Отречение

Проскурин Петр

Роман завершает трилогию, куда входят первые две книги “Судьба” и “Имя твое”.

Время действия — наши дни. В жизнь вступают новые поколения Дерюгиных и Брюхановых, которым, как и их отцам в свое время, приходится решать сложные проблемы, стоящие перед обществом.

Драматическое переплетение судеб героев, острая социальная направленность отличают это произведение.

Книга первая

1

В душный предвечерний час низкое солнце золотило, уходя, купола и кресты храмов Кремля; на Гоголевском бульваре было шумно и людно — после жаркого дня киоски с мороженым, водой и квасом были давно опустошены и подступавшая вечерняя прохлада несла некоторое облегчение, хотя нескончаемые человеческие потоки по-прежнему куда-то спешили. Академик Обухов и Петя, встретившиеся по делу, увлекшись разговором и ничего не замечая вокруг, прогуливались в некотором удалении от метро под пыльными, давно не видевшими дождя деревьями; Обухов, получивший очередной отказ в задуманной экспедиции на Зежский кряж, просил Петю, пока суть да дело и вопрос рассматривается, теперь уже в самых высших инстанциях, до возвращения на Дальний Восток съездить на кордон с дозиметром, попутно взять биологические пробы. Петя молча слушал, затем кое-что записал в блокнот для верности; покосившись, академик помолчал и добавил:

— Повидайте Игната Назаровича, от него вчера письмо пришло какое-то путаное, вспоминает мои лекции, о настоящем же положений подозрительно вскользь. Обещает при первой возможности приехать, рассказать… Вот только ждать нельзя.

— Конечно, конечно, Иван Христофорович, — согласился Петя. — Мне и деда надо повидать. Воскобойникова я люблю, надежный человек, с ним спокойно становится. Я одного не пойму, почему одни кричат, а другие совершенно ничего не слышат? Боюсь, нас с вами тоже никто не услышит…

— Услышать должен не человек, а человечество, — сказал Обухов и поморщился. — И здесь пахнет нефтью, остатками жизни… да, мы уже говорили с вами как-то о термодинамически новых мирах, они не примут живущего по биосферным законам человека, они его просто уничтожат. Надо кричать, как вы весьма энергично выразились, Петр Тихонович. Другого пути нет.

— Встряхнуть человечество не так просто, пожалуй, необходима глобальная катастрофа. Не поздновато ли придет прозрение? — вслух подумал Петя.

2

Лес расступился неожиданно; одолев глухой дубовый кустарник, росший в этом месте сплошной стеной, Петя невольно остановился, заморгал. Тяжелая лесная сырость и духота кончились, потянуло сухим ветерком. Он резко прыгнул через толстую, поросшую густым мхом валежину, подвернул ногу, присел и, зверски оскалившись, выругался. Что-то заставило его поднять голову; в глазах у него мелькнуло недоверие. «Ну и ну», — тихо сказал он, поднялся и, прихрамывая, сделал несколько неверных шагов.

Каменные руки, вырвавшиеся, казалось, в безотчетном порыве из самой земли к высокому сквозящему небу над мелколесьем, озадачивали, и Петя, расстегнув ворот рубашки, не замечая липнувших к потному телу комаров, долго, пока не закружилась голова, смотрел на молящие кого-то о милосердии плоские, грубо вырубленные ладони, рождающие ощущение неуверенности, и скоро во всем небе остались только они одни. Солнце низилось, ладони окаймляло холодное летучее пламя; у Пети вдруг оборвалось сердце, каменные ладони качнулись, надломились, тяжко обхватили его и взметнули к небу. Длилось это какое-то мгновение, затем осталась лишь темная уходящая боль, едва не остановившая сердце. Со всех сторон егопо-прежнему окружали глубокое, бархатно-синее, быстро угасающее небо и застывший в мертвом молчании лес; зажмурившись, он рванулся назад к земле и, вцепившись в нее, долго не мог заставить себя открыть глаза. «Вот чепуха! — возмутился он. — Не хватало мне еще этой лесной чертовщины… Откуда?» Внутренний голос приказал ему успокоиться; ничего особенною не произошло, просто аукнулась давно отлютовавшая, по словам деда Захара, в этих лесах война. Так тоже бывает, сам он здесь ни при чем, сам он здесь нечто случайное, ненужное…

