Вывернутая перчатка

Павич Милорад

В книге рассказов Милорада Павича, одного из самых ярких представителей современной прозы, на сюжеты, относящиеся к различным эпохам, идет ли речь о постройке мечети или чтении Пушкина, об охоте на волков и реконструкции древнего города или о человеке, который любил есть на завтрак колбаски, – падает отсвет трансцендентного, потустороннего. В соединении юмора и магии этих фантастических притч рождается метафизическая вселенная Павича.

сб. ВЫВЕРНУТАЯ ПЕРЧАТКА

СМЕРТЬ СВЯТОГО САВЫ,

ИЛИ НЕВИДИМАЯ СТОРОНА ЛУНЫ

Говорят, что у святого Савы, сербского поэта и престолонаследника королевского рода Неманичей, вместо души была Луна. Он чувствовал, как Луна в нем впитывает чужой свет и вызывает приливы и отливы. Когда в 1235 году святой Сава умер, он забыл все свои стихи и каждую строку любого из житий, которые он когда-либо написал. Он знал, что так и должно быть, потому что все это, как и его тело, принадлежит Земле. В прошлом его молитвы, чувства и стихи были заменой ему самому. Подобно посланиям, они были отправлены с Земли в то Место, где он оказался теперь сам, и потому потеряли смысл. Вместо собственных слов, посланных сюда, теперь он присутствовал здесь лично. Теперь он стал тем же, что молитвы или стихи. И теперь их слова могли служить только другим, тем, кто остался на Земле. Все же знал он и еще кое-что – он знал, что душа – это Луна. И она имеет недоступную сторону, которую никогда не увидишь с того места, где находишься. Поэтому, пребывая на Земле, он никогда не мог увидеть снизу эту недоступную сторону своей души, подобно тому как была не видна ему и другая сторона Луны. Однако, расставшись с телом и Землей, эту свою сторону душа сохраняла невидимой, – правда, она была видна с Земли, где души больше не было. И, думая так, он был спокоен. Он знал, что был и будет любим всегда – и за много веков до своего рождения, и во веки веков будущего.

Но в памяти у него вдруг всплыла одна фраза. Точнее, она не всплыла в памяти, потому что и воспоминания, и предчувствия были равнозначны, она не возникла, она просто существовала здесь, и ему было ясно, что это не он ее выдумал. Да и не мог бы он выдумать, ведь здесь он больше не думал. Теперь он все знал, и у него не было потребности думать, как некогда. Итак, невыдуманная фраза была здесь. И звучала она так:

«Лишь о прошлом можно с уверенностью сказать, что оно вечно. Будущее же еще только должно стать таким».

Но это было еще не все. Фраза явилась ему не в языковом выражении, как она некогда выглядела на Земле. Она явилась ему в виде зверя. У этой фразы-зверя был белый мех, и, когда ей надо было почесаться, она делала это, направив один из своих пяти взглядов на то место, где ощущала зуд. Слово

Это была слово в слово его собственная фраза, написанная им в 1189 году в одном письме. Разумеется, тогда она еще не приняла облик зверя, она существовала среди других фраз, заключенная в язык, а не в меховую шкуру. То письмо, однако, давным-давно сгорело, и лишь один человек, тот самый, кому оно было послано, лысый, безбородый и безусый, с волосами, пучками торчавшими из ушей и свидетельствовавшими о том, что на самом деле он рыжий, все еще помнил эту фразу. А потом получилось так, что тот человек, совсем случайно, увидел того, кого видеть нельзя. Его связали и аккуратно, так чтобы не повредить глаза, вырезали в его веках отверстия правильной формы. С тех пор он смотрел всегда, даже когда глаза его были закрыты, и спал он, уставившись в свой сон, освещенный светом яви. В тот момент, когда наказание было исполнено, человек этот забыл все, в том числе и письмо, и фразу из письма, и она тогда вернулась к тому, кто ее составил. Как возвращается малая часть вселенной; фраза была мертва для престолонаследника и поэта, пока жила на Земле, а теперь, наоборот, оказалась мертва там, потому что на Земле ее никто больше не помнил, и она добралась до него в облике зверя.

