Виктор Перегудов
Жалость
Когда тяжёлый апрельский снег начал валить мимо окон, снова закрашивая белым, до слёз невинным цветом оттаявшую было чёрную землю, сидел я как раз у окна и вспоминал дикие алые тюльпаны. Целые жаркие поля их я видел, и вовсе не в Голландии — матери чудесного банального цветка. Да и мать ли Голландия тюльпану? Алые поля я видел в Казахстане, в тех его глубинных степных районах, где из всей цивилизации за тысячу лет отмечено ровно три события. Первое: прокатилась на Россию Орда, но возвращалась уже другой дорогой. Второе: был построен космодром Байконур. Третье: в степи обосновалась воинская часть — строительный батальон, я в нём в юности служил срочную.
В ряду этих событий не числится разведение голландцами тюльпанов в Азии. Они тут, вероятно, росли, когда в Голландии о них ещё и не задумывались. Тогда, конечно, и никакого Казахстана в помине не было. Это подумать страшно, когда они росли, первородные тюльпаны. А вспомнил я о них, о цветах, вот почему: смотрю в окно и вижу, как по белому снегу плетётся мальчишка и держит, несколько небрежно, в руке тюльпаны. Остановился и глядит на сосновые ветки. С сосны на него уставилась белочка. Тут у нас Лосиный остров, белки водятся прямо с краю.
Я пригляделся к цветам: да, это тюльпаны у него. А мальчишка очень похож на моего сослуживца Колю Сергеева, который меня в армии от смерти спас. Я там замерзал в степи, как тот ямщик из песни.
И вот я сижу, и пошли размышления одно за другим, и я додумался вот аж до чего: жалко ли мне хоть кого-нибудь на белом свете?
Положа руку на сердце, разве мне жалко кого-нибудь в этом мире, где мало кто кого жалеет, кроме себя? Жалость — это высокорасходное чувство, оно ослабляет энергетику личности. Батарейки в душе садятся. Всех не пережалеешь, а выборочно — это уже что-то другое. Это — как откупиться. Я безжалостен, что означает — равнодушен. Во мне накопилось много обид. Эти обиды оставили по себе знаки.
Великие сосны
У моего одноклассника Феди был необыкновенный слух: посреди беготни и шума он вдруг останавливался как вкопанный, чуть вытягивал шею, поднимал руку, прося тишины, и мы слышали тогда в тёмно-зелёной свежей кроне тополя густое гудение самого первого майского жука. Бывало, Федя говорил: «Комар летит!» — и мы смеялись, не слыша никакого комара, но он обязательно прилетал да ещё впивался в шею, доказывая Федину правоту. Ещё Федя говорил, что слышит, как рыба в воде плывёт, но в это поверить никак нельзя было.
Теперь я думаю, что он, верно, слышал тихое шелестение струй в плавниках плотвичек и шуршание донного песка меж рачьими клешнями. Задним числом я склонен верить Феде, а в детстве мы ему веры давали мало, несмотря на то, что он всегда оказывался прав. Взять ту же рыбу, говорил Федя: не плывёт — значит, нечего было и удочку закидывать. Наверное, за этот необыкновенный слух мы и не любили его. То ли завидовали, то ли злились, что сам Федя не видел в своей способности слышать так чутко ничего особенного. Может, он жалел нас за тугоухость, может, просто не понимал, как можно не слышать слышимое.
Федя был приезжий, в посёлке он вместе с матерью появился перед самым сентябрём. Они перебрались сюда из какого-то медвежьего угла, мать устроилась работать на завод, а Федька попал в наш пятый класс и получил кличку «первобытный».
Было это так. Мы писали сочинение по картине Шишкина «Сосны». На следующий день Татьяна Семёновна, учительница литературы и русского языка, принесла в класс стопку наших тетрадей. — Я проверила ваши сочинения, ребята. В основном тему русской природы вы раскрыли. Есть хорошие сочинения, мы к ним ещё вернёмся. Я хотела бы зачитать сочинение, которое написал Федя. Подумайте, ребята, над ним.
И стала читать: