Повесть «Второй эшелон» и рассказы «След войны» посвящены Великой Отечественной войне. За скупыми, правдивыми строками этой книги встает революционная эпоха, героическая история нашей страны.
ВТОРОЙ ЭШЕЛОН
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Заведующая эвакуацией, средних лет медицинская сестра, приветливая и миловидная, торопясь, оправдывалась:
— Замучила вас при перевозке со станции в этом тряском грузовике, но разве я знала, что вы такой тяжелый? Сколько раз к вам извиняться приходила, но вы в беспамятстве не узнавали.
Узнал он ее, и ничего не забыл — ни тряского грузовика, ни того, как не раз подходила, присаживалась и тампоном из новой белой марли, такой дефицитной в тот год, осторожно вытирала пот со лба и глазных впадин. «Хороший человек, видно», — подумал он, но так прямо этих слов малознакомой женщине не скажешь, и он ограничился полушуткой:
— Пьяный я был после операции, поили все и кололи. Вот ничего и не помню.
— Все равно я рада оправдаться — в мягком поедете, совсем новом вагоне, и с вами только полковой комиссар, депутат Верховного Совета, с перебитой рукой…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Училища еще не было, но его начальник, полковник Кисляков, уже был. Он в тяжелом раздумье сидел на армейской койке в одной из боковых комнат большого деревянного помещения недавно расформированной части, казарменный фонд которой отводился под пехотное училище.
В стороне от кровати стоял канцелярский стол, разделенный как бы на две части — деловую и бытовую: слева служебные бумаги под полевой сумкой, справа — две тарелки. В одной из них папиросные окурки, селедочные остатки, пара ленивых мух — в другой.
Быстров обратился к Кислякову, по-уставному представился:
— …прибыл на должность заместителя начальника училища по учебно-строевой части.
Кисляков медленно, как бы нехотя поднялся, долго, изучающе осматривал Быстрова, будто строевого коня, не миновал и его палки, без которой тот еще не передвигался, и, подавая руку, спросил:
СЛЕД ВОЙНЫ
ЗАБЕГАЛОВКА
Февраль сорок шестого. Поезд местных линий, средняя полоса. Вагон переполнен сверх всяких норм, но, уплотняясь, все как-то устраивались. Было душно и холодно. Вагон не отапливался, и лишнее бы это — стекла в войну выбило, и в плохо заделанные фанерой оконные проемы тепло ушло бы так же легко, как уходил едкий запах изношенных полушубков, самосада и давно не мытых тел.
Света не было. Вначале свеча маленько подмигивала над дверью, как сигнальный огонь дальнего маяка, а потом потухла. Догорела ли или спер кто? Да и нужды в ней не было. Все равно никуда не пойдешь. Ни по какой нужде — там тоже сидели. И кулька своего с собой не возьмешь, а оставишь — и позаимствовать могли бы.
Разговоры дружеские и самые пассажирские того времени — о соли, где она есть и по какой цене, на что охотней обменивают, о поездах, которые опаздывают. О людях тоже — кто у кого с войны не вернулся, о сиротах и о тех также, которые нынче по вокзалам и вагонам балуют. Охотней всего именно о них:
— Как того обчистили, мастерового. Умеючи делают, знатно.
— А где это? Я ничего такого…
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Дело к весне, первой послевоенной. Потеплело, и поля освобождались от снега. В низинах уже вода образовалась, и только у кустов бело. Зимники, пересекавшие развороченный в войну большак, серыми извилистыми лентами выступали над полями.
Все так и бывает в такое время. Но было и свое, послевоенное — кустарник на пахоте и неунавоженные поля. И не велика тут загадка: не управились с полевыми работами осенью, кони запахались, из сил выбились. И лежат ли они теперь или на опорах-помочах висят, но к весне чтоб в борозде ходили. Люди на себе сани с фуражом таскали. Женщины больше. Как в войну было, так и нынче.
Верст девять оставалось до ближайшего населенного пункта, и время еще не позднее. А ноги отказывались и не шли. Немцы так непутево их перебили — одну в голени, другую в стопе, что даже видный хирург Николай Наумович Теребинский, великий мастер латать и штопать, первосортных ног Ивану Тимофеевичу не обещал. Рукой только махнул:
— Неважные у тебя будут ноги!
И все же под вечер он доплелся до села и там обратился в сельский Совет, в отрыве от других строений стоящий у самого большака:
ФЕДОР И ПРАСКОВЬЯ
В этой лесной избушке они жили всегда, расширяя и обновляя ее по мере надобности и по своим силам. Федор в ней и родился, а Прасковья, жена, тоже всю жизнь тут прожила, начиная с раннего замужества. И стояла изба не в малом отрыве от деревни, а в самой гуще леса, километрах в двадцати от ближайшего жилья. Только теперь, к старым годам, она рядом с большим поселком оказалась. Настиг ее один из многих лесных поселков на этом теперь уже голом бугорке.
Подальше бы в лес податься хотелось, в его привычную тишину, но где теперь такое место найдешь? И годы не такие, чтобы с места на место переезжать. Вот и пришлось терпеть близость шумного рабочего поселка и даже поддразнивания озорных поселковых мальчишек с того берега оврага.
По облику Федор Андреевич, или Хведор, как называла его Прасковья, старея, становился все более диковатым. Лет под восемьдесят, с признаками могучей еще силы, которой и годы не взяли, высокий, костлявый и сильно косолапый. На голове сохранилась немалая копна рыжевато-седых волос, торчком направленных во все стороны. Борода, вся белая, усы и брови так отросли, что из-под них виднелся только нос, приплюснутая картофелина.
Гордился Федор Андреевич своим хозяйством и любил его показывать свежему человеку, хитровато улыбаясь, ошарашивая объяснениями: