Ян Непомуцкий

Рибникар Яра

Роман современной югославской писательницы Яры Рибникар «Ян Непомуцкий» (1969) рассказывает о судьбах художественной интеллигенции в годы революционной ломки общества. В романе нашла отражение биография отца писательницы, видного пианиста и педагога Э. Я. Гаека, одного из зачинателей советского музыкального образования в Саратове, где он работал несколько лет.

Книга жизни

Роман югославской писательницы Яры Рибникар «Ян Непомуцкий» рассказывает о жизни реального человека — в главном герое, именем которого назван роман, современники узнают известного пианиста и музыкального педагога Эммануила Гаека, отца писательницы. Профессор Гаек хорошо известен среди музыкальной общественности, он занимал одно из центральных мест в музыкальной культуре Белграда и Сербии. Аналогия между образом и его прототипом весьма достоверна и прослеживается на протяжении всей сюжетной линии романа.

В книге Яры Рибникар «Жизнь и повесть» (1979) писательница признается, что все ею написанное «рождено документом». Она уточняет: «Когда я говорю — документ, я подразумеваю — жизнь». Я. Рибникар говорит о своих поисках, настойчивых и нелегких, истинных документов, живых свидетельств о событиях и людях, о которых она пишет. Она с волнением вспоминает о том, как в ее доме в Белграде 4 июля 1941 года происходило историческое совещание руководства Компартии Югославии во главе с Иосипом Броз Тито, на котором было принято решение о начале всенародного восстания против фашистских захватчиков и создан Главный штаб народно-освободительных партизанских отрядов Югославии. «Рабочие, крестьяне, горожане, молодежь Югославии! В бой! В бой против фашистских оккупантов, — призывал Центральный Комитет КПЮ. — В бой, ибо настало время сбросить оккупационное фашистское ярмо. В бой, потому что это наш долг перед советским народом, который борется и за нашу свободу».

Сейчас в этом доме на Дединье — так называется этот район Белграда — музей имени 4-го июля. Этот день ежегодно отмечается как национальный праздник — День Борца.

В той же книге «Жизнь и повесть» Яра Рибникар рассказывает о том, как она работала над романом «Ян Непомуцкий», что ее побудило написать эту книгу, занимающую в творчестве писательницы особое место не только потому, что роман сконцентрировал в себе весь предыдущий творческий опыт автора и наиболее ярко отразил своеобразие ее стиля и художественного метода, но и потому, что этот роман больше, чем любая другая книга Яры Рибникар, связан с личностью автора, что он волнует искренностью, прямотой и смелостью. Югославский критик Драшко Реджеп назвал роман «Ян Непомуцкий» книгой жизни.

«Семь лет мой отец не получал вестей о своей семье. Он — в Саратове, в царской России, мы — в Австро-Венгрии, воюющей против России. В четырнадцатом году он сумел увернуться от мобилизации в самый последний момент. Встретил Великую Октябрьскую революцию в России. После семи лет отсутствия Ян Непомуцкий, личность во многих отношениях схожая с моим отцом, возвращается в страну, бывшую когда-то его родиной. Сейчас это — республика Чехословакия. А город, из которого он отправился завоевывать мир, носит свое прежнее имя…»

Ян Непомуцкий

1

До сих пор я не могу объяснить, почему родители стали учить нас музыке. Сами они ни на каких инструментах не играли. Правда, по характеру были очень общительны и страстно любили театр. Отец, антиклерикал по убеждениям, стоял во главе общества социального страхования, ломбарда, был членом добровольной дружины пожарников, «Сокола»

[1]

, основателем общества «Неруда»

[2]

. В качестве добровольного пожарника часто дежурил в театре. Полагаю, что он наведывался туда не только во время дежурств, так как выучил все арии из популярных опер. По профессии же он был столяром-краснодеревщиком, искусно мастерил игрушки, колясочки, куклы, луки и стрелы, ходули. Мы с Михалом были мастерами по части ходуль, с грохотом спускались по лестнице, соседи часто на нас жаловались, и в один прекрасный день отец сломал и сжег ходули, правда, назавтра сделал новые, еще лучше прежних. Кто дал Михалу первую скрипку, не знаю, но я тоже играл на ней, и отец взял взаймы у нашего соседа, старого доктора, к которому наша мать относилась с обожанием, старую виолончель. Я научился извлекать из нее что-то похожее на музыку, но однажды гора досок, заготовленных для мебели, обрушилась прямо на чужой инструмент. На виолончель доктора! Это была трагедия. Отец бросился собирать обломки — инструмент разбился вдребезги. Он ползал по полу, не позволяя нам помочь ему, сам бережно, терпеливо, не спеша подобрал все до мельчайшей щепочки, потом все разложил на столе и принялся клеить. Зажал корпус тисками, несколько раз прошелся по нему лаком, стараясь сохранить прежние переливы цвета от темного до теплого, желтоватого. После чего с благодарностью вернул виолончель доктору. Тот ничего не заметил. Инструмент играл, как раньше. Тот же тон. Отец уверял, что тембр звучания стал даже лучше, «но этот осел ничего не заметит, глух как пень». Мне купили новую виолончель.

У моей матери были серые, продолговатые глаза, такие же, как и у ее брата Арношта, человека разнообразнейших профессий, определявшихся его переменчивым вдохновением, глаза, которые никогда не отвечали на вопросы, как говорил ее приятель Галек, глаза вечной скиталицы! Она говорила по-немецки, выучилась в лавке тетки Козлянской, торговавшей дичью. Родители матери умерли от холеры, и, когда она осталась сиротой, тетка Козлянская взяла ее к себе. Наверное, от нее мать и переняла сентиментальные романсы, которые пела с большим чувством, и любовь к искусству, сблизившую ее с отцом, тогда уже игравшим в любительском театре. Мать, сколько я помню, вечно недомогавшая, была spiritus agens

Но вскоре и мы стали зарабатывать. В десять лет я уже давал уроки своей первой ученице. Тогда же начал играть в костеле на органе и очень возвысился в собственных глазах. Я чувствовал себя хозяином храма, в моих руках было настроение жителей Старого Града. Играл я с огромным воодушевлением, но отец, ненавистник католиков, не сказал ни слова против этих моих занятий. Его нога никогда бы не ступила в костел, «но для искусства любое место благо», говорил он.

Игре на виолончели я учился у военного капельмейстера немца Дрекслера, а на фортепьяно — у дирижера хора Винша. Однажды Винш во время, урока спросил:

— Ты умеешь играть церковные песнопения?

2

Сегодня перед самым входом в академию искусств, куда меня пригласили, чтобы договориться об организации юбилея, я увидел дерево, раненное в результате какого-то насильственного действия. Мне знакомо это дерево. Весной оно первым расцветает сиреневым цветом. Ствол у него прямой, стройный. И разветвляется сразу на высоте три — три с половиной метра. И как раз в этом месте у начала ветвей, на стволе вырубили треугольник, ободрали кору и замазали желто-зеленой краской. Я вздрогнул, словно увидел йод на коленке ребенка, и тревога пронзила меня с головы до ног. На протяжении всего заседания я не мог освободиться от этого странного чувства; оно то ослабевало, то вдруг снова неожиданно усиливалось и куда-то отодвигало окружавших меня людей и предметы, словно я смотрел на них в перевернутый бинокль: видно четко, но далеко, недостижимо далеко, и главное, все это совершенно чужое и меня не касающееся.

Люди любят поезда. Что может быть прекраснее черной змейки на горизонте, увлекающей твой взор все дальше и дальше. Она ползет, извивается, исчезает. Гудки паровоза в ночи. Слышно, как он мчится, летит, словно камень над крышами. В душах всех нас живет мечта. Только мало кто умеет пользоваться этим богатством. Поезд часто будоражит самое сокровенное. Ведь каждый человек хочет однажды отправиться в путь!

Разве разговаривала бы со мной продавщица в молочной, если бы знала, что я профессор? Профессор на пенсии? Хуже может быть только одно — генерал на пенсии. Стянут с тебя брюки с лампасами, ордена и медали пылятся в какой-нибудь старой шкатулке.

— Боже мой, папа, ты с ума сошел, продавщица в молочной расспрашивала о тебе, ты сказал ей, что был железнодорожником! — говорит мне дочь.

— А что здесь такого, Анна? — ответил я. — Ты думаешь, что это нехорошо? Не важно, что было на самом деле, — добавил я.

3

Женин отец, богатый саратовский врач, выдал ее совсем еще юной за своего коллегу, человека уже в годах, и она, будучи уже замужем, продолжала свое музыкальное образование, начатое в институте. Михал и я были знакомы с ее видным отцом и мужем, так как оба они были друзьями нашего директора, в качестве меценатов пеклись о развитии музыкальной культуры в городе. Однажды нас пригласили на ужин к старому доктору, Женя сидела напротив меня, Михал рядом с ней. Я сидел как наэлектризованный, нам многое о ней доводилось слышать, и сейчас она поразила нас своей красотой. Она все еще жила с мужем у отца, распространявшим о ней молву как о цветке, ветре — словом, как о каком-то природном явлении, которое нам, мужчинам, не дано попять.

— Вы и представить себе не можете, на что она способна! — говорил он. — Обидчивая страшно, взрывается из-за каждого пустяка, но, думаете, скандалит, упрекает кого-нибудь, ничуть не бывало, просто оденется — и на улицу; недавно именно так и случилось, я за ней, она идет, почти бежит, навстречу — усатый жандарм, она падает на него, тот подхватывает ее, уверенный, что с женщиной обморок; но чуть только он взял ее крепче, как немедленно получил пощечину, потом вторую, третью. На ее крики о помощи собираются люди, и она всех уверяет, что на нее напал жандарм. Как он смел к ней прикасаться? Он хотел ее оскорбить и так далее; жандарм поспешно исчезает, люди расходятся, и она продолжает идти по улице, великолепно одетая и неотразимая в своей красоте. Кто ее в чем может упрекнуть? Я догоняю ее, спрашиваю: «Зачем тебе это было нужно?» А она смеется, весело берет меня под руку, и мы возвращаемся домой.

Отец говорил, что и в семейной жизни ее не все ладно. От мужа бегает. «Среди ночи придет ко мне в комнату и просит ее защитить, потому что этот пентюх не дает ей покоя…» Мы смеялись над рассказами старого доктора, но в тот вечер оба были поражены, каждый по-своему.

Перед ужином отец, знакомя нас с ней, сказал, что дочь решила продолжить занятия фортепьяно в моем классе и что его это очень радует, так как она всегда, еще ребенком, проявляла большие способности. Поэтому меня и посадили за стол напротив нее, а Михала рядом с ней. Я еще и голоса ее не слыхал, она молча сидела возле Михала, а при встрече лишь кивнула нам. На ее плечах была черная кружевная шаль из толстой шерсти, ее черные волосы падали прядями из-за ушей и кольцами ложились на шаль. Время от времени она устремляла на нас свой тяжелый взгляд. Лишь перед самым концом ужина Михал, наклонившись к ней, стал ей что-то говорить, она повернула к нему свое бледное лицо, затем шею, плечи и весь корпус, распахнула шаль, открыв на мгновенье обнаженную грудь, и тут же снова запахнулась, так что никто ничего не заметил, кроме меня, изумленно глядевшего больше на Михала, чем на нее. Что же теперь будет? Между тем Михал уже громко и раскатисто смеялся, и при этом так заразительно, что старый доктор и многие другие повернулись к нему, довольные тем, что ему так весело с хозяйской дочкой.

Назавтра ее привезли на извозчике в консерваторию записываться в мой класс.

4

Я не мог освободиться от мысли, что Лариса не захотела ехать в Россию. Я сделал все, что было в моих силах. Михал подтвердил бы, будь он жив, Лариса верила только ему. Он и привел ко мне адвоката Р., две дочери которого учились у нас в Саратовской консерватории, одна, скрипачка, у Михала, другая пианистка, у меня. Сославшись на Михала, рассказавшего ему о моем тяжелом семейном положении, Р. сообщил, что у него есть возможность доложить о моем деле властям, за успех он ручался. Поедете через нейтральные страны в Копенгаген, оттуда вам будет легко связаться с семьей, дадите им знать, что вы их ждете в Копенгагене, после чего со всем семейством пожалуете в Саратов. Я не колебался. Михал говорил, что соскучился по Ларисе. Я был счастлив, что он беспокоится и волнуется не меньше меня. Р. был другом вице-губернатора. Через несколько дней он принес русский паспорт на мое имя. Думая об этом сегодня, я не понимаю, как это было возможно. Шел 1915 год. Тогда же я ничему не удивлялся. Михал тоже считал это в порядке вещей и давал мне наставления, как держать себя в дороге. Я говорил ему, что дорога меня не пугает, она ведет через Финляндию, которую я знал. Он предостерегал меня от контактов с сомнительными людьми, курсирующими туда и обратно с самыми различными целями: контрабандой, шпионажем, политической агентурой и так далее. «Мировая война, братец, не забудь, что идет война». Заклинал меня ни с кем в пути не завязывать никаких знакомств. В ответ я смеялся и говорил, что я не он, что я не любитель легких знакомств, в карты не играю, с незнакомыми людьми не якшаюсь. В этом можно упрекнуть только его, а он в дорогу не собирается. Однако Михал был упорен в своих наставлениях, покоя мне не давал. В ту раннюю весну памятного 1915 года в Саратове цвели сады, город сверкал всеми цветами радуги, Волга разлилась, великолепные белые пароходы приветствовали нас своими басистыми гудками, три-четыре дня перед отъездом мы с Михалом каждый вечер прогуливались по набережной, и он не уставал твердить об одном и том же: «Не верь людям, не отступайся, когда приедешь в Копенгаген, без своих не возвращайся, я здесь все приготовлю, устрою вам торжественную встречу». На прощание он обнял меня на станции, и я поехал в северном направлении.

По мере продвижения на север весна становилась малокровнее, листья на деревьях только-только распускались, цветов почти не было. В Петрограде день был по-северному длинным. Мне это было знакомо по Финляндии. Холодно, листья сморщенные, унылые, бледные. Я гулял по волшебному городу. Острова на Неве были заполнены петроградцами, наслаждавшимися этой, для меня такой бедной, весной. Но город был великолепен. Я с удовольствием бы пожил здесь, если бы меня не ждало мое рискованное предприятие. Я пробыл в городе только одни день. Назавтра утром я был уже в поезде, следующем в Финляндию. Вагоны охранялись солдатами, окна были занавешены темными шторами. Неизбежные предосторожности в военной зоне. Когда шторы разрешили поднять, нас приветствовали финское солнце и бледная зелень. На столике в купе появилась водка. В России тогда строго соблюдался сухой закон, и пассажиры с оживлением принялись за этот популярный напиток, тишина, царившая прежде в вагоне, сменилась громкими разговорами. Сразу возникла та самая неприятная атмосфера, с которой я иногда сталкивался в этой дорогой мне стране, где я так сдружился с Михалом и Олей и где добился первых успехов в музыкальном мире. Атмосфера антирусская, с агрессивной окраской. Ко мне подсел некий человек средних лет. Я опустил глаза, не желая давать ему никакого повода для разговоров. В моей голове возникали картины первого путешествия по Финляндии, когда я, молодой, неопытный и немного неотесанный, сопровождал госпожу X. в гастрольной поездке. Певица относилась ко мне как к своему сыну, хотя Михал и предупредил, что она попытается сделать меня своим любовником. Однако незнакомец принялся рассказывать, что он едет по торговым делам в Стокгольм, меня он ни о чем не расспрашивал и был очень хорошо воспитан. Мы ехали вдоль всего Балтийского моря, он ни на шаг не отходил от меня, отлично говорил по-русски, но подозрение, что он не русский, не покидало меня. Он прекрасно знал эту дорогу, и ехать с ним мне было веселее, чем одному. Я увидел место, которое считают самой северной точкой Балтийского моря. Здесь в Балтику вливается полноводная, быстрая река Торнио, по которой проходит граница Финляндии и Швеции, на одной стороне стоит финский город Торнио, на другой — шведский Хапаранда. Меня поразили оживленность и размеры этих городов, в Саратове мне говорили, что это — деревни. Чувствовалась атмосфера деловой горячки — суета, спешка, тревога, напряжение, в ресторанах сорят деньгами, шубы на горожанах из дорогих мехов, упитанные лица — блестящие экземпляры удачливых дельцов, носящих на себе печать избранности. Я долго ломал себе голову, чем же они занимаются, и только позже выяснил, что это скопище гиен, которые снабжали через нейтральные страны обе воюющие армии оружием, провиантом и всем прочим, что продается и покупается.

