки огня, в центре, над столом — висячая лампа с голубым абажуром в густой россыпи звезд. И занавес в проеме тесовой перегородки тоже небесного цвета.

Это жилая половина крестового дома, доставшегося по наследству Митрофану Городецкому, которого люди называют по-церковному почтительно — Митрофаний.

Уже вторую неделю я живу в Рождественке, но только сегодня мне удалось проникнуть в этот дом. Хозяин почему-то вдруг стал избегать встречи со мной или в самом деле был занят какими-то своими делами за пределами моего кругозора. Уезжал на мотоцикле ранним утром и возвращался в полночь. Стучать к нему в двери ночью я не решался, хотя день ото дня во мне все возрастала и возрастала потребность встретиться и поговорить с ним: как-никак у него на груди медаль «За оборону Сталинграда»; и разговоры о нем идут разноречивые — не то в святые рядится, не то заблудился в собственных противоречиях и не знает, как из них выбраться? Наиболее осведомленные о его деятельности местные руководители утверждают, что он проповедует какую-то свою веру, молится только небу. В какой-то степени оказалась права Ксения Прохоровна Ковалева, предупредившая меня, что возле него ошиваются «одонки», поэтому следует быть осмотрительным. Так и есть. На прошлой неделе вечером мне преградили дорогу в редакцию районной газеты два пьяных мужика и женщина с грудным ребенком. Они потребовали от меня публичного признания особых заслуг Митрофания в боях за Сталинград, рассказать о нем в газете и попросить у него прощения за обиды, якобы причиненные ему мною на фронте.

— О каких обидах идет речь? — спросил я.

ЗАПАХ ХЛЕБА

Иду к элеватору и вспоминаю охваченные огнем войны поля спелой пшеницы. Досадно и до слез горько было дышать хлебной гарью. Тогда мне казалось, что вся жизнь погружается в вечный мрак. Потому и теперь, в мирное время, когда вижу ломти хлеба с подожженными корками, я готов высказать самое суровое обвинение стряпухе или пекарю, которые по недосмотру или халатности допустили такое надругательство.

Зато с какой окрыляющей душу радостью я дышу ароматом свежевыпеченных булок, калачей, ватрушек. Впрочем, хлеб всегда и везде излучает свой хлебный запах — устойчивую веру в жизнь. Даже в солдатском окопе мороженый — хоть топором руби — хлеб пахнет хлебом, и без него свет не мил. Хлеб никогда не приедается.

Довелось мне испытать и голод. Это было в дни боев на дальних подступах к Сталинграду, когда вместе с батальоном попадал в окружение и выходил из него, когда приходилось хранить каждый сухарь, каждую галету как зеницу ока, и если кто-то позволял себе самовольно распечатывать пакет НЗ с десятком сухарей или галет, тому угрожало самое строгое, какое может быть в боевых условиях, наказание. В общем, я знаю цену хлебу и помню, чего стоит горсть зерна из размятых на ладони спелых колосьев. От одного взгляда на них, казалось, восстанавливался ток крови в жилах, не говоря уже о радости, когда эти зерна, размолотые на зубах, проглатывались вместе со сладкой слюной. Снова лучилось солнце передо мною, снова виделась цель, ради которой стоило бороться и одолевать трудности фронтовых будней. В такие минуты мне даже казалось, что зерна пахнут солнцем, которое оказалось в моих ладонях, и я наполняюсь его неистощимой энергией.

