Роман «Пора уводить коней» норвежца Пера Петтерсона (р. 1952) стал литературной сенсацией. Автор был удостоен в 2007 г. самой престижной в мире награды для прозаиков — Международной премии IMРАС — и обошел таких именитых соперников, как Салман Рушди и лауреат Нобелевской премии 2003 г. Джон Кутзее. Особенно критики отмечают язык романа — П. Петтерсон считается одним из лучших норвежских стилистов.
Военное время, движение Сопротивления, любовная драма — одна женщина и двое мужчин. История рассказана от лица современного человека, вспоминающего детство и своего отца — одного из этих двух мужчин.
I
1
Ранний ноябрь. Девять утра. В окно бьются синицы. Врезавшись в стекло, некоторые одурело летят прочь, другие падают в свежий снег и барахтаются в нем, силясь подняться на крыло. Ума не приложу, на что в моем доме они положили глаз. Я смотрю в окно на лес. Над спускающимися к воде деревьями красная полоса. Кружит ветер, отпечатывается на воде.
В этом домике на берегу маленького озера, далеко и глубоко на востоке, я теперь живу. В озеро втекает речка. Маленькая речушка, почти пересыхающая к середине лета, но полноводная по весне и осени, в ней даже водятся угри. Я лично поймал не одну рыбину. Устье в нескольких сотнях метров отсюда. Когда с берез облетают все листья, его можно разглядеть в кухонное окно. Вот как сейчас. У реки стоит избушка. С крыльца видно, горит в ней свет или нет. Мне кажется, он постарше меня, мужчина, который там живет. Хотя, может, я просто не осознаю, как сам выгляжу со стороны, или жизнь ему досталась потруднее моей. Это тоже возможно. У него есть собака, колли.
Посреди двора на шесте кормушка для птиц. По утрам, когда рассветает, я сажусь за стол, пью кофе и гляжу, как они слетаются на корм, хлопая крыльями. Я насчитал восемь разных птичьих пород. Ни в одном месте, где я жил прежде, не встречалось такого разнообразия, но почему-то только синицы бьются об окно. А жил я много где. Теперь вот тут. К рассвету я уж несколько часов как был на ногах. Протопил печь. Послонялся по дому. Прочитал вчерашнюю газету, помыл вчерашнюю посуду, там и мыть нечего. Послушал Би-би-си. Радио болтает у меня почти круглые сутки. И я продолжаю слушать новости, все никак не отвыкну. Хотя на что они мне? Говорят, шестьдесят семь — не возраст, разве это годы в наше время, и сам я не ощущаю их груза, бодрюсь. Но я не могу, как раньше, встроить новости в свою жизнь. Они никак не меняют моего взгляда на мир, как то бывало прежде. Возможно, дело в самих нынешних новостях, или в том, как их подают, или в избытке их. В отличие от прочих, в новостях Всемирной службы Би-би-си, которые бывают в эфире рано утром, Норвегия не упоминается ни полусловом, зато здесь освещаются, например, перипетии баталий между такими, скажем, странами, как Ямайка, Индия, Бирма и Пакистан, в таком, предположим, виде спорта, как крикет, которого я никогда не видел вживую и, насколько я могу загадывать, надеюсь и не увидеть. Но я заметил, что их общая «мама», старушка Англия, всегда бывает бита. А это уже само по себе кое-что.
У меня тоже есть собака. По кличке Лира. Беспородная, насколько я понимаю. Подумаешь, велика важность. Мы с ней уже выходили сегодня, прошлись с фонариком по своей любимой тропинке вдоль озера, покрытого миллиметровой корочкой льда на всю ширь по-осеннему безмолвного и желто-жухлого камыша, натыканного в мелкой воде по краю, и густой снег бесшумно летел по черному небу, а Лира фыркала от счастья. А теперь свернулась у печки и спит. Снег перестал. Когда день раскочегарится, все потает. Это видно по градуснику. Красный столбик растет на солнце.
