Предсказание будущего

Пьецух Вячеслав Алексеевич

В книгу вошли современные проблемные, остросоциальные повести, рассказы и роман о разрушительности бездуховности, безнравственности, потребительства и о преодолении их путем нравственного осмысления.

РАССКАЗЫ

Жизнь негодяя

Прежде чем взяться за этот рассказ, я долго думал о негодяе как таковом и вот до чего додумался…

Негодяй негодяю рознь. Несмотря на то, что ни один здравомыслящий человек не сознает себя негодяем, это очень широкое и пестрое человеческое семейство. Бывают негодяи мысли, негодяи побуждения, негодяи дела, негодяи образа жизни, те, которые сами себе враги, нечаянные негодяи, негодяи из идейных соображений, наконец, есть еще работники метеорологической службы, которые, если вдуматься, тоже порядочные негодяи; но самая вредная негодяйская категория, стоящая даже несколько в стороне, это, так сказать, вечные негодяи, которые неизвестно откуда берутся и поэтому вряд ли когда-нибудь будут истреблены. К ним-то и относится негодяй Аркаша Белобородов, который до самого последнего времени проживал в Москве, поблизости от Преображенской площади, на улице Матросская Тишина.

Биография его относительно коротка. Он родился в 1954 году, когда от нас ушел Садриддин Айни, когда вся страна отмечала трехсотлетие воссоединения Украины с Россией и 125-ю годовщину гибели Грибоедова, когда только что появилась кинокомедия «Верные друзья», вступила в строй первая атомная электростанция, открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка, началось освоение целинных и залежных земель, когда еще во главе ВЦСПС стоял Шверник, никого не удивляли такие газетные заголовки, как «Против застоя в научной работе», а литературная критика была подведомственна Министерству юстиции. Вообще хотелось бы созорничать и распространить этот перечень странички на полторы, как в «Двух гусарах» у Льва Толстого, но совесть берет свое.

В силу загадочной обособленности детства и юности в общей картине жизни ни детство, ни юность Аркаши Белобородова не давали основания предположить, что впоследствии из него получится негодяй; это был обыкновенный ребенок, неслух и троечник, это был обыкновенный юноша, то есть придурковатое и в высшей степени самонадеянное существо, к тому же страдающее процессом превращения в мужчину и человека, — стало быть, эти два периода можно безболезненно опустить. Но в первой молодости изначальные негодяйские признаки были уже заметны: например, Аркаша целые часы пролеживал на диване, ковыряя мизинцем в носу, и заинтересованно разглядывал потолок. Наблюдая его в такие часы, можно было предположить, что его одолевают либо серьезные мысли, либо лирические воспоминания, но в действительности его одолевало совсем другое, а именно тупое, но чрезвычайно приятное состояние неги, которую умели описывать только античные мудрецы. Потом, лет так двадцати двух, он взял моду молчать; молчит и молчит, как воды в рот набрал, а уж если что и скажет, то такую глупость, что уши вянут. Наконец Аркаша прекратил всякую полезную деятельность. Прежде он учился в кооперативном техникуме, потом бросил техникум и поступил подсобным рабочим на электроламповый завод, но, проработав только один квартал, начал потихоньку отлынивать, и на этом биографическом пункте наступил конец долготерпению его матери:

— Аркадий, — говорила она, — ты почему сегодня не пошел на работу?

Василиса и духи

Поздний февральский вечер. В избе смутно горит голая лампочка, тикают ходики, из-за дощатой перегородки доносится ритмическое бубнение, в том месте, где к печке прислонен веник, время от времени тонко попискивает сверчок — в остальном тишина. Но на дворе, что называется, Содом и Гоморра: оттепель, ветер, снег и такая непроглядная темень, что самым серьезным образом боязно за то, что уже никогда не настанет день. От этого в избе, натопленной до кисловатого привкуса в воздухе, кажется еще приютнее и теплей.

Бабка Василиса, немного тронутая, но в остальном крепенькая старуха в двух очках на носу, в белоснежном платке, в ситцевом платье, выгоревшем до неузнаваемости первоначальной расцветки, в ватнике с отрезанными рукавами, сидит за столом и вяжет носки из грубой собачьей шерсти. Примерно через каждые пятнадцать минут бабка Василиса приостанавливает какое-то автономное, одушевленное движение спиц, и при этом лицо ее расправляется, костенеет. Затем обе пары очков совершают замедленный взлет и упираются в стену, на которой висит небольшая застекленная рама, по-прежнему заменяющая в деревнях такую принадлежность семейной цивилизации, как фотографические альбомы. Фотографии в ней главным образом старинные, пожелтевшие, частью даже совершенно выгоревшие, как бабкино платье. Если не считать нескольких малоинтересных групповых портретов, на фотографиях запечатлены: старшая сестра Маша, решительно ни за что повешенная казаками атамана Григорьева, средний брат Паша, погибший во время конфликта на КВЖД, младший брат Саша, сгинувший в лагерях, сестра Энергия, зарезанная кулаками, муж Константин, умерший в плену и похороненный где-то в далекой-далекой Польше. Собственно, из ближайших родственников тут нет только дочери Зинаиды, так как ее фотографию два года тому назад уничтожил зять, и сына Илюши, которого нехорошо было фотографировать из-за того, что он был урод; на третьем часу его жизни Василиса немного примяла ему головку, имевшую неправильную, кочковатую форму, и своими руками сделала его идиотом; в четыре с половиной года Илюша умер, наевшись суперфосфата. Остальные все налицо: Маша, Паша, Саша, Энергия, Константин.

Постепенно бубнение за дощатой перегородкой становится все вразумительнее, слышней и в конце концов переходит в крик. Тогда в комнату, где сидит Василиса, вваливается ее соломенный зять, человек взбалмошный и пьющий, волоча за собой бабкиного внука Петра — обоих два года тому назад бросила дочь Зинаида, сбежавшая в Житомир с начфином танкового полка.

— Осиновую жердь об него обломать, и то мало! — говорит зять на такой лютой ноте, что бабка Василиса от робости выкатывает глаза. — Вторую неделю проходим Западную Европу, а он до сих пор не может показать Британские острова!..

Бабка Василиса тоже не знает, где находятся Британские острова, но из педагогических соображений укоризненно покачивает головой, и при этом обе пары ее очков медленно сползают на кончик носа.

Воробьиная ночь

Вообще «воробьиная ночь», — это просто-напросто ночь под 23 сентября, на которую приходится осеннее равноденствие. Но также «воробьиными» у нас еще называются душные, жутковатые ночи, когда не спится, мается и думается о дурном; по народной примете они обязательно сопровождаются страшенной грозой и ливнем. Та «воробьиная ночь», о которой пойдет рассказ, была «воробьиной» и в смысле безобразной погоды, и в прямом астрономическом смысле — гряло как раз 23 сентября. Мне эта ночь, между прочим, памятна потому, что она меня подарила одной превосходной мыслью, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь.

Накануне, дня за два, что ли, я приехал в дачную деревеньку, стоявшую на высоком берегу покойной, темной реки, которая даже в ведренную погоду сообщала ощущение холода и той сумрачной затаенности, какая у нас называется — себе на уме. На противоположном, низком берегу стлался какой-то кустарник, а за ним начинался лес, синевший обширно и далеко, до самого Ярославля. Много есть в средней России волшебных мест, но такого сказочного пейзажа я больше, кажется, не встречал: вот закрою глаза, и он бесовским образом является мне, как являются привидения.

Сама деревенька, покинутая коренным населением в начале семидесятых годов, с течением времени превратилась в дачный поселок, насчитывающий примерно полтора десятка дворов; два или три из них были обитаемы круглый год, а прочие оживали только по большим праздникам и в сезон. Я поселился в шестой избе, если считать от околицы, которую символизировал древний, почерневший овин, сразу за аккуратным крапивным прямоугольником, разросшимся в том месте, где некогда стоял сруб; эта изба принадлежала моему приятелю, редкому бездельнику, умнице, книгочею.

Вероятно, под воздействием его вредных флюидов я тоже бездельничал, то есть с утра уходил побродить к реке или в дальнюю березовую рощу и пропадал, как правило, до обеда. После обеда мы с приятелем по русскому обыкновению прилаживались вздремнуть, потом пили чай из самовара, лежа под яблоней на ковре, и потом до поздних сумерек беседовали на отвлеченные темы, благо с моим приятелем всегда есть о чем с толком поговорить. Словом, я бил баклуши, если не считать того, что раз я вскопал две грядки под спаржу и артишоки — впрочем, ии спаржи, ни артишоков, ни даже какой-нибудь пошлой редиски мой приятель, ясное дело, не посадил.