ВЫВЕРНУТАЯ ПЕРЧАТКА

В тот осенний полдень 1810 года Доситей

[1]

собирался подстричься ножом, глядя в перстень, в котором вместо камня было выпуклое зеркальце. Но не нашел перчатку. А голой рукой он никогда не дотрагивался до волос. Перчатка, которую он искал, была красивой – белой на зеленой шелковой подкладке. Он осмотрел всю комнату, приподнял полы своего кафтана, но перчатки нигде не было. Тогда он подумал, что, так же как с помощью одной птицы охотятся на другую птицу или с помощью борзой на волка, можно с помощью одной мысли охотиться на другую мысль… Доситей спустился в сад к молодой пестрой корове (подарок воеводы и художника Петра Николаевича Мольера), снял с ее шеи колокольчик и по-пастушьи надоил в него молока. Поднимаясь по ступеням, он думал о том, что все виды голода в нем растратились и обессилели, а все виды жажды помолодели, взяли большую волю и сделались еще опаснее, чем были. Так он вошел в комнату, где его ученик Алекса делал письменное задание. Рот у мальчика был маленьким, как глаз, и он зажмуривал его, когда глаза смотрели. Учитель протянул ему колокольчик с молоком, а другой рукой закрыл то, что он писал. Пока мальчик пил, Доситей поддерживал колокольчик и время от времени дотрагивался до его губ пальцем. «Пот в очи, а слезы в уста», – думал он при этом, а потом вслух сказал:

– Словеснейший молодой господин мой Алексие, свет полон тайн, а тайны растянуты между нами, как охотничьи силки, расставлены, как капканы. И каждый из них предназначен для своего зверя. Сетью, рассчитанной на льва, мышь не поймаешь.

И, подав ему «Физику», изданную в Будиме в 1801 году, велел читать. Мальчик взялся читать, но думал он совсем о другом, о том, что учитель обещал отвезти его по Дунаю в Пешту, где в дождь капли вовсе не падают вниз, в воду, а наоборот – поднимаются снизу вверх из воды, где венгры в театре играют одну постановку об отце Алексы, Господаре, и где в театре можно видеть его, предстающего героем. Мальчику все это было не вполне ясно. «Неужели отец сам ездит в Пешту к венграм играть самого себя в театре, покидая Белград и войну с турками, и здесь его кто-то заменяет, опоясавшись его оружием и превращаясь на это время в Господаря? Или же там, у венгров, кто-то другой берется за отцово оружие и играет его жизнь, пока отец здесь на один вечер перестает быть вождем? И как обстоит дело здесь в то время, пока там играют, – по-прежнему ли его слушаются и боятся? Но кто может обогнать свою мысль?» – думал Алекса, читая в «Физике» про совершенно другие вещи:

«Если б наши родители и старики хоть немного понимали в физике, не пришлось бы нам выслушивать, что кто-то на Богоявление видел, как вода превратилась в вино, а другие следили за чугунками, которые сами собой перемещались из Видина в Кладово, и не рассказывали бы они нам, как один из них встретился с волшебницей, призраком или вампиром, который тащил за собой простыню… Все эти суеверия, которые бродят среди нас, суть не что иное, как явственный и вечный знак того, на сколь низкой ступени просвещения мы стоим…»

На этой мысли мальчик остановился, посмотрел на учителя, который чесал ладонь об угол стола, и сказал ему:

ОХОТА

За осень мы принялись как за тарелку с остывшим супом. Рука, которой я ел в то время, сжимала всего только девять таких же точно, но только меньших рук. Они лежали, плененные, одна в другой, как русские матрешки. Школа в тот год не началась вовремя и потом еще долго медлила, никак не могла решиться. Я спрашивал самого себя, существует ли она по-прежнему, на том же месте, с растрескавшимися деревянными досками и картами континентов, такими большими, что географическое изображение Северной Америки не помещалось в классе на одной стене. Эта огромная карта под прямым углом переходила со стены на стену и висела сразу на двух больших гвоздях, так что паутина в углу напрямую связывала расположенные на карте города и реки. По этой паутине мы попадали из Нью-Йорка в Сан-Франциско кратчайшим путем и в два раза быстрее.

На дворе сменяли друг друга осенние месяцы, и каждый из них надвигался как какой-то огромный континент, как Новый Свет или Атлантида, которую ненадолго находишь, а потом опять теряешь навсегда, лишь задев взглядом и шагнув пару шагов по ее волосатому пепельно-серому брюху. Сентябрь, похожий на архипелаг, изрешетил все небо над нами и осыпался в собственные сумерки, и теперь мы даже не были уверены, был ли он вообще. Октябрь появился, как шхуна под белыми парусами, и каждое утро на его палубе я чувствовал себя Колумбом, который открывает новый мир и вспарывает носом своего судна один туман за другим, следуя курсом, ведущим в Америку. Однако там, на краю, нас ждала не Америка, а ноябрь. Он принес собственные дожди, и на углах улиц под ударами бокового ветра зонты резко выворачивались наизнанку, обращаясь в дьяволов с крыльями летучих мышей, что держат перед собой в когтях собственную мужскую или женскую душу, обучая ее двигаться по кривым невидимым траекториям. А потом и ноябрь, словно полярный берег, уплыл из нашего мира, переместился в воды нашей памяти и утонул в зеленом свете, из которого появился один мой школьный товарищ в широких штанах (казалось, на каждой ноге у него было по юбке) и сказал мне, что занятия в школе давно начались, что уроки идут уже несколько недель и что мои родители объяснили мое отсутствие справкой от врача.

Так я узнал, что болен. И что поэтому не хожу в школу. А потом, как-то утром, появился дядя Мила, чтобы увезти меня с собой, и на поясе у него висел огромный заяц, окровавленная морда которого тут же измазала наши ступеньки, а длинные мягкие уши тут же, на ходу, стерли с них капли крови.

– Когда в месяце появляется «рци»! – вместо приветствия произнес дядя в свойственной ему туманной манере выражаться, и мы в тот же день покинули Белград в двуколке, скрипом которой можно было порезать палец.

Как только мы съехали с моста через Дунай и поплыли по банатской пыли, я почувствовал, что у меня болит ладонь. Я держал в кармане сжатую в кулак левую руку и чувствовал, как боль растекается по ней двумя параллельными струйками. Тогда я разжал кулак и посмотрел на ладонь. По ней в сторону пальцев медленно ползли две красноватые бороздки, и я сравнил их с теми следами, которые оставляла наша повозка в густой пыли. Полосы на моей ладони и полосы, которые оставались на дороге за колесами двуколки, были одинаковыми. Нужно было только сжать кулак и навсегда сохранить в нем все: дядю с кнутом, меня и движущуюся упряжку лошадей.

ДОЛГОЕ НОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ

– Никогда не стреляй, если твоего ружья не слышно хотя бы в трех государствах!

С этими словами Павле Шелковолосый вышел на большую дорогу, красивый, как икона, и по уши в крови, как сапог. В Приморье, где Солнце ценят не больше, чем коровью лепешку, он бесчинствовал в трех государствах – венецианском, турецком и австрийском, воруя скот и захватывая караваны с пряностями. Как-то в субботу один купец сунул ему в рот ружье и выстрелил, но ружье дало осечку, и Шелковолосому лишь опалило язык пороховым дымом. С тех пор он потерял способность различать вкус, и ему стало безразлично, держит ли он во рту женскую грудь или фасоль с огурцами. Рыбу он с тех пор чистил и жарил не убивая, так что, насаженная на саблю, она трепыхалась над огнем еще живая, а ходил всегда с торчащим наружу концом, потому что поклялся вернуть его в штаны только тогда, когда вернет в ножны саблю.

На Юрьев день он наелся сыра и хлеба и принялся ждать, в какие мысли превратятся в нем этот сыр и хлеб, потому что мужчина может создавать мысль только из сыра и хлеба. В тот день в горах он встретился с Велучей, пастушкой, которая жила без отца, с матерью и сестрами, и никогда не видела мужских яиц, разве что у барана, да и то в жареном виде, а мужчину встречала только на дукатах. Когда из леса перед ней появился Шелковолосый Павле, со сплетенными вместе косичкой и усами, девушке показалось, что ей улыбается солнце. Огромная и незнакомая душа стояла перед ней, распятая на сторонах света, как растянутая шкура, и пустая, как ночь, но на самом деле в ней как в ночи лежали города и леса, реки и морские заливы, женщины и дети, мосты и суда, а на дне, совсем на дне, крошечное и прекрасное тело этой души, которое катило ее наверх, как огромный камень. Лишь улыбка, которая загоралась словно свет, приоткрывала на мгновение, что за этой ночью нет пустоты и что через тело можно войти и в душу. А улыбку эту мужчина поймал где-то в другом мире, где лишь улыбкой и можно поживиться, и принес ее сюда, в далматинское Загорье, принес ей, Beлуче, как какой-то драгоценный плод, который надо попробовать или умереть…