Каменные руки одиноко и отстраненно вздымались в синее, еще больше отодвинувшееся, глубокое небо, но Петя по-прежнему, не решаясь оторваться от земли, лежал на спине, жуя какой-то горчивший стебелек; жизнь все-таки малопредсказуема, он уже в этом убедился. Вот и после гибели отца в авиационной катастрофе он так и не смог полностью прийти в себя; просыпаясь глухими ночами от ощущения присутствия рядом именно его, отца, начинал, как вот сейчас, перебирать всю свою прежнюю жизнь, судить себя, хотя и перебирать особенно было нечего и судить не за что. Случившееся же с ним сейчас среди глухих зежских лесов тоже, вероятно, выходило за рамки объяснимого и даже разумного: его непреодолимо тянула, словно бы вбирала в себя разверзшаяся мучительная даль, и он приказал себе больше не смотреть на вздымающиеся ладони в вечернем, быстроопадавшем небе над лесом; его плотно окружал щебет птиц, и шелест листвы, и стрекот кузнечиков, и какие-то другие, ухающие, приглушенные, словно разлитые в самой земле звуки, живущие только в низких болотистых местах — и то в предвестии солнечной ровной погоды. Пахло грибной сыростью и почему-то дымом; пожалуй, он забрел слишком далеко от дедовского кордона в незнакомую, самую глухую часть зежских лесов; пора возвращаться.

Он встал, раздвигая заросли мелкого дубняка, начинавшего забивать весь остальной подрост, пробрался к самому мемориалу. Каменные ладони вздымались вверх из основания, скрытого в земле; Петя теперь близко увидел бетонный язык пламени, с трудом пробивавшийся из буйной летней зелени и тем самым как бы усиливавший ощущение трагичности жизни, обреченности человеческой тщеты: «Мы тоже жили, — словно бы прозвучал из самого камня чей-то задушевный стон. — Мы жили, а теперь стали травою и лесом. Родимые! Вы слышите нас? Нас сожгли всех вместе — детей, женщин, стариков — в пору золотых листьев, в сорок втором, в конце сентября, но мы были! Были! Вы прислушайтесь, и вы нас услышите…» Петя замер и даже затаил дыхание; крик действительно жил в самом камне, давным-давно умершие, умолкшие голоса сочились, текли из камня глухим шелестом. Мертвая деревня, уничтоженная немцами в последнюю войну вместе с жителями, деревня-призрак, робко проступала из буйного разлива летней зелени; обозначая бывшую улицу, тянулась цепочка бетонных кубов — одинаковых, серых, наполовину скрытых свежей, изумрудной травой.

Петя нерешительно ступил на нехоженую, густо заросшую улицу и почти сразу же вновь остановился. Мертвая лесная деревня называлась когда-то Русеевкой, о чем он тоже узнал из надписи на памятной плите, языком огня пробивавшейся из земли; он поймал себя на том, что все время на разные лады повторяет про себя это тихое, успокаивающее слово: «Русеевка, Русеевка… Русеевка». Медленно, стараясь, ничего не упустить, он заставил себя двинуться дальше; ему еще никогда не было так неловко, стыдно перед жизнью за свою ненужность, бесполезность; почему-то по-прежнему не шел из головы отец, казалось до самой последней минуты все время что-то упорно, непрерывно отыскивающий и обжигающийся (даже ожоги жизни были для него смыслом движения) и в один момент своей бессмысленной и нелепой гибелью опровергший и себя, и все свое прошлое. Всегда неспокойная стихия утихла, слилась в один серый цвет, в одну ровную, едва дышащую поверхность, от горизонта до горизонта одинаковую и безжизненную; и Петя не мог этого понять, не мог с этим примириться, и попытки со стороны родных и близких растормошить его не помогали. Он даже себе не мог признаться в главном, все его существо перевернула одна-единственная, внезапно открывшаяся истина: слова отца, не раз говорившего ему о необходимости спешить, не терять в жизни напрасно ни одного часа, ни одной минуты, казавшиеся в свое время всего лишь раздраженным ворчанием уставшего, замученного вечной спешкой и необходимостью долга человека, обернулись теперь знобящим смыслом неминуемости и собственного своего ухода.

