Карагандинские девятины

Павлов Олег

Действие трилогии разворачивается на задворках некогда могучей Империи в трагическое и абсурдное время ее распада. Герои О. Павлова – подневольные служивые люди. Один день лагерного охранника в романе «Дело Матюшина». Путешествие армейской похоронной команды с грузом «200» в повести «Карагандинские девятины». Житие простого и грешного русского капитана в повести «Казенная сказка»… Писатель создает атмосферу экзистенциальной смещенности восприятия мира и показывает сложные переплетения человеческих судеб на фоне жестокой, почти фантастичной истории страны и народа.

Бытие

На ветру и холоде в городе еще торговали арбузами, а Караганда плыла и плыла на степных ветрах в будущую зиму… Что ни утро пугливо разбегались облака, повылезшие за ночь как из щелей на черствые звездные крошки. Открывалось широкоэкранное черно-белое небо ноября. Из каменной глыбы дня наружу выходил холод и бродил сумрачно по улицам, проспектам, площадям, на просторах которых волны ветров качали плотами одинаковые порыжевшие шеренги деревьев. Полк тюремно-лагерной охраны перешел на зимнее время, как бывало это и всегда: в установленный нормативом срок, по приказу. Конвоиры, караульные добре ли шинельками, привыкали к исподнему белью. Упрямо ожидали наступления каждого нового дня лишь те, кто отбывал лечение в полковом лазарете.

Жители лазарета редко когда производили шум громче мышиного. Души здесь тихушничали, лекарственные. Громко было от мышей: вечно прожорливых, серых вездесущих тварей, что к холодам перекочевали из сада, где собрали весь урожай, в подпол и в простенки этого баракоподобного здания – судьбоносного, однако, и для них. Заключенных в лазарете мыши развлекали, а то и утешали, заводя когда хочешь и с кем хочешь сердечную дружбу, если позвали дружить хоть коркой хлеба. Они рождались тут же, где-то под полом и в простенках, но редко попадали в виде трупиков на глаза, если только не на глаза того, кто со страстью охотника истреблял их день за днем – начальника медицинской части – человека, с казавшейся иностранной фамилией, болезненно ненавидящего все живое, что издавало в этом здании хоть сколько-то самостоятельный звук.

Мыши в лазарете грызли так много разных лекарств, точно болели всем сразу, но еще и про запас, чтобы не болеть когда-нибудь потом. Только одного анальгина сжирали они за год несколько мешков. От таблеток мыши то храбрели до одури, то умнели, делаясь математиками, но только вот не дохли, ведь все медикаменты когда-то и прошли проверку на них, на мышах, прежде чем получить путевку в промышленное производство. В этом отдавал себе отчет и человек по фамилии Институтов. Они были единственные, кто мог что-то веско заявлять этому врачу в погонах, гуляя по лазарету как на свободе.

Начальник медицинской части подневольным служакой ни по складу, ни по духу своему не был. Служить когда-то завербовался как зубной техник, имея образование выше среднего, чем сильно отличал cебя от остальных людей, а когда ему казалось, что приходило время напомнить, с кем здесь имеют дело, произносил внушительно: «Я, как человек с образованием выше среднего…»

Как всякого вольнонаемного, его произвели для однообразия и ровности рядов в младший офицерский чин. Вульгарного должностного повышения своими трудами или талантами Институтову добиваться так и не пришлось. Когда бесповоротно спился прежний начмед, назначили начальником лазарета трезвенника-зубодера: мужчину среднего роста, с аккуратно подстриженными усиками, матовой кожей и руками, что были коротки да неприметны, но обросли мышцами с помощью почти каждодневных силовых упражнений. Институтов брезгливо, а то и пугливо не выносил ни в чем простоты, поэтому упражнения с гирей, например, назывались «гиревым спортом», а если делал простой укол, то это становилось «амбулаторной процедурой». Хотя во всей фигуре зубодера было что-то пудовое, сам он старался подчеркнуть свое изящество, красоту – но красотой и силой дышали только природно черные, сверкающие, как антрацит, глаза трезвенника. То они вдруг сжимались от обиды и злости мелкими бесенятами, то со дна их величаво всплывали два холеных, круглых, пышных беса, если начмед бывал всем доволен и почивал как на лаврах.

Вечный зуб

Минул месяц, как эту мертвую душу – демобилизованного со службы – навязал ему принять в лазарет тоже начальник: хозяйчик полигона, глухой прапорщик Абдуллаев, по прозвищу Абдулка. Глухой непутевый вояка хозяйничал в необитаемой степи, в сотне километров от Караганды. Когда-то Абдуллаев служил в одной из конвойных рот, но однажды искалечился на учениях, устроенных по случаю очередной годовщины Октябрьской революции. В тот день на воображаемой полосе вражеского огня имели место два роковых обстоятельства: первое заключалось в том, что он споткнулся и упал, второе – что на месте его падения рванул как по заказу шумовой заряд, который изображал взрыв, когда сотня зеленых человечков изображала переход из обороны в атаку.

Кто-то на смотровой вышке продолжал созерцать муравьиное воинственное копошение зеленых человечков, лишь досадуя – и то короткое время, наверное, – когда один из этих человечков вопил да обливался кровью, не постигая того, за что же это все с ним произошло. Абдуллаева ждала горькая судьба никому не нужного инвалида. Спасли его собственные барашки, свое же маленькое радивое хозяйство.

Каждому, кто должен был решать его судьбу в медицинской комиссии и в части, он поднес по чьей-то подсказке барашка. Рассуждая так, что глухим во всех смыслах может быть и тот человек, который обладает слухом, и принимая во внимание, что жалоб собственно на потерю слуха со стороны контуженного больше не поступало, одариваемые по очереди признавали Абдуллу Ибрагимовича Абдуллаева годным для продолжения службы, то есть совершенно здоровым. Последний, кто на свой страх и риск оставлял глухого служить, отдал ему на прокорм как раз самое глухое местечко, полигон – вымерший, весь побитый стрельбами да взрывами каменисто-песчаный участок в степи. И так бесплодное, дикое место, где отнята была у него, будто полжизни, способность слышать, превратило оглохшего зеленого человечка тоже в начальника.

Чтобы к нему и впредь относились по-доброму, контуженный раз в год заявлялся к своему благодетелю и дарил что-нибудь вкусненькое.

Всегда в подчинении Абдулки находился oдин солдат, столько полагалось по штату. Наверное, не было в полку другого такого начальника, чтобы командовал всего одним человеком. Большее время года, свободное от стрельб – это могли быть когда недели, а когда и целые месяцы, – глухой жил со своей бабой в поселке городского типа и только навещал для порядка неблизкий полигон, а солдат безвылазно и летом и зимой сидел в голой дикой степи и караулил ветер. Всех своих солдатушек отеческий Абдулка любил и помнил как сыновей, каждый из которых, когда приходило время расставания, всегда становился для него последним. Странные были они у него – все равно что хозяева всего того, чем он лично командовал едва ли целый месяц в году. Они попадали к нему на полигон одинаковые – чужие, озиравшиеся в степи как обреченные, но и уходили от него спустя годы, неотвратимо сменяя друг дружку на этом посту в степи, тоже очень похожие – родные, с просветленностью старцев в глазах, иные побеленные в двадцать своих лет сединой. Вот по осени отняли еще одного, демобилизовали. Должен он был давно отправиться домой. Но отеческий Абдулка не мог отпустить сынка просто так: вздумал одарить вечным, из железа, зубом.