Жизнь на сцене маняща и непостижима. В ожидании славы дни бегут в окружении бутафорской роскоши, сплетен и интриг. Под неизменным слоем грима скрывается беззащитное лицо женщины, актрисы, так и не научившейся существовать в этом Зазеркалье. А может быть не стоило и учиться?.. Созданный ее воображением мир театра подарил ей гармонию, которую невозможно найти в реальной жизни…
Светлана Пахомова
Ангелам господства
От редакции
Вам когда-нибудь приходилось открывать незнакомую шкатулку, нечаянно найденную среди множества привычных и обычных вещей? Такие шкатулки хранят странное содержимое: вроде бы, случайное, но взаимосвязанное многообразие вещей, каждая из которых — символ, память, загадка. Рядом, вместе, соединенные логикой чужой жизни, хранятся старые письма, птичье перо, рассыпанные бусы, ключ без замка или замок без ключа, абрикосовая косточка, драгоценный камень, флакончик из-под духов, опустевший еще в прошлом веке…
Эта книга — тоже шкатулка. В таких каждый обычно находит именно то, что ожидает, что способен увидеть. И найденное оказывается необходимым. Не говоря уж о том, что сам процесс поиска чрезвычайно увлекателен.
Глава 1
Близкая подруга моей мамы Ирина Евгеньевна в недавнем прошлом была примадонной оперного театра, который даже в эпоху бурного строительства развитого социализма в народе и театральном закулисье именовался Мариинкой. Она покинула прославленную сцену на пике сольной карьеры в наказанье за законные супружеские узы с полковником армянских кровей. Даже взрослым и талантливым подобная провинность сулила порицанье партсобраньем войсковых частей. За расторженье браков в предыдущих семьях им суждено было узнать, что такое рабочий поселок. Красавец-полковник с примадонной и сыновьями был сослан в наши берендеи. Молва предшествовала их прибытью, и, еще не исполняя ни единой ноты своим божественным сопрано, Ирина снискала почет, любовь и обожанье ореолом мученичества за любовь. Единогласно сорокатысячное населенье сочло ее своею героиней. А уж когда она запела… Вы представляете себе фан-клуб величиною в населенье? И стать ли затужить теперь о Мариинке? Затерянные в кряжистых лесах и зыбких топях, наши сельпо и гастрономы снабжались по московскому стандарту. В школах преподавали выпускники столичных университетов, за всяческие невнятные провинности распределенные сюда на прозябанье. Смешное географическое названье со штемпелем прописки в паспортах смущало приемные комиссии, ученые советы и жюри, когда они брались оценивать гениальность нашей доморощенной чади.
Выпускники непризнанных ньютонов, выращенные на поставках фиников из братского Египта, рыбьем жире и останкинской колбасе, в лохматые годины перестройки вы станете адмиралами подводных флотилий, модельерами подиумов европейского класса и еще кем-то, кто ракеты в космос запускает, а те, кто сидел рядом с вами за партой и списывал, станут «новыми русскими», поскольку тоже ньютонов наслушались, в лучах ваших триумфов согрелись, и на круглосутках ясельных с вами пахнущие хлоркой горшки делили, но хамоватым натиском рванули с баулами — в Польшу, с мешками — за ваучерами, с валютой — за кордон. Потенциал подъема из болотных хлябей был безмерен, поскольку все в этой давильне густо замесили: двусмысленную однозначность партизанской славы и частный интерес к рецептам по засолке сала, непостижимые секреты пчеловодства в условиях таежных сосен и страсть мужчин к прыжкам на парашюте. Ирина была тем, о чем истосковались берендеи, — буржуазным раритетом социалистической элиты, трофеем эпохи войн по стиранию граней между городом и деревней, отверженной сливкой столичного общества.
Справедливости ради надо заметить, что Ирина была не первой долей в звездной галактике Дворца Культуры. Не первой ссуженной носительницей дара. Пятилеткой раньше к нам на освоение хореографического творчества из Прибалтики рижским поездом прислали Ориадну Фирцевну с мужем и целым выводком диковинных собачек ручных, кусачих и ушастых. Их часто стравливали — Ирину с Ориадной, — и тогда Ирина, жалуясь, рыдала звучным сопрано в административном кабинете, где директор лично преподносил ей полстакана воды, нацеженной из сувенирного электросамовара, а Ориадна, бурча негодованья по-латышски, пускала вольно бегать своих собачек в четырех балетных залах. Они истошно лаяли, кусая за голые лодыжки малышню. Балетные пищали, взвизгивали звонким эхом, но жаловаться не могли — за это следовало исключенье. Из-за колонн вахтерши бдительно следили за происходящим, но не свидетельствовали родителям укушенных детей, пока не поступало одобренье сверху. Ату её! Ведь Ориадне предпочтением в заслуги зачислялся факт старта творческой карьеры в старом клубе с пропиской и начальным проживаньем в окраинных бараках. Кроме того, в окостеневшем круге завшивленного быта с опасностью отказа от прививок, истошным запахом солярки, лишенная возможности хоть как-то проявлять себя в своей культуре, она влияла без слов всем обликом своей натуры. Ее плиссе на платьях и балетная нога снискали где-то покровительства не меньше, чем Ирино сопрано в пышном бюсте.