3

Открыв глаза, Захар прислушался; он проснулся раньше обычного — солнце еще не всходило. Пришел июнь, самая яркая пора лесного цветения, а с некоторых пор (Захар заметил за собой такую особенность) ему становилось не по себе именно в это время года; одолевала тяжесть прошлого, даже если он и пытался сопротивляться. Слишком долгая дорога оставалась у него за плечами, она представлялась ему бесконечной, вызывающей чувство бессилия, собственной ненужности; и хотя он пытался отгородиться не только от прошлого, но и от настоящего, это случилось как-то само собой, по извечному закону жизни; обнаруживались все-таки еще не замурованные временем отдушины, в них врывались нежелательные, ненужные уже отзвуки сотрясавших мир бурь, и, если уж говорить открыто, они-то и бередили душу; проходил день, другой, иногда неделя или даже месяц — и опять все бесследно исчезало, не оставляя никакого следа. Так было и год, и два, и три назад; и к этому он уже привык: теперь он жил как бы в двойном измерении и, если бы и захотел, не смог бы отделить прошлого от настоящего; прошедшее как бы повторялось, и с этим ничего нельзя было сделать.

Вот и сегодня, едва открыв глаза и втянув в себя запах обжитого и давнего жилья, старого соснового дерева, приобретающего со временем устойчивую смолистую крепость, скисшего молока, налитого в большую миску для кота, так и оставшеюся невыпитым, Захар подробно перебрал вчерашний день. В открытое, затянутое от комарья частой проволочном сеткой окно, сочились запахи лесной прели, земли, свежей листвы и сирени, завезенной сюда прежними лесниками и буйно разросшейся в южной части расчищенного от леса пространства на кордоне и кое-где начавшей в этом году необычайно рано отцветать. Всего этого Захар давно уже не замечал, как не замечал и своей жизни, работы, воздуха вокруг, земли под ногами.

Он заворочался, завздыхал, столкнул с кровати пригревшегося у его бока здоровенного серовато-палевого кота Ваську, очень самолюбивого, стойко выдерживавшего ожесточенные баталии с крысами, невесть откуда появившимися и расплодившимися в последние два года на кордоне. Кот мягко шлепнулся на все четыре лапы, несколько раз вздрогнул кончиком хвоста, проявляя сильнейшее недовольство и обиду, фыркнул и отправился в соседнюю комнату, а оттуда, привычно приподняв круглой мордой шевелившуюся от свежего ветерка занавеску на окне, огляделся и бесшумно спрыгнул в кусты раздражающе пахшей сирени, подступившей вплотную к окнам большого, полупустого дома, затерянного в глуши старых зежских лесов. Захар не обратил внимания ни на кота, ни на его вполне справедливую обиду; да и все запахи словно в один момент отхлынули от Захара и, истончившись, рассеялись; он опять повернулся с боку на бок, покряхтывая и вздыхая, недовольный собой, ломотой в костях, и в то же время неосознанно приготовляясь к новому дню, к непрерывным делам и заботам кордона.

По давней привычке он ощупью поискал на табуретке рядом с изголовьем кровати кисет с табаком и спички, не нашел и вспомнил, что со времени, когда он поселился здесь и завел пасеку, бросил курить; рука его натолкнулась на кружку с водой, поставленную Феклушей, раз и навсегда взявшей на себя эту обязанность и он, опять пробормотав что-то неразборчивое, остался лежать, вперив глаза в еле проступавший потолок; темен был мир, и темна была его душа сейчас, темна и не хотела света, но он уже знал: дай только себе поблажку, начнет душить беспросветная, ненужная тоска. Еще помедлив с минуту, он тяжело приподнялся, скинул сильнее занывшие в коленях ноги с кровати (быть, быть непогоде!), сел, ожесточенно почесал грудь, заросшую седым жестким волосом, затем, как был, в исподнем, привычно откидывая в темноте щеколды с дверей, вышел па крыльцо. Неслышно появился Дик — величиной с доброго теленка пес — и, ожидая первого слова хозяина, внимательно смотрел на него, выставив острые уши и опустив хвост.

— А-а, Дикой, — сказал Захар, называя пса давним, полузабытым еще щенячьим именем, которого, собственно, уже никто, кроме самого пса и Захара, не помнил. — Ну, как тут дела? — спросил Захар, и умный пес, стараясь угадать настроение хозяина, еще внимательнее взглянул ему в глаза и весь напрягся в ожидании дальнейших слов. Широко зевнув и ничего не говоря больше, оставив Дика раздумывать на крыльце, Захар скрылся в душной темноте просторных сеней, куда Дик без особого приглашения никогда не заходил. Дик тотчас повернулся в сторону неуловимо тянувшего откуда-то из глубины леса ветерка и сел; позади у него был дом с самым дорогим на свете, с Захаром, а перед ним, как всегда, простирался неведомый, каждый раз новый, загадочный, часто враждебный лес — тут Дик вспомнил злобного хромого волка, своего давнего врага, и, сам не осознавая, негромко зарычал, и шерсть на загривке у него приподнялась. Проверяя, он повел носом, втягивая в себя воздух; лес молчал, и Дик успокоился.

4

Из-за неожиданного происшествия Захар возвратился на кордон поздно: солнце перевалило за полдень. Феклуша не выбежала его встречать к воротам; придержав Серого, он внимательно осмотрелся. Несомненно, на кордон опять нежданно-негаданно явился кто-нибудь из Москвы, может быть, заполошный внук Петр, может, сама Аленка припожаловала. Дик что-то тщательно вынюхивал на узкой земляной дороге, теряющейся среди леса и соединяющей кордон с остальным миром. Понаблюдав за ним, лесник тронул коня; едва он успел въехать в решетчатые, слегка приоткрытые воротца, на крыльцо выскочила Феклуша, больше обыкновенного растрепанная и вся какая-то взбудораженная; глаза у нее сияли в пол-лица. Схватив повод у Захара, она стала что-то объяснять, но от переполнявшего ее возбуждения лесник ничего не понял; соскочив с коня, махнув рукой на сарай, показывая, чтобы Феклуша отвела на место Серого, он быстро окинул подворье взглядом, Феклуша не унималась, притопывала босыми ногами с растрескавшимися пятками, махала рукой, дергала Серого за повод, отчего конь тоже стал беспокойно перебирать ногами. Не упуская из виду сразу же устремившегося к крыльцу и замершего перед ним Дика, лесник сказал:

— Отведи коня, Феклуша, потом, потом расскажешь! Ну что тебе еще? Веди, веди, коня…

Он на полуслове оборвал: из сеней на крыльцо вышел мальчик лет шести, в коротких штанишках, с болезненно-белыми ногами и таким же нездоровым лицом. Что-то в лице мальчика было мучительно знакомое, но Захар не успел ничего подумать или почувствовать. Не сводя зачарованных глаз с Дика, мальчишка резво сбежал с крыльца и, не долго думая, очутился возле отпрянувшего назад огромного пса; худая ручонка зарылась в густую бурую шерсть, стала ее ворошить, и лесник предостерегающе окликнул пса, приказывая сидеть, но Дик и сам от изумления и обиды совершенно потерялся, лишь верхняя губа у него приподнялась, сморщилась, обнажая крепкие желтоватые клыки, и из горла вырвалось теплое, обиженное ворчание — такого ему еще не приходилось терпеть. Радостно и звонко засмеявшись, мальчик теперь уже двумя руками крепче обхватил шею собаки; ошалело мотнув головой, освобождаясь от непрошеной назойливой ласки, Дик все с тем же горловым, задавленным ворчанием отбежал от греха подальше, сел было, высунув язык, и, конфузясь, потряс головой, освобождаясь от незнакомого, вызывающего желание чихнуть, запаха; тут же, спасаясь от непрошеного гостя, вновь бросившегося к нему, он в два прыжка достиг изгороди, перемахнул через нее и пропал в кустах.