Всю свою жизнь я мечтал жить один в таком вот месте. Мечтал даже в самые счастливые моменты. Выпадавшие отнюдь не редко, позволю себе заметить. Нет, правда, так и было. В смысле — счастливые моменты бывали нередко. Мне везло. Но даже в чьих-то объятиях, когда шепчут в ухо слова, которые хочется слушать и слушать без конца, я иногда вдруг чувствовал тоску по уединению, по такому месту, где просто тихо. И хотя могли пройти годы до того, как эта мысль торкнет в голове в следующий раз, это не значит, что меня не тянуло прочь. И вот я здесь. И жизнь идет, ровно как я себе представлял.
2
Пора уводить коней. Так он сказал, возникнув в дверях горной избушки на сэтере, где я в то лето жил с отцом. Мне сравнялось пятнадцать. Шел 1948 год, были первые дни июля. Немцы отбыли из страны три года назад, но не помню, чтобы мы продолжали вспоминать их в разговорах. Во всяком случае, мой отец не поминал их никогда. Он о войне вообще не говорил.
Юн возникал у нас на пороге то и дело, спозаранку и на ночь глядя, и звал меня с собой: пострелять зайцев; дойти через лес в тусклом лунном свете, когда мертвенно тихо, до самого утеса; половить угрей в речке. Или попрыгать, прядя руками, по отливающим золотом бревнам, которые течение продолжало гнать мимо нашей избушки, хотя чистить реку после завершения сплава уже вроде закончили. Это было опасное дело, но я никогда не отказывался и никогда не рассказывал отцу, чем мы занимаемся. В наше кухонное окно был виден кусок реки, так что для этих трюков мы выбирали места гораздо ниже по течению. Мы запрыгивали на бревна примерно в километре от дома, но иной раз их так стремительно сносило очень далеко, что мы потом, выбравшись на берег, мокрые, клацая зубами, еще час целый возвращались назад лесом.
Юн не хотел проводить время ни с кем, кроме меня. У него были младшие братья-близнецы, Лapc и Одд, но мы с ним были ровесниками. Уж не знаю, с кем он общался весь год, пока я жил в Осло. Он об этом не говорил, ну и я не рассказывал о своей жизни в городе.
Он никогда не стучал в дверь, он тихо поднимался по тропке, оставив у берега свою маленькую лодочку, и стоял у крыльца, дожидаясь, пока я догадаюсь, что он тут. Ему редко приходилось ждать долго. Бывало, на рассвете, еще досматривая сны, я вдруг начинал в полудреме мучиться неудобством, словно мне приспичило по нужде и надо сделать усилие и проснуться, пока не случился конфуз, и я разлеплял глаза, уже понимая, что дело в другом, шлепал к двери, распахивал ее — и там стоял Юн, улыбаясь и, как всегда, щурясь.
— Ты с нами? Пора уводить коней!
3
Мы, отец и я, приехали сюда четырнадцать дней назад, поездом из Осло до Эльверума, а дальше много-много часов на автобусе. Он делал остановки по какой-то своей системе, которую я никогда не мог постичь, но останавливался, во всяком случае, часто, от жары меня то и дело смаривало на распаренном кожаном сиденье, а когда я просыпался и глядел в окно, казалось, мы не продвинулись ни на миллиметр, за окном была та же самая картинка: неасфальтированная дорога, петляющая между полей, по обеим ее сторонам — хутора, то побольше, то поменьше, но непременно с белым домом и красным сараем, и коровы за колючей проволокой ограды, упирающейся в дорогу, они лежали на солнце и пережевывали траву, полузакрыв глаза, почти поголовно коричневые, только у некоторых наляпаны белые пятна на коричневой или черной шкуре, лес стеной позади хуторов, от которых тянутся синие тени наверх к утесу, очевидно всё тому же.
На дорогу уходил почти день, и удивительно, но она никогда не казалась скучной. Мне нравилось глазеть в окно, пока веки не набрякнут, не нагреются на солнце и не опустятся, а потом проснуться, отлепить их и в сотый или тысячный раз уставиться в окно или повернуться и глянуть на отца, он всю дорогу читал книгу о чем-нибудь практическом, возведении домов или технике, во всем этом он разбирался мастерски. И он поднимал голову от страницы, кивал и улыбался, а я улыбался в ответ, и он возвращался к книжке. А я засыпал, и мне снились мягкие, теплые вещи, а в последний раз я проснулся оттого, что отец тряс меня за плечо.