Велуча глянула в улыбку на лице Шелковолосого Павле, и это было последним, что она в своей жизни видела. Спросила, как его зовут, и это было последним, что она в своей жизни слышала. Он ударил ее прикладом и тут же, на этом самом месте, овладел ею, полумертвой, подобно тому как ел рыбу полуживой. Потом, утром того же дня, продал на одно из судов, которое возит доступных всем женщин из порта в порт, и ушел за той самой улыбкой, которая светится во мраке, а Велучу никогда больше не видел. Девушка осталась обезумевшей от ужаса, от пробудившейся страсти и страха, а от удара – слепой и глухой на всю жизнь.

И началось долгое ночное плавание слепой Велучи. Каждый посетитель, поднимаясь на борт, покупал медное колечко и напечатанную в Венеции маленькую книжечку в золотом переплете с подробным описанием живших на судне девушек и всех известных им способов ублажить пришедшего в каюту гостя. Нормой было с десяток мужчин в день на одну девушку, и они плавали так от весны до весны, от порта до порта, удивляясь тому, что весь мир знает их имена и их достоинства. Вечерние посетители оставляли колечки на судне, надевая их на пальцы своим избранницам, те же должны были утром вернуть капитану по кольцу с каждого пальца, каждая для десяти новых, завтрашних гостей. А книжечки гости уносили с собой и дарили потом друзьям. Так замыкался круг, но не с помощью колец, которые всегда оставались на борту, а с помощью этих книжечек.

ИНФАРКТ

Стоял солнечный полдень весны, похожий на незрелые фрукты.

Человек двигался по улице, закутавшись в вываливающееся из пододеяльника одеяло. Через тонкую хлопчатобумажную ткань он сжимал его края, чтобы оно с него не сползло. Человек приблизился к Байлониеву рынку, в это время дня всегда полупустому, и пересекал один из его углов, срезая путь, чтобы выйти к церкви и дальше, к Ботаническому саду. Кое-кто из еще остававшихся здесь продавцов издевательски приветствовал его, и он спешил уйти подальше, чувствуя, что одеяло не слишком прикрывает его наготу.

– Похоже, его голодный делал! – бросил кто-то ему вслед. Уже при выходе с рынка, возле последнего прилавка, три продавца приветствовали его словами «добрый день», и в первый момент он не заметил разницы между ними и остальными. Но тут один из них, высокий костлявый громила, с костями такими крупными, что из них можно было бы делать стулья, загородил ему дорогу и спросил:

– А ты, приятель, далеко собрался?

Подошли и двое других, и человеку в одеяле стало страшно. Краем глаза он заметил в глубине улицы, у них за спиной, несколько фигур в синей форме, и в его сознании мелькнуло: «Они ничего мне не сделают, там милиция». Однако, хотя форма на людях, которые уже исчезли за дверью какого-то ведомства, действительно была синей, на головах у них были фески. В тот момент громила приблизился к нему и ловким движением, таким быстрым, словно он на лету хватает муху, сунул руку под одеяло и ощупал его. Будто перед ним курица или поросенок на рынке. Человек хотел ударить его, но рука громилы уже была снаружи, он на мгновение поднес ее к носу, обнюхал и рассмеялся. Стало ясно, что таким способом он получил кое-какую информацию о своей жертве. Он стоял лицом к солнцу, и человек в одеяле смог теперь лучше рассмотреть его – оказалось, что он из тех, у кого на лице трехдневная щетина, напоминающая паутину, и говорил он, покачиваясь и с трудом складывая фразы на том языке, которым пользовался:

сб. ДВА САДА И ДРУГИЕ ЗАМЕТКИ

САД УЖАСА

«Осень была тонкой, как молодость, и вот пришла сразу за ней зима». Так писала мне в октябре прошлого года одна читательница, сообщая, что перед ней лежит старая, испачканная желтком книга, купленная в Константинополе. «Только прочитав изданный в 1984 году „Хазарский словарь", – говорила она, – я поняла, какой книгой владею». Она послала мне несколько отрывков из этой книги, чтобы проверить, права ли она. Потому что вода не видна через вино, но вино видно через воду. Полученные тексты действительно кажутся мне отрывками и переводами из издания Даубмануса, опубликованного в XVII веке. Но как в полдень распознать тот кусочек дня, который раньше других станет вечером! Трудно определить, к какой части словаря можно отнести отрывки, которые я привожу ниже.

Во время первой остановки принцесса взяла одну рыбу, вырвала у нее пузырь, налила в него соленого вина, засунула обратно в рыбу и все вместе положила под раскаленный камень. Потом она сказала стоящему рядом человеку:

– На мой счастливый вторник выпала ночь, усыпанная звездами, и укутала его, как покрывалом. Через какое-то время пришла заря, покрывало ночи упало, и я увидела, что из-под него, как и вчера, опять показался мой счастливый вторник. Только ночь оставила себе на одну звезду больше.

И ты хотел бы купить все это за горсть шкварок!

ШЕКСПИРОВСКИЙ САД

Пока вы там не побывали, вам кажется само собой разумеющимся, что Стратфорд-на-Эйвоне, родной город Уильяма Шекспира, стал известен благодаря своему знаменитому писателю. Но как только вы попадаете в этот город, видите его мосты, его реку, которая совсем не кажется мокрой и никогда не волнуется, его пастбища, сады и дома, вы сразу меняете свое мнение; Шекспир должен был стать тем, кем он стал, потому что родился именно здесь. Шекспир прославился благодаря Стратфорду, а не наоборот. С такими мыслями вы входите в «Дом Шекспира», прекрасное двухэтажное здание, каменное с деревянными балками, опорой которого является огромная каменная печная труба.

И первое, что бросается вам в глаза, – это несколько взятых в рамку документов XVI и XVII веков. В них черным по белому посетителю доказывается, что объект, в котором он находится, – это действительно тот самый дом, о котором идет речь в свидетельствах о собственности, договорах купли-продажи и проектах, которые старательно предъявляют устроители музея. Среди документов есть и большое объявление, напечатанное в 1847 году, когда последний наследник родного дома Шекспира умер и его имущество было публично выставлено на продажу. Объявление содержит сообщение о том, что в такой-то день и в таком-то месте будет продан с аукциона родной дом Шекспира. Среди покупателей, как говорят свидетели того времени, был и один американский бизнесмен, который приготовил, и об этом было известно заранее, огромную сумму. Он был настроен держаться до конца и заплатить столько, сколько потребуется. Для чего ему был нужен родной дом Шекспира, лондонские газеты того времени объяснили своим читателям самым тщательным образом. Богатый американец, если верить сообщениям печати, намеревался сразу же разобрать родной дом Шекспира, погрузить на судно и перевезти в Америку; там собрать его снова, поставить на колеса и в сопровождении дрессированных буйволов, обезьян и карликов показывать по всему Американскому континенту.

Общественность Англии озадачилась, потом взволновалась, потом разгневалась и решила раскошелиться. И она раскошелилась до такой степени, что созданный тогда трест купил не только родной дом Шекспира на Эйвоне, но и все движимое и недвижимое имущество, имеющее отношение к Шекспиру по всему миру. Трест построил рядом с шекспировским домом большое здание для исследовательского центра и продолжает до сегодняшнего дня управлять недвижимостью и другим имуществом, связанным с наследием Шекспира. Однако его внимание сейчас направлено на другие вещи. Те, для кого дом был сохранен, стали представлять для него опасность.

Был вычислен год, когда родной дом Шекспира под ногами своих посетителей превратится в пыль, и это несмотря на все реконструкции и использование новейших средств для сохранения здания. Из этого катаклизма нас как будто выводит утешительная стрелочка, которая указывает на «Шекспировский сад», расположенный позади дома. Вы спускаетесь в некоторой растерянности по крутым деревянным ступеням и идете садом, полным разноцветных цветов, преобладает в этой радуге желтый цвет. «Шекспировский сад», – ворчите вы себе в рубашку и думаете, что эти англичане, пожалуй, все-таки перестарались. Дорога неумолимо ведет вас к выходу (обратного движения нет), и тут вас ждет киоск с сувенирами. На полках, где стоят собрания сочинений Шекспира величиной со спичечную коробку, вы вновь замечаете это загадочное название: «Шекспировский сад».