И еще одно свидетельство о солнечной энергии хлеба… К полудню 2 мая 1945 года в Берлине воцарилась тишина. После десяти суток штурма этого города она показалась мне оглушительной. В воздухе повисли пороховой чад и красноватая пелена кирпичной пыли. И вдруг по улицам и переулкам поверженной столицы гитлеровской Германии загромыхали походные кухни, заструились запахи вкусного русского хлеба. До того вкусного и мирного, что казалось, грудь разорвется от радости. И ожил, ожил Берлин. На улицах и площадях, возле кухонь и хлебных армейских повозок появились толпы жителей. Запах русского хлеба в смрадном воздухе был воспринят в тот день берлинцами как отмена приговора обреченным на голодную смерть. Какой ценой принесли его туда наши воины, знаем только мы, советские люди…

МЕТЕЛЬ И ПОЗЕМКА

Закружили над Кулундой снежные метели. Здесь сейчас горячая пора. На озимых и на зябях передвигаются развернутым строем бригады и звенья хлеборобов. Вышли сюда и школьники. Вышли целыми классами с охапками хвороста и самодельными щитами для снегозадержания. Видя, где и как ветер переметает снега, они бросаются на перехват белесых змеек поземки. Смотри и вспоминай цепи рот и батальонов, поднявшихся в атаку. Идет бой за влагу в почве. Его ведут солдаты хлебного фронта Кулунды. Иные готовы собой закрыть зеленеющие всходы озимых ради сохранения на них снежных шубок.

«Да, мы ведем тяжелый бой, несем порой невосполнимый урон, но это не значит, что опустили руки, окончательно сникли. Ничего подобного», — вспомнились мне слова секретаря райкома партии Николая Колчанова. Он прав: вижу, убедился — кулундинцы не опустили руки, не сникли от ударов ветровой эрозии.

Метель и поземка — крылья зимы над пашнями. Они радуют и огорчают: метель — игривая молодость зимы, поземка — ее седина. И снова думы о жизни, снова воспоминания о пережитом.

Еще на прошлой неделе Николай Федорович, зная, что я собираюсь возвращаться в Москву, спросил меня с упреком: почему я не побывал в первом отделении Купинского совхоза, где работает Ольга Харитоновна Ускова?

НЕ УХОДЯ ОТ СЕБЯ

ГЛАЗА, ГЛАЗА…

Зрение тускнело в моих глазах с тихой болью… Тускнело перед встречей утренней зорьки в день открытия охоты. За час до этого, пробираясь на лодке по узким протокам к перешейку двух озер, я еще видел рябь на воде. Но когда протиснулся в заросли камыша и взглянул в сторону восточного небосклона, то ощутил непривычную тяжесть над бровями и давящую на зрачки темноту. Подумалось, камыши заслоняют обзор. Я вытолкнул лодку к протоке, однако темнота уже прилипла к глазам. И вода уже не проблескивала передо мной, а покрылась округлыми расплывами густой сажи. И зари не видно.

Протираю глаза раз, другой — не помогает. Темнота сгущается. Неужели ночь застряла здесь на целый день или земля перестала вращаться?

В дальних секторах охотничьего угодья загремели частые выстрелы. Открытие охоты, как правило, обозначается беспорядочной стрельбой. Малоопытные охотники спешат палить по уткам на воде, подшибают хлопунцов, чаще расстреливают темноту.

Но вот уже вблизи, справа и слева, ударили дуплетами мои спутники — опытные «утятники». Невдалеке шлепнулась одна подбитая утка, вторая. Как мне показалось, бьют вдогон, под перо и без промаха. Значит, и мне пора закладывать патроны. Привычным движением переламываю централку, открывая патронташ, вглядываюсь в небо, но ничего не вижу. Слышу свист крыльев шилохвостей. Они пролетели над головой. В эту же минуту перед самым лицом пронеслась стайка чирков. Пара трескунков приводнилась у самой лодки, но я их не вижу, ничего не вижу!

— Сергеев! — кричит слева сосед. — На тебя кряквы!

Тревожное счастье

Оно, это счастье, подвернулось, точнее, открылось перед моими глазами, когда мне было тринадцать лет. С тех пор прошло полвека, а я помню те обстоятельства так, будто они испытывали меня радостью и страхом только вчера.