— Шеф, пора, — сказал он, я открыл глаза и огляделся. Автобус стоял, заглушив мотор, в тени большого дуба перед магазином. Виднелась утоптанная дорожка к мосту на ту сторону; река, как раз в этом месте узкая, чуть дальше падала вниз с брызгами и грохотом; низкое солнце играло в шапках пены. Надо было выходить, мы остались в автобусе одни, это конечная остановка. Отсюда до избушки идут пешком, ближе не подъедешь, и я подумал, что это так похоже на отца — затащить меня на край света, хотя и не выезжая из Норвегии. Я не спрашивал, почему именно сюда, мне казалось, так он проверяет меня, я ничего не имел против, я доверял отцу.
Мы вытащили вещи и инструмент из багажного отделения автобуса и пошли к мосту. На середине его остановились и стали смотреть вниз, на бурлящую почти зеленую воду, потом прислонили бамбуковые удочки, которые крепко сжимали в руках, к новеньким деревянным перилам, плюнули в воду, и отец сказал:
— Берегись, Якоб!
4
Участок земли, который отец купил вместе с сэтером, был лесом. В основном еловым, но попадались и сосны, а кое-где между темными стволами протиснулись невысокие березки, заросли начинались прямо от реки, от стоявшей на гальке и почти висевшей над бурлящим потоком сосны с вырезанным на ней крестом — мистика, откуда он там взялся, — дальше лес ровным кругом обжимал двор с домом, сараем и лужайкой и продолжался до узенькой дорожки, границы наших владений. Дорожкой называлась слегка присыпанная щебнем тропка, петлявшая среди елок и состоявшая в основном из переплетенных корней, она начиналась от реки, шла недолго по восточному берегу, наконец, взбиралась на деревянный мост и сворачивала в центр, к магазину и церкви. Этим путем мы шли от автобуса до дома, когда приехали в конце июня или если какой-нибудь придурок забудет, бывало, лодку не на том берегу, где остались мы. Придурком оказывался чаще всего я. А так обычно мы шли через луг Баркалда, перелезали ограду и переправлялись к себе на лодке.
По утрам у нас часа два с лишним не бывало солнца, его загораживал густой лес на южной стороне, но решил ли отец всё разом повырубить только по причине нехватки солнца, я не знаю. Ему нужны были деньги, но что настолько позарез, этого я не уловил, а понял так, что мы тащились на эту реку, второй, заметьте, год подряд, потому, что отцу требовались покой и время обдумать, как дальше жить — по-новому, не как он жил до сих пор, и этого он не мог делать у нас в Осло, глядя на приевшийся пейзаж за окном, а только в другом месте. Этот год — рубеж, сказал отец. То, что он позволил мне быть при нем, возводило меня до положения, недоступного моей сестре, которая оставалась на лето с матерью, хотя была на три года меня старше.
— Не очень-то и хотелось. Что я там буду делать — мыть посуду да обстирывать вас, пока вы гуляете и рыбачите? Нашли дуру, — так она сказала и была права, но я понимал и отца, он часто повторял, что не может думать, когда рядом бабы. Для меня-то это не проблема. Как раз наоборот.
Позже я обнаружил, что он имел в виду не всех женщин.
Пара часов тени, по поводу которой он так раздражался, были единственной доступной нам прохладой, чертов склеп, взрывался отец, у людей летний отпуск, а тут холодрыга такая, и ругался зло, как иногда делал, если мамы не было поблизости. Она выросла в городке, где все, по ее словам, матерились непрестанно, и не желала больше слышать этой гадости. На мой взгляд, было неплохо отдохнуть от солнца пару часиков в самое жаркое время, когда распаренный лес замирает на припеке, истекая запахами, от которых я соловел и начинал посреди бела дня клевать носом.