Вы берете книгу и открываете ее. Куча картинок, напоминающих ботанический атлас, и много латинских названий. И тут вам все становится ясно. Англичане подсчитали все упоминания о цветах в произведениях Шекспира. Каждый цветок из сонета, трагедии или комедии Шекспира приводится здесь вместе с ботанической справкой на латинском языке и с изображением, а в саду позади родного дома Шекспира посажены исключительно те цветы и растения, которые упомянуты в его произведениях. Вы смотрите на краски, украсившие страницы шекспировских произведений, и понимаете, что доминантой этих вечных глаз, которые могли видеть все, что хотели, и вынуждены были видеть и то, что не хотели, что их доминантой был желтый цвет. Цвет предательства, ревности, цвет воды у алхимиков и кто знает чего еще.

ЯРМАРКА ГУСЕЙ

В то воскресное утро в Ноттингеме профессор Моника Партридж целых десять минут везла меня со скоростью 90 миль в час через имение Байрона «Нью стед аби». «Это половина», – сказала она, а мы все ехали по бескрайнему лесу, охотничьим угодьям и пастбищам с водоемами и стойлами для скота, которые можно было принять за замки.

Хромой поэт, которого больше любят, чем читают, устроил под крестовым сводом одного из своих подвальных помещений бассейн, где мог плавать зимой. У этого страстного любителя плавания было больше пресной воды, чем во всей Греции, за которую он отдал жизнь: собственное озеро, водопад и река в том лесу, куда каждую весну пускали побегать на свободе собак, чтобы они «заточили когти» перед охотой.

Здесь я увидел еще одно чудо английской Реформации. Мраморные фасады католических соборов, украшенные бесценными статуями, розой и витражами в высоких окнах, оставляли невредимыми, когда разрушали храм. Считалось, вероятно, достаточным уничтожить тело церкви, оставив ее лицо. На Балканах, однако, святому прежде всего отрубали голову.

Сейчас мне нужно было немного отдохнуть перед новой вечерней встречей, и я на несколько часов остался один в Ноттингеме, получив совет посетить замок на холме, расположенный точно над пещерой со знаменитой корчмой «Путь в Иерусалим», откуда восемьсот лет назад крестоносцы отправлялись в Палестину. Я поднялся наверх и оказался перед задним фасадом замка. Главный вход, как я узнал потом, вел в залы, украшенные прекраснейшими коллекциями хрусталя, драгоценных металлов и знаменитого английского фарфора. Но и этот нижний второстепенный вход с воротами и бывшими помещениями для прислуги предлагал свои развлечения – свою выставку. Тут была ярмарка гусей.

Прославившаяся в веках ноттингемская ярмарка гусей, проходившая каждый год в одно и то же время, имела свои правила и своих посетителей, точно так же как и соревнования по футболу. Здесь выбирали самое большое яйцо сезона, продавали игрушки и сладости и, разумеется, гусей, поросят, телят и все виды молочных, мясных и глиняных изделий.

ОДНО ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

Очень трудно объяснить, что же в действительности случилось в начале июня того 1983 года. Однажды утром мне позвонили из газеты «Книжевна реч» и попросили дать им одно странное разрешение. Какой-то молодой человек, сказали они, пришел к ним в редакцию газеты с рассказом, который называется «Избранник», и попросил, чтобы его опубликовали не под его именем, а под именем Милорада Павича.

– Ну а рассказ хороший? – спросил я.

– Хороший.

– И вы бы напечатали его, если бы не эта закавыка?

– Напечатали бы.