Пришлось пройти строгий таможенный контроль. Изымали каждый клочок бумаги, даже если в бумагу были завернуты ботинки. У меня забрали три русские книги, взятые в дорогу. Потом нас провели через узкий коридор, и мы очутились по ту сторону пограничной заставы. Переправились через реку. В сумятице досмотра я потерял из виду своего знакомого, державшегося все время рядом со мной. На пароходе я стал его разыскивать. Но и здесь его не оказалось. Я вспомнил, что последний раз видел его, когда он предупреждал меня о приходе таможенных чиновников. Потом он ушел, как он сам сказал, посмотреть, что с его багажом, следующим в отдельном вагоне.

Мы прибыли в Хапаранду. Мне предстала картина оживленного торгового города. Таможенные чиновники нас не очень беспокоили, обходились вежливо, как, впрочем, все в этом городе. Надо было пройти медицинский осмотр, довольно поверхностный, и, когда я спросил по-немецки — надо ли за это платить, шведский чиновник ответил:

— Господин, мы это делаем ради своей безопасности, а не вашей, и, следовательно, бесплатно.

5

Предположение, что Лариса не захотела приехать, на первых порах казалось маловероятным. В Копенгагене оно вспыхивало и гасло. Я цеплялся за любую мелочь, приближавшую ко мне Ларису. Вспоминал художника, любившего ее и из-за нее покончившего жизнь самоубийством, потому что она оставила его ради меня. Мне не хотелось разрушать эту легенду. Ведь она встречалась и со мной и с ним, не знала, на ком остановить свой выбор, ко мне она приходила на свидание, «словно в церковь», «чтобы успокоиться и отдохнуть»; она не была нетронутой. А вдобавок еще и мимолетная авантюра с Михалом, но это говорило только в ее пользу. Меня называла спасителем и поэтом, а художника — злодеем. Одного я не понимал, почему она годами хранила письма художника, в коробке из-под сигарет они пережили мировую войну и многие годы после нее и даже хранятся сейчас, когда ее уже нет, окруженные семейными преданиями; картины, оцененные по заслугам спустя сорок лет, попали в музей, а его имя вписано в историю живописи. Тогда я об этом не думал, про письма не знал, а слава его еще не родилась. Я думал о прогулках по густым лесам, о запахе земляники, который она любила, о нежной руке, тонкой, с длинными прекрасными пальцами, которую с такой осторожностью я держал, словно она была стеклянная. Дочь трактирщика и владелицы табачной лавки выглядела как прирожденная аристократка. Вот таких, с тонкими талиями, бледными лицами и огромными глазами, встречал я в русских институтах, где учил фортепьяно юных русских аристократок. Фортепьяно было включено в программу образования этих прекрасных барышень как составная часть аристократического воспитания. Я любил ходить на эти уроки, вокруг меня плелись всякие романтические истории, девушки мечтали обо мне, смотрели на меня влюбленными глазами. Все, конечно, этим и кончалось. Между ними и мной не могло быть более близкого знакомства. Мне было суждено стать лишь обладателем фотографий в красивом старинном альбоме.

В то время, когда я вытащил Ларису в Саратов, это был типичный среднерусский город, пыльный летом и занесенный метровыми сугробами зимой. Весной горы снега таяли, и мы утопали в грязи. Вытащил, так как другого выхода не было. Но, кроме ненависти, она не испытывала к городу никаких чувств.

С Михалом она не ладила. Быть может, не могла ему простить, что он оставил ее, уступил мне; она сознавала свою красоту, но была жертвой собственного тщеславия. Она постоянно находилась в состоянии неуверенности, сомневалась в любви и дружбе близких. Не верила в свой успех. Она, в сущности, никогда не освободилась от своей несчастной подозрительности, превращавшей самые искренние чувства людей в пустую выдумку. Однажды в Саратове она упрекнула меня в том, что я женился на ней потому, что был вынужден, что я взял то, что Михал отверг, так как всю свою жизнь поступал по его воле.

Первые стычки с Михалом начались еще в Старом Граде из-за нашего отношения к матери. Лариса укоряла нас, что все деньги мы отдаем ей. «А где же ваша жизнь? Маменькины сыночки, вы так и не стали взрослыми!» Как-то Михал так на нее накричал, что я испугался, как бы дело не дошло до окончательного разрыва. Но Михал был Михал. Наговорил ей резкостей, а через полчаса распивал с ней чай. В Саратове мелкие, а иногда и крупные ссоры продолжались. Как правило, из-за ее замечаний по адресу наших гостей.

Дом наш каждый день был полон гостей. Так уж там заведено.