В отличие от примадонны, прима своим сухим и жестковатым нравом в бореньях с жизнью опиралась не на каприз, а на пуанты: сиротский дом, балетный интернат, непостижимое искусство равновесий на точечных опорах и полное отсутствие поддержки — судьба как баллансе на коготках. Советским гражданам, трудящимся балета, едва ли отводилось право на лакомства — достойный быт, уход и счастье в личной жизни. Борьба за эти блага, доступные житейски многим советским людям — директорам заводов, завхозам плодоовощных угодий, прорабам, слесарям-универсалам и их аналогам — вперед планеты всей перешагнула через время. И дело здесь не в том, что наш балет — самое чувственное действо от царизма до социализма, а в том, что прочих бесит, когда они летают.
Из жути пролетарского барака звезда Балтийского балета высвобождалась очень споро — как феникс в ритме фуэтэ. По ниточке, тончайшей, остевой, на цыпочках в остроге лабиринта обком-партком- завком, с клубком дрожащей псины на ладони Ориадна успешно завершила соло «первичный пай в копэратив». И гордо их покинула — товарищей-секретарей всех «комов», и перестала узнавать. Войти в друзья к властям дозволено не всяким одаренным, обратно выйти — единицам. «Мини нас пуще всех напастей и барский гнев, и барская любовь!» — она всегда ворчала этот тезис, готовя вальс с мазуркой на концерт.
Глава 2
Самым модным педагогом сценического кафедрала прослыл наш Федор. Он смыслом жизни человека мнил убиение стандартов. Ушлые студенты старших курсов его любили донимать вопросом: что значит «жизнь прожить про режиссуру»? Поскольку этот эксклюзивный термин он нам придумал в наказанье. Свои уроки он называл по аналогии с Сократом «Беседы с Федором». В душевной чистоте упреки Федору на младших курсах не провозглашались, а старшие — ходили в деканат. Но просвещенный век не знал свободы. Педагогическая деспотия слыла доктриной любых и всяких величин. Он не заслуженный и не народный, он — вещь в себе чтоб благородно отличаться и слыть эстетом непонятным, что близко к разумению — великим, придумал «сланг» ужасно неправдоподобный и непроизносибельный жаргон. За это его оставили в покое — рискующих взять грех за эту душу населенья родного факультета не нашлось! По умолчанию Феде придали статус невинноубиенного младенца. И Федя обливался слезами умиленья над вымыслом своим во всяком репетиционном зале, и вскоре стал седым. Здесь привести могу лишь то, что было отпущено по адресу слуги покорной, неудобоваримо понять и неуместно помнить, но лакомо не оскоромиться таким волшебным языком. Итак, меня, стоящую на сцене, казнят за плохо сыгранный пролог:
— Почему вы смотрите на меня, как фиалка в проруби? Здесь надо играть событие — негр приехал в совхоз Троицкий!
— Скажите, возможно, вы имеете в виду фурор? — Я лепечу сравненья из-под рампы.
— Вы снова говорите мне литературу! Мы здесь не Тютькина играем! Шекспир — не Тютькин, мы не будем мазурить на паркете и запускать телеграммы в зрительный зал, у вас тот случай, когда телеграмма в зрительный зал не дошла, и послали телеграфный столб! Кто режиссер этого отрывка? У вас тут конь не валялся, оставьте свои розовые слюни, это искусство деспотии. А то, что вы творите — это что рыбке зонтик и что слону дробина! Ваши маночки для ролей второго плана, это нужно записывать в афишу и расшифровывать зрителю в программке. Вас испортила худая самоделка, приемная комиссия ошиблась — уходите! Я умею только с теми, чей мозг двадцать четыре часа в сутки способен говорить про режиссуру…
Самоубийц не находилось. Федя себя причислил ко всеядным поборникам новаций, он громогласно объявлял, что судьбы города и мира не продлятся, если Россию не удостоить постановкой «Человеческого голоса» Кокто, если не принять того, что стало притчей абсурдизма англосаксов — ведение спектаклей в пустом пространстве сцены — «без мишуры и декораций», пусть все возникнет в зрительском воображеньи от силовой игры актеров с воздействием на зал психофизическим нажимом актерских техник, с посылом мощных голосовых сигналов до галерки, с перенесеньем действия в партер, новацией акробатических этюдов как элементов постановки танцев. Он мыслил мюзиклом, но этого тогда никто не знал. Наш современный зритель не скудоумен. Он — человек, он обладает ассоциативным рядом, он космосом прошит, пронизывая уголки Вселенной, в которой мысли отличаются огромной силой — роскошеством воображенья. Чем робот-репликант не равен человеку? На предложение «Представь, что ты сейчас в пустыне», он задает вопрос: «Как я туда попал?» Недостающие логические звенья. Отсутствие абстрактного мышления…
Глава 3
С усталостью и болью — в сотый скорый, далёкий путь — прочь из Москвы! На расстоянье, для оглядки. Главную роль в цивилизации сыграла личность, создавшая колёса поездам. И роликоподшипники. Всему, что кружится. И розовое масло. Чтоб всё благоухало. И семофор — дистанциям пути — во имя вечного стремленья на зеленый свет. Вот — ароматный чай пути, чтобы задумчивостью стихнуть. Московские старушки утверждали, что в поезда нужно нарядно одеваться — там можно встретиться с своей судьбой. И ничего не есть, не пить, лишь ожиданьем упиваться. Они-то сами редко выезжали. Столица — кочка бытия, привыкли, что всё, рожденное в отменных экземплярах, стремится рано или поздно к ним!
