Брожение

Реймонт Владислав Станислав

Продолжение романа «Комедиантка». Действие переносится на железнодорожную станцию Буковец. Местечко небольшое, но бойкое. Здесь господствуют те же законы, понятия, нравы, обычаи, что и в крупных центрах страны.

Книга первая

— Пан начальник, доктор телеграфирует, что прибудет товарным в час. Вы, наверно, договорились с ним заранее?

— А вам-то какое дело? — проворчал начальник станции, взяв телеграмму.

Смущенный телеграфист поспешно отошел, сел у аппарата, погрузил длинные нервные пальцы в льняные волосы и уставился в окно на туманный осенний день. Тишина была разлита вокруг, станция, казалось, вот-вот потонет в скуке, холоде и сырости. Однообразно и усыпляюще стучал по стеклам дождь, связывая небо и землю миллиардами серых косых волокон. С невыносимой монотонностью тикали в высоком футляре часы, обращенные циферблатом к перрону.

Телеграфист не мог усидеть на месте и, покосившись на открытую дверь кабинета начальника, встал и начал ходить на цыпочках взад и вперед по комнате. Он то поглядывал на блестевшую, как зеркало, мокрую платформу, то, прижав к стеклянной двери лоб, прислушивался к звукам фортепьяно, долетавшим со второго этажа. Но ритмы этой музыки еще больше действовали ему на нервы. Он снова подсел к аппарату и принялся писать письмо:

II

Стась побежал к аппарату, а Орловский вышел на перрон. Бросив взгляд на толпу пассажиров, начальник раскланялся с какими-то важными господами, за которыми на почтительном расстоянии следовал ливрейный лакей; увидев доктора, Орловский подошел к нему и молча поздоровался, потом он дал знак; звякнул колокол, послышался свисток дежурного, раздался гудок паровоза, и поезд тронулся.

— Я ждал тебя с нетерпением. Хорошо, что ты приехал. Мне кажется, Янке стало лучше, но я не уверен. Сам увидишь и скажешь. Пойдешь к ней сейчас?

Доктор, не сказав ни слова, утвердительно кивнул. Рот его был прикрыт респиратором, который черной лентой разделял на две части его бледное, худое лицо. С трудом передвигаясь в своих огромных, глубоких калошах, он сгибался под тяжестью шубы, на которую поверх толстого клетчатого пледа был наброшен еще резиновый плащ. Поминутно отдыхая и расстегивая на каждой ступеньке по одной пуговице у плаща и шубы, он медленно поднялся по лестнице. Не раздевшись в передней, он прошел в гостиную и проверил, плотно ли закрыты окна, форточки, двери.

Орловский оставил доктора перед портьерой, прикрывающей дверь в комнату Янки, и направился на кухню.

— Янова, скажите барышне — доктор приехал. Спросите, может ли она принять его?.. Подожди минутку, кухарка сейчас спросит, — обратился он к доктору, который с помощью рассыльного Роха стягивал с себя бесчисленные свои облачения, — а я на секундочку забегу в канцелярию. Когда кончишь, вели позвать меня.

III

В первую ночь после выздоровления Янка спала плохо. Она часто просыпалась; ей казалось, она еще в больнице. Перед ее взором возникла длинная, белая, заставленная кроватями палата, где она недавно лежала, и образ богородицы на противоположной стене, участливо смотревшей на больных из-за желтоватого огонька лампадки. Янка запомнила этот взгляд — он продолжал жить в ее сознании. Не раз, просыпаясь в те долгие, томительные, невыносимо тяжелые ночи, она не могла оторвать глаз от этой улыбки, ощущая всю нежность и доброту ее взгляда и посылая к ней долгие, молчаливые, не высказанные вслух молитвы и жалобы.

Изредка Янка приподнимала голову; ей как бы слышались стоны больных, хрипение умирающих, слова молитвы, произнесенной воспаленными губами. Потом она закрывала глаза и лежала тихо, без движения, полная неизъяснимой тревоги. Жизнь в ней замирала. Янка силилась обмануть смерть, а та будто притаилась между кроватями и, выныривая внезапно, душила костлявыми пальцами больных, светила пустыми глазницами. Янке стало жутко; она приподнялась, села на постель, и крик отчаяния огласил тишину. «Смерть! — повторяла она побелевшими губами. — Смерть!» — и сердце замирало от страха и ожидания. Измученный мозг воскрешал картины былых несчастий, и боль раздирала ей душу. Она готова была закричать и позвать на помощь.

— «Буковец, Буковец…» — повторяла она настойчиво, пока наконец эти звуки не превратились в образ, в реальность и не изгнали из памяти все остальное. Она снова забыла о прошлом и думала о театре так же, как прежде, до своего знакомства с ним. И, как прежде, она мечтала о будущем. Уверенность в победе сменялась полным равнодушием и апатией; и, как прежде, ее мятежная душа стремилась к счастью, трепетала от непонятного, но страстного желания свободной и независимой жизни. Как прежде, она ненавидела отца, ненавидела принуждение и верила, что достигнет неизведанного и великого, достигнет того, чего желала. Как прежде, сердце страдало и билось в тесной клетке, в которую посадила его судьба. В конце концов, совсем обессиленная, Янка заснула и спала крепким сном до утра.

Проснувшись, она неожиданно почувствовала себя бодрой и здоровой. Тотчас встала и подошла к окну. Утро было прекрасное — одно из тех, какие бывают иногда в октябре после дождя. Пожелтевшие лужайки покрылись инеем, сверкавшим как алмаз. Солнце светило ярко, бросая потоки тепла и веселья на красные листья буков; на рыжеватые верхушки груш в саду; на бледно-золотистые, словно из чистого воска, тополя; на зеленовато-жемчужные всходы хлебов, тянувшихся вдоль полотна железной дороги. Солнце играло в лужах, как на гладкой поверхности стекла, золотило воздух и лес, застывший плотной стеной, погруженный в умиротворяющую тишину. Деревья, казалось, последними усилиями тянули к солнцу неопавшие еще листья, упиваясь теплом и светом. Воробьи с радостным чириканьем кружились над складом, прыгали как ошалелые, садились стайками на крыши, повисали на деревьях и с неугомонным щебетом бросались на землю.

— Тепло сегодня? — спросила Янка Роха, который, ползая на коленях, вытирал мокрой тряпкой пол.

IV

Янка застала отца за чаем, он о чем-то оживленно разговаривал со Сверкоским. На столе стоял в бронзовой вазе большой букет роз и красных гвоздик. Янка поздоровалась со Сверкоским, с изумлением взглянула на пышный букет и, избегая смотреть на отца, устремила вопросительный взгляд на Янову, подававшую чай.

Орловский пододвинул ей письмо, выразительным движением показывая на его связь с букетом, обернулся к Яновой и тихо произнес:

— Скажите барышне, что это из Кросновы!.. — И, обращаясь к смотрителю, добавил: — Ну хорошо, пан Сверкоский, я с большим удовольствием дам вам взаймы четыреста рублей.

— Верну через два месяца. Как я уже говорил, у меня неотложный платеж за тот камень, а все наличные я уже истратил. Через два месяца я смогу взять задаток и тогда верну вам. — Он вдруг умолк, поднялся и принялся пересчитывать в букете цветы. — Тридцать пять роз, — сказал он, записывая на манжете цифру, — шестьдесят две гвоздики. — Он пересчитал их еще раз и записал эту цифру рядом. — Три тысячи пятьсот шестьдесят два! Очень хорошее число, очень! Половину составляет тысяча семьсот восемьдесят один. Чудесная цифра! — говорил он, записывая на манжете. — Как вам нравится первая цифра? — спросил он, подставляя грязную манжету по очереди Янке и Орловскому.

— Право, не знаю, что сказать вам, на меня цифры не производят никакого впечатления, — ответила Янка, удивленная его поведением.

V

— Барышня, тут пришел из Кросновы Бартек, говорит, что молодой пан прислал его за письмом.

— Пусть войдет!

— Да ведь пол испачкает. В лесу такая грязь, что…

— Позовите, пол потом подотрете.

Бартек вошел и стал у двери, вертя в руках шапку; Янова из столовой смотрела с какой-то забавной ненавистью на его сапоги — действительно, на паркете остались грязные следы.

Книга вторая

I

— Мужа переводят в Варшаву! — крикнула еще с порога Залеская.

— Вы сами приехали оттуда?

— Да, только что. Мой план, о котором я вам говорила, муж принял, и я сразу же отправилась к кузену. Так упрашивала его, что он взял на себя хлопоты о переводе. И очень удачно. Теперь мы выберемся из Буковца к Новому году. Я счастлива, мечты начинают сбываться. Поеду в Варшаву, буду там выступать. Хочется прыгать от радости! Ну, прощайте. Я еще не заходила домой. Мужу все рассказала на перроне и забежала к вам. Как ваше здоровье? Вы так бледны!

— Я вполне здорова и радуюсь вашему счастью.

— Да, я счастлива! Боже, как долго еще до Нового года! Вы едете куда-нибудь?

II

Сверкоский остановился перед станцией; все в нем кипело, сдавливая обидой мозг и сердце. Так он стоял долго, прижавшись к стене, с руками, всунутыми в рукава, сгорбленный, не обращая внимания на стужу, на сухой колючий снег, бьющий ему в лицо; пес скулил от холода и жался к его ногам, но он не замечал ничего, поглощенный той страшной болью, которая сжимала его душу, как обручем. Он смотрел своими желтыми, фосфорическими глазами то в темную даль, где появились уже бледные звезды, то на утопающий в снегу лес, который словно вслушивался в царившую вокруг тишину. Сверкоский застонал сквозь стиснутые зубы: теперь он почувствовал, что любит Янку и что жаль ему не только приданого…

Вдруг он рванулся с места, такая дикая, бешеная злоба охватила его, что он задрожал; пальцы его судорожно искривились, словно когти; с каким наслаждением он схватил бы Анджея за горло и разодрал бы его ногтями, если бы только мог. Домой он не пошел, решил отправиться к Осецкой. Проходя мимо стоявших у подъезда лошадей Анджея, он был не в силах сдержаться и с размаха ударил одну из них кулаком в бок: ему казалось, что он ударил Гжесикевича. Испуганная лошадь рванулась с коляской в сторону; дремавший на козлах кучер от сильного толчка свалился на землю, а лошади понесли.