5
Мельком здороваясь, когда мы с Лирой проходили мимо избушки, я поначалу не узнавал его, потому что у меня и в мыслях этого не было. С чего бы? Он, например, стоял у избушки и складывал дрова в поленницу под навесом, а я брел мимо и размышлял о своем. Даже когда он назвал свое имя, в голове ничто не торкнуло. Но, улегшись ночью спать, я вдруг задумался. Что-то такое разглядел я в неровном свете наших фонариков в его лице и облике. И теперь я ничуть не сомневался, хотя последний раз видел его десятилетним, а теперь ему за шестьдесят: это Ларс, тот самый Ларс. Когда в романе описывают такие случайные встречи, я всегда раздражаюсь. Читаю я очень много, особенно в последние годы, но и раньше тоже, и о прочитанном думаю, так вот: в романах, особенно современных, такие повороты судьбы выглядят надуманными, я в них не верю. У Диккенса какого-нибудь такое еще сходит автору, но Диккенса мы и читаем как длинную балладу из ушедшей жизни, наперед зная, что под конец уравнение должно сойтись, а нарушенный баланс восстановиться, чтобы боги снова заулыбались. Такое своего рода утешение, протест против съехавшего с глузду мира, потому как те времена быльем поросли, а наш мир не таков, и я никогда не соглашался с теми, кто уверяет, что нашей жизнью правит судьба. Эти люди не желают и палец о палец ударить, но ноют и требуют жалости к себе. Я считаю, что мы сами делаем свою жизнь, во всяком случае, я свою выстроил сам, — чего уж она там стоит, другое дело — и сам отвечаю за нее целиком и полностью. Но вот то, что из всех мест, куда я мог бы забраться, я очутился именно здесь…
Это ничего не меняет, конечно. Ни моих планов относительно этого дома, ни ощущения от жизни здесь — все останется прежним, к тому же я уверен, что он меня не узнал, и так оно пусть и будет. Но что-то все-таки изменилось.
А планы мои относительно этого места просты. Здесь мое последнее пристанище. А вот тем, как долго мне здесь быть, сколько мне еще отпущено, я себе голову не забиваю. Живу одним днем. Меня другая забота свербит — что я буду делать, если зима окажется очень снежная. До домика Лapca двести метров вниз по дороге и оттуда еще пятьдесят метров до большой дороги. С моей спиной невозможно вручную расчистить от снега такое расстояние. Это вряд ли вышло бы и со здоровой спиной. Только если бы я ничем другим уже не занимался.
Но расчищенная дорога — это важно, и еще в морозы важен надежный аккумулятор, чтоб машина заводилась. До центра деревни, где магазин и вся жизнь, шесть километров. Ну и дрова, конечно же. В доме два радиатора, но они, похоже, жрут больше энергии, чем отдают тепла. Я мог бы купить пару масляных обогревателей на колесиках, таких, которые включаешь в розетку и возишь по всему дому, куда тебе надо, но я так подумал, что должен обходиться тем теплом, которым смогу обеспечить себя сам. На мое счастье, приехав сюда, я нашел в сарае поленницу старых березовых дров, но их явно недостаточно, они пересушенные и прогорают очень быстро, так что несколько дней назад я спилил новой, купленной мною электропилой старую сухую ель, и план мой теперь расчекрыжить ее на чурки, порубить их на полешки сходного размера и, пока еще есть время, пополнить поленницу свежими дровами. Тем более той старой березы я уже порядочно истопил.
Пилу я купил «юнсерд». Не потому, что считаю эту фирму самой лучшей, просто здесь пользуются только ею, и, кроме того, человек из механической мастерской, продавшей мне пилу, пообещал, если лопнет полотно, заменить его бесплатно. Пила не новая, но перебранная и со свежим полотном, и сам вид продавца внушал доверие. Здесь царство «юнсерда». И «вольво». Я сроду не видел столько «вольво» в одном месте, каких угодно, от дорогих новеньких до старых развалюх, последних побольше, чем первых, зато попался даже один «PV», он стоял у почты. Это в 1999 году. Факт немало говорит об этом месте, не знаю только, что именно он говорит, кроме того, что тут рукой подать до Швеции, причем самой дешевой ее части. Вот и простое объяснение, наверно.