Лесник перевел дух, а Феклуша затопала, заплясала и, приговаривая себе под нос что-то ласковое, нежное, дернула повод и повела коня в сарай, все так же пританцовывая, что служило у нее признаком радости и благополучия. Захар же направился к мальчику, исподлобья смотревшему теперь ему навстречу. Несмотря на давнее, усилившееся после сегодняшнего утреннего знакомства с Махначом и его компанией желание держаться от людей подальше, лесник начинал чувствовать к неизвестно как и зачем появившемуся на кордоне маленькому человеку уважение: его безрассудная смелость с Диком понравилась леснику и взволновала его, всегда любившего детей. И хотя он давно отвык от них, ему неожиданно захотелось ощутить, вспомнить руками, именно руками, шелковистые, пахнувшие теплом волосы на голове ребенка. Мальчик, рассматривая подходившего незнакомого старика с ружьем за спиной, слегка запрокинул голову, и у лесника стукнуло сердце — он узнал яркие, иссиня-серые мрачноватые глаза; непостижимо далекий отсвет молодости затеплился у него в душе, и горло неожиданно больно дернулось: он вспомнил, как бережно держал на руках своего младшего и вглядывался в его точно такие вот мрачноватые глаза, опушенные густыми ресницами.

— Пойдем сядем, чего нам стоять-то? — скупо сказал лесник мальчику. — Вон ты какой, оказывается. Денис Брюханов… ну-ну…

5

Уговорившись с отцом оставить внука до осени на кордоне, Аленка как-то сразу укрепилась душой и повеселела; Захара же куда больше теперь занимала судьба Дениса, маленького, смышленого человечка, и он, не скрывая, ждал отъезда дочери; и в то же время при виде черной щегольской «Волги», подкатившей к кордону, он был неприятно удивлен. Сразу подтянувшись и помолодев, дочь познакомила его с человеком лет пятидесяти с лишним, примерно одного с ней роста, худощавым, с ежиком совершенно седых волос.

— Вот, отец, прошу любить и жаловать, Константин Кузьмич Шалентьев, — коротко представила мужа Аленка. — Мы хотели сразу вместе к тебе приехать, не получилось… Константин Кузьмич последнее время очень занят…

— Ладно, Елена Захаровна, мы как-нибудь сами разберемся, — ободряюще улыбнулся Шалентьев, адресуясь к мужской солидарности тестя, и в его приветливом лице при кажущейся мягкости словно бы проступила железинка; глаза оставались улыбчивыми и в то же время как бы слегка подернулись ледком; ожидая, по рассказам жены, встретить глубокого старика, он увидел хорошо сохранившегося, сухощавого, жилистого человека, несомненно, в солидных годах, но ему можно было дать и шестьдесят… Всмотревшись пристальней, Шалентьев понял причину. На продубленном загорелом лице лесника необычно молодо светились глаза пронзительной ясной голубизны, придавая лицу лесника постоянное выражение живого интереса ко всему происходящему. С первых минут своего пребывания на кордоне Шалентьев почувствовал отчетливое, как бы процеживающее внимание новоприобретенного тестя к каждому своему слову и, несмотря на весь свой опыт общения с людьми, никак не мог перехватить инициативу разговора. Несколько раз поймав на себе остерегающий взгляд жены, он вообще перешел на пустяки, впрочем, совершенно искрение восторгаясь красотой окружающего ландшафта, и тесть, приняв правила игры, облегчающие первые минуты и часы знакомства, согласно кивал и поддакивал; Шалентьев никак не ожидал встретить здесь, в немереной лесной глуши, такой редкий экземпляр — тесть не допускал высокомерно-снисходительного панибратства в отношении себя и сам не делал ни шага навстречу.

Разговаривая с зятем, лесник, в свою очередь, подумал, что новый муж дочери похож на затаившуюся рысь с холодными светлыми вертикальными зрачками, готовую бесшумно и мягко прыгнуть тебе на загривок, и, несколько смягчая свой приговор, вслух примиряюще сказал:

— Леса у нас хороши, со всех концов отдыхать едут… Только успевай гляди, на опушках-то одни кострищи… Дикий народ нынче пошел, после себя — хоть потоп. А у нас и рыбка в озерах водится… Что ж, хоть завтра провожу, не пожалеешь…

Сон Черной Горы

В глазах человека, подернутых сейчас влажной дымкой, пробуждалось нечто осознанное; проваливались и опять вздымались горы, из сплошных клубящихся туч, из края в край пронизанных ослепительно-режущими голубоватыми молниями, горячимой потоками обрушивался серный дождь; мутные, кипящие водовороты, ворочая груды камня, скатывались в раскаленные расщелины, вырываясь оттуда вновь уже клубами пара; по всей громаде гор змеились огненные потоки лавы, диковинно вспыхивали среди скал в самых неожиданных местах жерла кратеров, выбрасывая пепел и воющие светящиеся камни, густо испещрявшие небо; он видел, как то в одном, то в другом месте мучительно, судорожно взбухала земля, и острые горячие скалы толчками, с гулом и грохотом рвались ввысь и вновь исчезали в темных, клокочущих провалах, и в просыпавшихся глазах человека играло, отражаясь, первородное неукротимое пламя. Беспорядочно махая перепончатыми крыльями, пролетело нечто непонятное — существо с растопыренными, когтистыми лапами; в раскрытой зубастой пасти мелькал острый тонкий язык. Человек с детским любопытством проследил за чудовищем, не вызвавшим ни страха, ни отвращения, проводил его взглядом лишь потому, что оно двигалось и грузный чешуйчатый хвост его извивался и тяжело шлепал по камням. В следующее мгновение внимание человека переключилось; с тупым недоумением он стал рассматривать свои грудь, руки, пальцы, поднося их совсем близко к глазам, затем медленно ощупал свое лицо, скользнул ниже, на грудь, на живот — и растерянно замер. Наполовину он еще был в камне; в горячем, влажном граните, поблескивающем свежими вкраплинами слюды, руки же у него были свободны, то и дело они неосознанно ощупывали скользкий камень вокруг, как бы пытаясь оттолкнуть его, отодвинуть подальше, но это было невозможно; нижняя половина его тела еще была самим камнем, и он не знал ее; в человеке пробуждалась какая-то неясная жажда, что-то мешало ему, подстегивала, и он начинал рваться, мышцы у него на руках вздувались, лицо передергивала ярость, и бушевавшие кругом стихии, потоки лавы с гор, взрывы вулканических бомб, каскады кипящей воды, море, с ревом бившееся о свое меняющееся ложе, — уже ничто больше не пугало и не привлекало его, весь он был сосредоточен в самом себе и на том, что он был сам и что с ним происходит. И в следующее мгновение толчок вновь со звоном расколол твердь; море тяжко взлетело выше берегов и гор и некоторое время низвергалось на землю, раздвигая скалы и еще больше разрывая горы пропастями; человек долго не мог прийти в себя; открыв глаза, он обнаружил много нового; теперь он полностью высвободился из лопнувшей скалы, и сбегавший к морю поток воды мутно и тепло перекатывался через него. Чувство свободы ошеломило его, и теперь первобытный ужас неизвестности сладко и жадно захватил его. Он рванулся в теплый мрак полутьмы, полусна, и от непривычного усилия в его темные, золотистые глаза хлынул зеленый хаос, бегущие, мутные волны моря, потрясаемого судорогами земли, скатывающиеся, громоздящиеся друг на друга горы, мгла раскаленного, багрово вспыхивающего неба… Какое-то неясное желание исказило его лицо, перехватило горло, и он закричал тоскливо и жалко; он ничего не просил и не ждал в этом мире, он еще был водою, камнем, мглой, но он уже был вырван из первородных стихий, и его давило удушье; он уже был готов опять слиться с камнем, но огненная стена надвинулась снова; обвальный грохот швырнул его в черную, серную пропасть, и в нем теперь впервые появилось чувство боли.

«Я душа твоя и совесть твоя. Вхожу в сырую глину и воскрешаю ее для каждодневного страдания жизни и смерти! Так будет отныне и во все времена!» — услышал он проникающий его голос, и каждое слово, словно глоток кипящей, раскаленной лавы, выжигал у него изнутри что-то мешавшее; и хотя он корчился в муке, все его существо просило огня еще и еще, пока весь он не истончился и не исчез…

Проснувшись в поту от своего странного бредового сна, Петя обалдело уставился на рвущуюся парусину палатки, резко и часто хлопавшую под тугим ветром с моря, просвечивающую от жаркого крымского солнца, и долго не мог вспомнить, что он находится на берегу моря, в Крыму, куда он вот уже второе лето приезжал по настоянию врачей дышать целительным йодистым воздухом и восстанавливать прихваченные простудной болезнью легкие. «Ну и сон, — посетовал он, с трудом шевеля запекшимися губами. — Какая-нибудь пакость непременно случится… Никак из головы не лезет вчерашняя чертовщина! Пожалуй, пора остановиться… Чертов Лукаш, зачем все это, не хотел же вчера никакого вина, ничего не хотел.. Точка! Конечно, точка», — решил он, в то же время чувствуя, что переменить что-либо сейчас весьма трудно.

Недавний сон продолжал жить в нем и даже как бы развиваться; Петя все сильнее испытывал неприятное и, главное, непривычно тягостное чувство своей неустроенности и разозлился; в берег с веселым раскатистым задором били волны, и в воздухе стояло солоноватое свежее дыхание моря.

— Посмотрим еще, кто кого! — пригрозил он неизвестному противнику и выглянул из-под полога; по морю катились крупные волны, просвечивающие густой темной зеленью на солнце, из-за, свежего резкого ветра на берегу было пустынно; редкие, там и сям темневшие человеческие фигурки показались ему какими-то странными, нереальными, размытыми тенями. Еще раз чертыхнувшись, он выбрался из палатки, в выцветших от морской воды и солнца плавках, ленивой трусцой пробежал до моря и боязливо попробовал ногой, докатившуюся до него, ослабевшую и опавшую воду, поежился, затем, помедлив, решительно рванулся навстречу вновь набежавшей волне и бросился под нее; вынырнув, сразу почувствовал себя бодрее и лучше; ночные кошмары как бы смыло и унесло море. Он забылся и уплыл от берега далеко, и лишь в очередную волну, взбросившую его на самый гребень, оглянувшись и не увидев берега, а различив только сиявшие горы справа, он решил остановиться. Ветер, дувший с моря, крепчал; перевернувшись на спину, закинув руки под голову, плавно взлетая и падая в голубую кипящую, сверкающую стихию, он стал смотреть в небо; что-то произошло ночью, вот только завершения еще не было, и в мире зрело решение. От блеска солнца он щурился, солнце прорывалось сквозь веки; он думал о притягивающей таинственной глубине под собой, он был уже не он и с радостью остался бы здесь навсегда, но на берегу его ожидало что-то важное, какая-то вторая его половина, и он поплыл обратно, с наслаждением погружая лицо в голубую воду. Пожалуй, впервые за долгие последние месяцы он поймал себя на мысли, скорее даже на ощущении, что слабость и болезнь от него уходят и все больше возвращается бездумная радость здорового, сильного и послушного тела; в самом ведь деле, с некоторым недоверием к происходящему подумал он, согласным движением рук и ног выскакивая из волны и бесшумно погружаясь обратно в упругую, пронизанную солнцем воду, вон куда заплыл и не заметил, продолжал думать он, раньше-то и рядом с берегом начинал задыхаться. Решил наконец удрать из санатория, от всех врачей, процедур, режимов, лекарств — результат налицо… Сколько можно… Хорошо, что вездесущий Лукаш вовремя подвернулся, предложил пожить вместе в пансионате… прямо какая-то мистика, никак они не могут окончательно отделаться друг от друга, что за судьба такая… Конечно, почти два года… нет, нет, даже больше… около трех лет потеряны, но ведь мать права, будет здоровье, все можно нагнать, и Обухов ждет, только теперь, кажется, вырисовывается истинный масштаб этого человека… да нет, все отлично, просто великолепно, надо вот только с Лукашом развязаться… пусть экспериментирует сам с этим паршивым материалом. Они уже с трудом терпят друг друга и даже не очень это скрывают; надо думать, вот-вот само собою все и развяжется…