Мокрый с ног до воротника рубашки, я бродил по старым выработкам драги с большим железным ковшиком — нащупывал под водой податливые, с мелкой галькой пески и промывал их. Норовил ухватить, как принято говорить среди старателей, хвост смыва содержательных пластов. Таким же делом занимались мои сверстники. Мы подражали взрослым. Но у них, у взрослых, получалось: после каждого промытого лотка песков, как я заметил, они открывали свои флакончики и опускали в них драгоценные крупинки. Золотишко в дражных хвостах было мелкое — пшенная крупа, но, как говорится, «курочка по зернышку клюет, а к вечеру с полным зобом на седало идет». Мне же с самого утра не везло. Промыл с полсотни ковшиков отборных песков и всего лишь одну бусинку поймал на палец со слюной, иначе и та могла сорваться в мутную воду. Досадно. Дома ждут с добычей, хотя бы с полграмма. Там пять сестренок младше меня, слепой отец, больная мать сидят без хлеба. Последний кусок достался мне перед уходом сюда. Полученные по карточкам продукты за неделю вперед съели еще позавчера… За полграмма золота можно получить в «Золотопродснабе» минимум еще на три дня хлебных запасов и килограмм сахару. Но вот в моем флакончике всего лишь одна бусинка.

Час за часом окунаюсь я в студеную воду, соскребаю в ковшик песок. Болят обломанные ногти. Хорошо еще, холод уменьшает боль.

После полудня поднялся на отвал посидеть на согретых солнцем камнях. Продрог в воде до корней волос, и руки одеревенели. Большой прогретый камень излучал тепло. Звякнул возле ног ненавистный ковшик. Усаживаясь на камень, толкнул ковшик ногой — катись к черту, несчастный. Но он не покатился, а, скребнув железными краями отвальный галечник, остановился в двух шагах от меня. Остановился и… Одна галька возле него, похожая на расколотое утиное яйцо, блеснула в моих глазах яркой желтизной. Самородок!..

ГЛАЗА, ГЛАЗА…

(Продолжение первой главы)

Операция длилась более часа. Щадящая… В самом деле, операционный стол напоминал мне домашнюю кушетку с мягким подголовником — лежи, отгоняй от себя усталость, только не засыпай. И хирургические инструменты будто не прикасались к больному глазу, щадили его. Лишь в конце операции, когда накладывался шов, на роговице повыше зрачка почувствовал словно несколько комариных укусов. Все просто и безболезненно. Напрасно боялся… Боялся самого себя.

Выезжая из операционной, ощутил присутствие жены, улыбнулся ей, разумеется, одними губами — глаза вместе с бровями и подстриженными ресницами были спрятаны под целыми копнами тампонов и бинтов, — но она, вероятно, не поверила моим улыбающимся губам, прошептала тихо-тихо:

— Сердце, как сердце?..

Я показал ей большой палец.

Сию же секунду операционная сестра предупредила меня:

Тайна памяти моей

Тайга, тайга… С юных лет я сроднился с ней, знал ее щедрости и суровости. Она щедра весной, летом и, особенно, осенью. Едва сойдет снег, и уже можно переходить на подножный корм. Черемша, кандыки, саранки, щавель, дикий лук, вкусные трубки пучек, пиканчиков. Бывало, возьмешь кусок хлеба, который положен тебе на день, и с утра до вечера бродишь по косогорам и долинам. К такому рациону я стал привыкать с восьми лет и не знал хворей. В летние месяцы тайга радовала меня земляникой, черникой; ух, сколько этих ягод на таежных полянках и на откосах дражных выработок! Припадешь к земле, раздвинешь листву, и перед глазами вспыхивает краснота густой земляники или ослепительная сизость рясной черники, бери целыми горстями и ешь до полной сытости. А про осень и говорить нечего. Она открывает перед тобой в тайге такие богатства, что не знаешь, с чего начинать: спелая черемуха, зрелые стручки лесного гороха, кедровые шишки — таежный сдобный хлеб, — а на десерт осенние ягоды, скажем красная смородина. Она нежится на солнечных косогорах до глубокой осени. И когда спадает листва, каждый куст напоминает пламя костра и зовет, зовет к себе освежиться сладкими с кислинкой ягодами. Бери с куста прямо в рот.