II
10
Мы с Францем сидели в кухне его небольшого домика на утесе у реки. Совершенно белое солнце светило в окно и на стол с нашими белыми тарелками и белыми кружками с золотисто-коричневым кофе из отдраенного до блеска кофейника с печки, которая топилась и зимой, и летом, всегда, но летом — при открытых окнах. Кухня была окрашена в голубой цвет, как все кухни в деревне, потому что считалось, и, возможно, обоснованно, что он помогает от мух, а всю мебель Франц сделал своими руками. У него тут было хорошо. Я подлил себе молока из кувшина, кофе стал матовым, в тон к свету, и не таким крепким, я прищурился и уставился на реку, подражая пристроившемуся точно под окном голубю. Река искрилась и переливалась, как россыпь звезд, как Млечный Путь осенью, когда он иногда вспенится бурным потоком и опояшет ночь бесконечной лентой, а ты лежишь у фьорда в этой огромной темноте, чувствуя, как вгрызается в спину скала, и до боли таращишь глаза, а Вселенная всем своим весом давит тебе на грудь, так что ни вздохнуть, ни выдохнуть, или наоборот — она затягивает тебя в трубу вселенского пылесоса, и ты, катышек человеческой плоти, навсегда исчезаешь в ней. И начинаешь исчезать уже при одной мысли об этом.
Я оглянулся и посмотрел на красную звезду у Франца на руке. Она горела на солнце и вздыбливалась всякий раз, как он шевелил пальцами или сжимал кулак. А это он делал нередко. Видимо, он был коммунистом. Среди лесорубов вообще много коммунистов, оно и понятно, говорил отец.
Франц рассказал мне вот что.
11
Я долго сижу на скамейке. Гляжу на реку. Лира носится вокруг. Я не знаю, что со мной. С души что-то сшелушивается. Дурнота отступила, в мыслях ясность. Тело невесомо. Это как быть спасенным. От угрозы опуститься, от навязчивых мыслей, от злых духов. Экзорцист, изгоняющий бесов, побывал здесь и вновь исчез, унеся с собой все гадкое. Дышится легко. Впереди все еще будущее. Я думаю о музыке. Наверно, куплю себе проигрыватель CD-дисков.
Поднявшись от реки к себе на горку чуть впереди наступающей на пятки Лиры, я вижу, что посреди моего двора стоит Ларс. В одной руке у него пила, другой он сжимает ветку березы. Он дергает дерево, но оно не поддается, насколько я вижу, только ветки гнутся. Солнце стало желтее, и свет от него резче. На Ларсе бейсболка, он надвинул ее низко на глаза и, заслышав мои шаги, разворачивается всем телом и чуть не запрокидывает голову назад, чтобы увидеть что-нибудь из-под козырька, и встречается со мной взглядом. Лира и Покер гоняют друг дружку вокруг дома, насколько это позволяет раскинувшаяся во весь двор береза, потом сцепляются в потешной драке, рычат, повизгивают, катаются клубком в траве за сараем, они вполне счастливы.
Ларс улыбается и снова встряхивает дерево за ветку.
— Займемся ею? — говорит он.
12
Пока мы с Ларсом возились с березой, незаметно похолодало, солнце спряталось, задул ветер. Плотные серые облака затягивают небо ватным одеялом, синяя полоска отъезжает все дальше к утесу на востоке и наконец пропадает. У нас перекур, мы распрямляем затекшие спины и старательно делаем вид, что нам не больно. Это не так легко, мне приходится с силой нажимать рукой на поясницу, чтобы более-менее распрямиться, на некоторое время мы с Ларсом отворачиваемся друг от дружки и смотрим каждый в свою сторону леса. Потом он скручивает папироску, прислоняется к двери сарая и неторопливо закуривает. Мне вспоминается, какое это наслаждение — после тяжелой физической работы покурить с тем или с теми, с кем вместе трудились, и впервые за много лет я чувствую, что мне этого не хватает. Я перевожу взгляд на гору чурбаков, наваленную в том месте, где вот только лежала береза. Ларс глядит туда же.
— Неплохо, — говорит он спокойно и улыбается. — Половину сделали.
Даже Лира с Покером утомились. Они лежат рядышком на крыльце и тяжело дышат. Пилы выключены. Тишина. И вдруг — снег. Время час дня. Я гляжу в небо.
— Черт, — говорю я громко.
Ларс вслед за мной поднимает взгляд.
13
После утренней беседы с Францем долина как-то изменилась. И лес стал другим, и поля, река хоть и оставалась прежней, но все же казалась иной, как и отец после рассказа Франца и после того, за чем я застал его на пристани у дома Юна. Я не мог понять, отдалился ли он от меня или стал ближе, легче мне теперь его понимать или сложнее, зато знал, что он наверняка стал другим, но не имел возможности поговорить с ним об этом, потому что он не сам открыл мне эту дверь, так что у меня не было права войти в нее, да я и не знал, хочу ли.
И я видел, что отца снедало нетерпение. Не то чтобы он стал груб или вспыльчив, он оставался таким же, каким был все время со дня нашего приезда, и если я, думая о нем, чувствовал огромную разницу, то не потому, что замечал перемены в его поведении. Но ждать он больше не мог. И хотел сплавить лес немедленно. Чем бы мы ни занимались днем: ходили ли в магазин, поднимались на веслах до моста, чтобы, дрейфуя потом назад, поудить с лодки, или плотничали на хуторе, или, надев перчатки, ходили по вырубке, наводя порядок среди завалов, собирая ветки, надеясь сложить из них костер, когда погода позволит, потому что отец не хотел, чтобы после нас все тут выглядело безобразно, — в любом случае он пару раз за вечер, а то и больше спускался к реке: стучал по кучам бревен носком ботинка или костяшками пальцев, прикидывал угол падения и расстояние до воды, правильно ли посыплются бревна в реку, и тут же шел сам себя перепроверить. Спросил бы кто меня, суетился он напрасно, любому было видно, что бревна скатятся точно в реку, не застопорившись ни о какое препятствие, да он и сам это знал. Но не мог справиться с собой. Иногда он подолгу стоял и нюхал бревна, утыкался носом в ободранные от коры места, где блестела смола, и шумно вдыхал запах, и я не знал, делает ли он так потому, что ему нравится этот смолистый дух, который сам я очень любил, или потому, что его нос считывал таким образом информацию, недоступную нам, простым смертным. И была ли в таком разе эта информация обнадеживающей или наоборот, я уж тем более выяснить не мог, но нетерпения его она не укрощала.
Потом два дня кряду лило как из ведра, а на следующий вечер отец пошел к Францу потолковать и долго не возвращался. Когда он вернулся, я лежал на верхней койке и читал в свете маленькой керосиновой лампы, потому что по вечерам уже было темно, и отец оперся о мою койку и сказал:
— Завтра рискнем. Начнем сплавлять.
По голосу отца я сразу понял, что они с Францем разошлись во мнениях. Я положил в книгу закладку, свесился вниз, опустил руку и кинул книгу на стул у кровати со словами:
14
Я выныриваю из сна навстречу свету, я вижу свет выше. Как если бы я находился под водой и надо мной была бы бледно-голубая поверхность воды, совсем близко, но совсем недосягаемая, потому что в маленьких слоистых перьях тут внизу ничего нельзя ускорить, я бывал тут и прежде, но сейчас не уверен, успею ли доплыть до поверхности вовремя. Я тяну руки, обессилев от перенапряжения, и вдруг ладони касаются холодного воздуха, я начинаю бить ногами, быстрее, прорываю верхнюю пленку лицом и могу открыть рот и втянуть воздух. Потом открываю глаза, но света нет, а темнота та же, что на дне. От разочарования во рту горький утренний вкус, это не сюда я стремился. Я тяжело вздыхаю, сжимаю губы и собираюсь снова нырнуть, но тут до меня доходит, что я лежу в своей кровати, под одеялом, в каморке рядом с кухней, что еще очень рано и не рассвело и что больше не надо задерживать дыхания. Я выдыхаю, и смеюсь в подушку от облегчения, и начинаю плакать, не успев понять почему. Это что-то новенькое, я не помню, когда плакал в последний раз, а сейчас долго не могу уняться и думаю: если однажды утром я не доплыву до поверхности, это будет значить, что я умер?