Но вот как-то утром, когда мы только-только позавтракали и уже собирались подниматься из-за стола, нас навестила приятельская соседка. Она вошла в избу, и во мне что-то оборвалось.

Он никогда не сидел в тюрьме…

Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия — то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, — и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.

К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь — это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:

— Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!

Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.

Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.

Жалоба

Пенсионера Свиридова обидели в продовольственном магазине. Когда он попросил продавщицу, женщину также немолодую, взвесить пятьдесят пять граммов «Любительской» колбасы, она неожиданно сказала ему несколько таких буйных слов, что Свиридов оцепенел. Впрочем, в следующее мгновение он совершенно пришел в себя и потребовал «Книгу жалоб и предложений». То ли в этом магазине не так последовательно наказывали продавцов, то ли скандалы, подобные нынешнему, тут были обычным делом, но «Книгу жалоб и предложений» Свиридов получил практически без борьбы. Раскрыв ее на дежурной страничке, он облокотился о подоконник, мутно посмотрел на схему разделки туш, немного покусал свою авторучку, печально крякнул и застрочил…

«17 октября текущего года, — писал он, делая противоестественный левый крен, — в десятом часу утра продавщица вашего магазина нанесла мне оскорбление словом. Эта продавщица отказалась назвать свое имя, но вот я ее сейчас опишу. Полная, крашеная, в годах, глаза имеют алчное выражение.

Дело было так: я попросил вышеизложенную продавщицу взвесить мне пятьдесят пять граммов «Любительской» колбасы и в ответ на свою просьбу услышал такие неистовые слова, передать которые мне не позволяет ни возраст, ни воспитание. Я вполне контролирую себя в том отношении, что жизнь наша нервная, но ведь надо же знать и меру! Мне, положим, и в голову не придет облаять человека на том основании, что он съедает в день именно пятьдесят пять граммов вареной колбасы, а не шестьдесят девять, потому что это гражданское право всякого человека. А ваши работники позволяют себе по этому мелкому поводу разные неистовые слова. И, к сожалению, это далеко не исключительный случай. У нас еще частенько встречаются люди, которые не контролируют себя в том отношении, что человек должен быть всесторонне окружен уважением и заботой. Например, моя собственная дочь, между прочим, уродившаяся ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца, постоянно обзывает меня «прохиндеем», отбирает пенсию, не разрешает залезать в холодильник, наущает внуков делать мне мелкие пакости и вообще всячески подчеркивает мое плачевное положение. А сын — вор. Несмотря на то, что я дал ему высшее образование, он работает грузчиком в мебельном магазине № 44 и обирает мирных клиентов, которые приходят покупать обстановку на честно заработанные гроши. Хороша и моя невестка. Она пьет, как сапожник, и в нетрезвом состоянии кидается в меня посторонними хозяйственными предметами. Кроме того, у нее что-то по женской линии.

Я уже не говорю о соседях. Один из них, бывший военный, недавно спустил собаку на десятилетнего мальчика, который, расшалившись, залез на крышу его личного автомобиля — про марку ничего определенного сказать не могу, поскольку в машинах я ни бум-бум. Конечно, среди моих соседей имеются и хорошие люди, но, например, пенсионерка Клавдия Вячеславовна Иванова часто ночует в подъезде, так как ее сын под воздействием алкогольных паров способен на что угодно. Последний работает сантехником в нашем развалившемся коммунальном хозяйстве и действительно способен на что угодно. И это также далеко не исключительный случай. Я на своем веку встречал таких ненормальных типов, и когда участвовал в строительстве Беломорканала, и когда ездил поднимать целину, за что, между прочим, был награжден орденом и медалью, и когда работал полотером в геологическом управлении. Только вы не подумайте, что я летун. Просто жизнь меня подхватывала и бросала, подхватывала и бросала, в связи с чем я переменил так много мест работы и должностей, что всего, пожалуй, и не упомню. Вообще память плохая стала. Глаза также плохо видят. Но память — хуже всего: ничего не помню, прошлое как в тумане. Вот я прожил шестьдесят восемь лет, а хорошо помню только то, что я всю жизнь экономил деньги, хотя мне никогда не нравилось это делать. Но это еще бы и ничего, если бы только меня постоянно не обижали. А то просто собрались все и обижают, и обижают! Товарищи, мне так плохо, что я не знаю! Пишу и плачу!..»