А за Москвой уже лужки позеленели, и мать-и-мачеха цвела, на станциях ветра кружили теплым смерчем не лист сухой, а голубиное перо. Апрельское тепло. Движением на юг всё делалось отрадней и не беда, что пассажирка не нарядна и определена её судьба!
За частоколом по ночам, в частнопоместных Берендеях, любой окрестный звук имел своё значенье. Из внешнего звучанья техногена сады и старожилы Берендеев воспринимали только три: пропеллер, паровозные гудки, и, чуть отличный тоном, но точно по часам — гудок завода. Любое несогласное звучанье воспринималось интершумом, и на него срывались кобели и трепетали все болотные осины. Дерзкий поход по улицам неасфальтированных околотков с ночного поезда был стратегическим искусством. Здесь немцы не прошли: дорогу славы — партизанам. Но мы ж потомки! Уцелеть и незамеченным остаться — как отыграть в «Живых и мёртвых» лихую Варю из разведки! Чему нас классики советские учили? И что природа нам дала? Генетика — воспринимай и здравствуй!
Мяхвётевич был уличком и, по ночам не спал спокойно. Воспоминанья о Днепровской переправе, которая вмещала бассейн огромных рукавов и всех притоков, тревожат сон фронтовиков. Его дворовый пес-полуболонка был самым рассудительным среди дворняг.
Других излишеств здесь не признавали. Впрочем, в заказнике водились волки. Но не сторожевых мастей. Бессонными ночами Мяхвёттевич читал «Нюрнбергский эпилог», потом, для развлеченья, «Застольные беседы Гитлера», и, откачнув десяток раз тракторный вал в качестве штанги, потея, усыпал с отрадным убежденьем: «Миру — мир!»
Глава 4
Назад, в Москву! Уже потерянное детство ладошкой следом не помашет, а однодольные осоки и старый дуб, смотрящий в небо, и танец дрожи у ольхи — кадрили тонкостного чувства — под шпалы убылью назад! Приветом, лязг железа, скорость, ветер и звук, как буферный удар железных лат. Я мчалась в поезде — уйти от хлопкового пепла. На скорость устранялся страх, и неизвестность отдаляла ужас, который людям предстоит ещё узнать. А где-то там, в лесных грибницах, уже грибы меняли свойства, колонии бактерий, покуда неизвестные науке, творили вирусы, конфигурациям которых иммунитет людской не предстоит. Культуры плесени неведомых микробов качнут евронормалии — и жизнь прорвется колокольным звоном, если откроются секреты естества. Бунт одомашненных зверей, самоубийственная акция дельфинов и гибель птиц — всё предстоит.
Привычный запах общепита на лестницах, воскресный день, узбекские студенты из Ферганы — целевики, им гарантирован и вход, и выход по распределенью; отменный аппетит к национальным блюдам звучал как плов — казан без дна.
— Теперь все занимаются новым индийским танцем. Какие-то ужимки, выкрутасы на основаньи хатха-йоги. Кругляк всё притащил — свою девицу из американского посольства сменил на пассию индийского. Там что-то техногенное под Киевом, по радио передавали, все шепчутся… ты слышала? Федор из Киева кому-то позвонил, то ли ему перезвонили. Короче, Федя приедет — ждут потехи.
Рыбёха знала всё об общежитье.
Четвёртый ядерный реактор. Концентрация эллипсом вокруг эпицентра. Ветром раздуло. Самолёты не справились. Топляк в белорусских болотах свалился лесоповалом сожженных стволов на жерла кимберлитовых трубок и станет вторым эпицентром. Тысячелетия грядущего. А мне не до мумий в торфяниках, и термин «эко» еще не вразумлён, и разница света и радиации мною не познана, и почему мозги станут считать быстрее, чем ноги — ходить, и что такое титр токсоплазмоза, и где берутся экстрасенсы? Змоционально-хронический стресс. Закроем собеседованье с Рыбой в стране советов до вечера — помчусь в Фили, там желторотые птенцы суворовских уставов на монастырских пайковых хиреют. Еду. Метро, автобус, КПП! Привет, собака Джулька. Служу Советскому Союзу, тащщ, дежурный! Чуть честь не отдала простоволосой головой. Джульетта хвостиком вильнула. И повела мордой мой дипломат к решётчатым воротам.