Суровость тайги, как мне казалось, торжествует зимой. Глубокие снега, трескучие морозы и частые бураны превращали тайгу в моем воображении в скопище сугробов, похожих на белые гробы с дымящимися крышками. Жилось тогда впроголодь, глаза постоянно искали что-то съедобное и ничего не находили в этой мертвой белизне, потому мне оставалось только сердиться на зимнюю тайгу. Побаивался я углубляться в нее и потому, что был напуган смертью братьев Огловых, которых на пути из таежного поселка в школу застала пурга. Они сбились с дороги, долго брели по белесой мгле, оголодали, ели кедровую кору и уснули под кедром. Их нашли лыжники в трех километрах от рудника. Братья уснули в обнимку и не проснулись. Один из них, Федя Оглов, был моим ровесником, шустрый и смекалистый паренек… Его обледенелое лицо, рот, забитый кедровой корой, преследовали меня до четырнадцати лет. Вообще я боялся покойников, но никому не признавался в этом. То была, кажется, первая тайна моей души.

С четырнадцати лет тайга стала привлекать мое внимание и как источник заработка. Многие таежные речушки и горные ключи в половодье и после ливней обнажали в берегах слоистые отложения охристых и синюшных песков. Такие пески следовало брать на пробу — промывать в лотке или ковшике. Если в остатках промытого песка обнаружились шлихи — черные порошинки железа, — значит, ройся тут старательно — попадутся крупинки золотой россыпи. Ради них я готов был перекопать, перемыть весь берег. Ведь я должен был помогать слепому отцу и больной матери кормить семью в восемь ртов.

Вскоре ко мне пришла старательская смекалка: я перегораживал ручьи в избранном месте и направлял потоки воды на подмыв берега с песками. Вода работала на меня целыми сутками недели две, затем я приходил сюда, разбирал перемычку и принимался промывать, как было принято говорить, головки. В головках, то есть в тех самых местах, где вода выбивала пороги и ямки, оседали золотинки. Были удачи — намывал по золотнику за день, чаще возвращался домой почти пустой. И тем не менее на летнюю тайгу я не сердился. Она кормила меня и мою семью.

ГЛАЗА, ГЛАЗА…

(Продолжение первой главы)

Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая иглу шприца перед глазами.

После серии уколов исчезла сдвоенность предметов. Вместо десяти пальцев на одной руке я стал видеть снова пять. Тревожило другое — сокращение поля зрения. Причина — умирание зрительного нерва. Восстанавливать работу нервных волокон еще никто не научился.

И тут надо признаться: я сам виноват, не придавал значения периодическим приступам глаукомы. Она, коварная злодейка, зажимала нерв, душила его до потери чувствительности света. Затем слишком долго я тянул, избегал, увертывался от операции. Хитрил против себя. Теперь казнюсь…

Лечение в специальном санатории не давало ожидаемых результатов. Поле зрения продолжало сокращаться. Повышенное внутриглазное давление ускоряло этот процесс. Потребовалась повторная операция. Иначе обострение болей, ампутация глаза, замена его стеклянным протезом. Решился и на повторную. Но это не значит, что я шел вторично к операционному столу запросто, без волнений. Ничего подобного. Шел и вспоминал броски в атаку. Первый бросок незабываемый. Все последующие давались все труднее и труднее, потому что знал — постоянному везению верить нельзя. Так и случилось — поймал в голову осколок немецкой мины. То было в октябре сорок второго у подножия Мамаева кургана. Поймал, и теперь, через столько лет, тот осколок заставляет ложиться на операционный стол.

…Шла подготовка к отражению очередного наступления противника на северные склоны кургана. Я пробирался во вторую роту своего батальона. Мне предстояло проскочить в окоп боевого охранения. Уже приготовился подняться на бруствер и… запнулся. Нет, не запнулся. Чьи-то сильные руки схватили меня за ноги и сдернули на дно окопа.