Сверкоский скрылся в лесу.

«Я подожду, хам, подожду», — твердил Сверкоский, в неистовстве лязгая зубами. По временам он останавливался — ярость душила его, он почти лишался рассудка. Желая хоть немного облегчить душу, он скрючился и начал протяжно выть. Амис вторил ему так громко, что собаки у ближайших домов отчаянно завизжали и залаяли. Сверкоский не унимался. Зазвучало лесное эхо; казалось, в чаще воет целая стая голодных волков.

«Я подожду! Гипчо умеет ждать!» И, чтобы сильнее выразить свою злость, любовь и ненависть, он принялся стрелять из револьвера; гул выстрелов, запах пороха, засверкавшие во мраке леса вспышки принесли ему удовлетворение.

III

Через несколько дней после того, как Гжесикевич сделал предложение, неожиданно приехал Глоговский. Янка встретила его приветливо.

— Мне хотелось вас повидать, но я уже не надеялась, благодарю за память, за визит…

— Какие там визиты, — прервал ее Глоговский, — просто удираю от своих дикобразов и проездом очутился в Буковце.

— Так вы, значит, распрощались уже со Стабровскими?

— И вас интересует почему? Вполне естественно: у женщины слова появляются на языке быстрее, чем мысли в голове, — буркнул он угрюмо, затем взъерошил волосы и принялся шагать вокруг стола. — Действительно, почему? Да просто не выдержал. Дом достойный, еще бы! Шесть раз в день все подходят жрать к корыту — слышите? шесть раз! Чтоб черт их побрал! Свинья — и та бы не выдержала. А сколько в каждом благородства! Право же, не люди, а автоматы. Муж делает деньги, жена — глупости. Представьте жизнь по расписанию, по шаблону, формулам и строгому распорядку дня. Да пропади пропадом вся эта размеренность, весь этот порядок и все эти порядочные люди! — Он сел и погрузил свои худые, нервные костлявые пальцы в растрепанные волосы.

IV

В течение нескольких часов Янка ощущала в себе печаль и умирание. Когда приехал Анджей, она сказала:

— Хорошо, что вы приехали, я с нетерпением ждала вас.

Она, как прежде, не любила его, но одиночество ее страшило, Янка понемногу приспособилась к привычкам Анджея и его образу мыслей, но он часто надоедал ей своей любовью и обижал отсутствием такта. Несмотря на все свое свободомыслие, она твердо придерживалась принятых правил хорошего тона, а Ендрусь, как его запросто называл Орловский, несмотря на все свое образование, впрочем, чисто специальное, оставался совершенным варваром.

— Вы меня дрессируете, как дикого коня, — оправдывался он, целуя ей руки.

Янку раздражало его невежество, и она не раз в довольно резкой форме делала ему замечания. Анджей обещал исправиться, но в душе оставался ко всему этому вполне равнодушен, даже просто не мог понять, чего она от него требует. Он был настолько поглощен хозяйством и любовью, что все остальное для него просто не существовало: он двигался и действовал как автомат. Он все больше боготворил Янку: она казалась ему высшим существом, он гордился ею и в ее присутствии робел.

V

На землю опустились сумерки. Зажглись звезды. Вечер был морозный, тихий, ослепительно белый. Темно-синие тени обнаженных деревьев расползлись по снегу. Станция умолкла. Около убегающих вдаль рельсов, между белыми равнинами и лесами, согнутыми под тяжестью снега, мерцали золотые огоньки стрелок, словно нитки жемчужин.

Залеская, как обычно в этот час, играла; нежные звуки музыки просачивались сквозь стены; они были так печальны, что сердце Янки тревожно забилось, она чувствовала: в душе остались еще какие-то невыплаканные слезы. Музыка тревожила ее, пробуждала угасающие мечты, разжигала в сердце огонь. Нет, Янке не хотелось грустить. Она желала быть сильной и нести свой крест. Она стремилась забыть обо всем, даже с нетерпением ждала дня свадьбы, чтобы войти в новую для нее роль хозяйки дома и начать другую жизнь. Ей хотелось этого еще и потому, что она надеялась уговорить отца бросить службу и поселиться с ней: признаки болезни проявлялись все сильнее и наполняли ее сердце тревогой.

Янка закрыла все двери, чтобы не слышать музыки, и села в столовой, которая превратилась теперь в своеобразную швейную мастерскую, где две швеи шили свадебные наряды. Одна — молодая, привезенная из Кельц, другая — старая, седая, с желтым сморщенным лицом и выцветшими голубыми глазами; вся ее жизнь прошла в шитье приданого, в помещичьих усадьбах она была непревзойденным авторитетом по части мелочей дамского туалета. Она спросила, накалывая иглой вишню из варенья, стоявшего перед ней на блюдечке:

— Скажите, готовы уже вензеля на белье?

— Да, их вчера прислала вышивальщица. Хотите взглянуть?