Но плачу я не поэтому. Я мог бы выйти, лечь в снег и лежать, пока тело не занемеет, чтобы почувствовать, каково это. Подготовиться мне ничего не стоит. Но я не смерти боюсь. Я поворачиваю голову к ночному столику и смотрю на светящиеся стрелки. Шесть утра. Мое время. Пора браться за дела. Отбрасываю одеяло и сажусь. Со спиной сегодня все в порядке, я сижу на краешке, свесив ноги на половичок, который я положил у кровати, чтобы в холодное время года не так вздрагивать, коснувшись пятками пола. Потом надо будет положить новый пол и все утеплить. Может быть, к весне, если деньги будут. Конечно, будут. Когда же я перестану тревожиться о них? Зажигаю лампу у кровати. Протягиваю руку взять висящие на стуле брюки, нащупываю их, беру и замираю. Не знаю. Похоже, я еще не готов. У меня есть дело, которое нужно сделать. Поменять несколько досок в крыльце, пока никто не провалился и не переломал себе ног, этим я собирался заняться сегодня. Я купил доски с пропиткой и три банки гвоздей, должно хватить, четыре были бы по-моему чересчур, а кроме того, надо порубить чурбаки сухой ели на удобные полешки, с этим тоже не стоит затягивать, а то зима уже, считай, на дворе. Вот такая картина. Ну и Ларс придет попозже, мы с ним хотели оттащить комель упавшей березы цепями на машине. Это как раз будет приятно, убрать его отсюда. Я гляжу в окно. Снег перестал. Видные неясные очертания идущей в гору дороги. Возможно, сегодня не такой легкий для работы день. Роняю брюки и ложусь обратно на подушку. Дело, наверно, в этом сне, он не был хорошим. Я знаю, что смогу разобраться в нем, если захочу, я это умею — реконструировать, раньше, по крайней мере, умел, но я не уверен, надо ли оно мне. Сон был эротический, должен признаться, со мной это не редкость, они снятся не только тинейджерам. В нем присутствовала мама Юна, какая она была в сорок восьмом году, и я нынешний, шестидесяти семи лет от роду, прибавивший пятьдесят полновесных лет, и отец мой, наверно, тоже был где-то неподалеку, за кулисами, в тени, такое было ощущение, и в животе все сжимается от одной только этой мысли о том сне. Лучше, наверно, не трогать этот сон, пусть падает обратно на дно и лежит там вместе с другими моими снами, до которых я не могу докоснуться. Прошло то время моей жизни, когда я мог использовать сны. Больше я ничего менять не буду, я останусь здесь. Если получится. Но план таков.
Ладно, встаю. Шесть пятнадцать. Лира тут же поднимается со своего места у печки, подходит к входной двери и ждет. Она поворачивает голову и смотрит на меня, и не знаю, заслужил ли я столько доверия, сколько в этом взгляде.
Хотя, возможно, здесь речь не о том, заслуженно или нет, оно просто — есть, это доверие, независимо от того, кто ты и что ты сделал, и оно не ложится ни в ту, ни в эту чашу весов. Вот это было бы здорово! Good dog, Лира, думаю я, very good dog. Я открываю ей дверь, выпускаю ее в прихожую и оттуда на крыльцо. Зажигаю из дома наружную лампочку, выхожу следом за Лирой, оглядываюсь. Лира прямиком сигает в снег, он лежит большими подсвеченными желтым светом сугробами везде, где их оставил Ослиен, прекрасно почистивший остальной двор большим кругом, пройдя в нескольких сантиметрах от моей машины и пару раз толкнув березовый комель скребком, потому что он, видимо, все время оказывался поперек дороги, но в конце концов определив его лежать сбоку, где он теперь и ждет дальнейшей транспортировки, очень удобно. Ослиен расчистил даже маленькую дорожку вдоль дома, по которой я обычно обхожу его, чтобы пустить струю возле опушки, если мне не хочется излишне переполнять мой мелкий уличный сортир. Интересно, это предложение впредь ставить машину туда, чтобы она не мешала разворачиваться трактору, или у него самого удобства на улице?
Оставив Лиру в одиночестве на дворе обнюхивать обновленный побелевший мир, я захожу в дом: пора его протопить. Сегодня никаких проблем с растопкой, и вот уже за черными чугунными дверцами бодро и уютно потрескивает огонь, и я не спешу зажигать верхний свет, чтобы в полумраке желто-красные всполохи в печке затянули стены и пол подрагивающей колеблющейся пленкой. От этого зрелища дыхание становится тише и реже, оно успокаивает меня, как оно наверняка тысячелетиями успокаивало всех людей: пусть себе волки воют, у огня мы в безопасности.