БИОГРАФИЯ ДУНАЯ

В древности существовало поверье, что в устье Дуная находится остров мертвых, или Аид, то есть ад античного человека. По этому острову бродят тени умерших и как память об этом свете носят в маленьких зеркалах свои забытые отражения. На остров их привозит Харон, умеющий поймать веслом ветер, а стережет пес Цербер с кровавыми боками и наполовину ослепший, потому что он уже двадцать тысяч лет бьет себя самого хвостом по глазам. Значительно позже, примерно две тысячи лет назад или немногим более того, возникло верование, что тот же Дунай относится к четырем рекам, которые текут из рая. Из того самого христианского рая, откуда были изгнаны Адам и Ева. Очевидно, устье Дуная было открыто гораздо раньше, чем его исток, что и неудивительно: Дунай протекает между раем и адом и, для того чтобы попасть в ад, надо просто скользить по течению, а до рая приходится плыть вверх по течению, не зная, чем это закончится. Таким образом, на примере Дуная становится очевидно, что люди сначала узнали о существовании ада и только потом, когда были изгнаны из ада, обнаружили, что существует и рай. Они никогда не могли в равной степени свободно ходить и по раю, и по этому свету, и по аду; одна из этих трех возможностей обязательно оставалась для них недоступной. Как бы то ни было, можно сказать, что река времени и Дунай несут свои воды в разном направлении: время течет с востока на запад, и это противоположно течению Дуная, потому что Дунай течет от одного из четырех христианских раев к античному Аиду, а это значит – против течения времени, от нашего времени в глубину веков, от архангела Михаила, изгоняющего живых из рая, к Одиссею, который спускается к мертвым и защищается от них мечом. Поэтому те суда, которые движутся вниз по течению Дуная, идут вверх по течению времени, а рыба, плывущая по этой реке вверх, никогда не может состариться. Вот так и наше будущее постоянно плывет с востока на запад, растянувшись между черным морем и черным лесом, так же как, кстати говоря, и наша история, растянутая между водой в своем начале и сушей в конце.

Один из четырех раев христианства, или же четвертая часть рая, находится, как известно, в Черном лесу. Я посетил этот рай или этот кусочек рая, весьма удаленный от остальных трех его частей. Находится он в Шварцвальде, где не совсем обычным образом родился Дунай. Дело в том, что в действительности существуют два Дуная, два ребенка Шварцвальда; причем внебрачный ублюдок ничуть не хуже другого, признанного по закону, от которого географы и юристы ведут отсчет протяженности Дуная. Этого первого незаконного ребенка Шварцвальда бросили в горах, где он живет как дикарь, предоставленный природе. Второго, законного, усыновил один немецкий граф. Или, точнее сказать, украл его в ближайшем лесу, отвел в свои владения, выкупал, привел в порядок и построил ему перед своим дворцом круглую колыбельку из камня, в которую бросают монетки, чтобы одарить дитя. Все шло наилучшим образом, и вскоре этот ребенок превратился в прекрасную голубоглазую девушку; она отправилась повидать мир и, спустившись к границе своей родной горы, потеряла невинность с юношей по имени Рин. Но, как вы знаете, на этом сказка про голубоглазую девушку не кончается. Девушка продолжала странствовать по свету и где-то в Венгрии потеряла пол, ведь имя Дунай в этой стране не имеет рода. Но как только река спустилась к славянам, она снова обрела пол, правда теперь мужской, потому что имя Дунай – мужского рода, в то время как ее осквернитель Рин получил здесь женский пол и женское имя Рейна, так что вся шварцвальдская сказка о реке, потерявшей невинность, в Паннонии теряет всякое обоснование и становится очень сомнительной. И наоборот, то что за спиной у Шварцвальда Дунай тайно отдает свою влагу Рейне, очень напоминает оплодотворение Рейны, по крайней мере так это все представляется, когда смотришь низменности.

Как бы то ни было, Дунай очень быстро растет и ширится. Особенно с того момента, как на его берегах появляются столицы, начинающиеся с буквы «Б» (Братислава, Будапешт, Белград, Бухарест). Под Белградом ему исполняется полтора месяца, а когда он теряет свое имя в Черном море, ему около двух месяцев. Вот столько длится его жизнь; правда, говорят, что и в море он течет еще один полный день, со своей рыбой, но без своего имени. Если у истока бросить в воду грецкий орех, он три раза поменяет пол и проживет шестьдесят ночей, и только потом его съедят мертвые на каком-нибудь из островов дельты Дуная…

Вот такой представляется мне отсюда сказка о Дунае. В жизни его имени в последнее время кое-что изменилось. Мужское имя потихоньку поднимается вверх по течению навстречу женскому имени, и сейчас в Донауэшингене на часовом заводе работает столько югославов, что тут, у истока реки и в устье времени, мужское имя слышится так же часто, как и девичье, первоначальное имя женского рода. Иллюстрацией к этому рассказу может служить известная открытка. На ней изображен окруженный оградой исток Дуная во владениях вышеупомянутого графа. Этот граф и сегодня живет в Донауэшингене; и дворец, и Дунай по-прежнему принадлежат ему, но теперь он занимается производством пива.

Человек, укравший Дунай, не пьет воду!