Эти господа

Ройзман Матвей Давидович

ПРЕДИСЛОВИЕ

Роман «Эти господа» является одним из немногих беллетристических отражений создания в последние годы еврейских земледельческих поселений в Крыму. Правда, с тех пор, как автор начал свою работу, с 1927 г., очень многое изменилось не только в количественном, но и в качественном отношении.

Количественно в 1927 г. налицо было лишь несколько сот переселившихся семей с посевной площадью около 20 тысяч га. А в 1931 г. в Крыму налицо имеется уже свыше двадцати тысяч человек еврейского земледельческого населения с посевом более 100 тысяч га в 75 деревнях, при чем из них около 5 тыс. чел, поселилось в 1931 г., а на 1932 г., по имеющимся заявкам и подготовке, намечено еще большее вселение. Кроме того, в Керчи, Евпатории, Джанкое имеется уже около полуторы тысячи еврейских промышленных рабочих, в Евпатории строится еще текстильно-металлический комбинат «Эмес» на три тысячи рабочих (первый цех, рассчитанный на 600 чел., только-что начал работать), начинается закрепление еврейских рабочих в крымских совхозах степной полосы на 1932 г. Назначено принятие этими совхозами, преимущественно вблизи Евпатории, тысячи постоянных рабочих из еврейской бедноты местечек Украины и Белоруссии.

Но еще важнее качественные перемены. В 1927 г., когда автор начал, и даже в 1929 г., когда он кончил свою книгу, еврейское крестьянское хозяйство в Крыму было еще в подавляющей части индивидуальным, вопросы «моей пшеницы», «моей лошади» играли основную роль, чувствовалось некоторое влияние кулацкой прослойки, как это отражено в романе т. Ройзмана; культурно-политическое строительство лишь начиналось.

Теперь, в

конце

[1]

1931 г., коллективизация охватила полностью всех переселенцев, кроме незначительной группы кулацких элементов, которые раскулачены и частью удалены. Все переселенческие деревни охвачены рядом МТС при чем осенью 1931 г. первым кончили озимый сев в Крыму две специально переселенческие МТС — Лариндорфская и Смидовичская. В 75 переселенческих деревнях выстроена уже сотня колхозных силосных башен, построены десятки кооперативных переработочных предприятий, заложена тысяча гектаров колхозного поливного огорода, построены общие конюшни и скотные дворы, колхозные птичники, овечьи кошары, — и все это материальное перевооружение закрепило коллективизацию, подчеркнуло преимущества колхозного хозяйства, нанесло сильнейший удар мелкобуржуазной частнособственнической психологии, принесенной переселенцами из своих отсталых местечек и мелких городов.

В процессе переделки хозяйства и условий существования переделываются и сами люди. В переселенческих деревьях имеются уже

ГЛАВА ПЕРВАЯ

О СОБЫТИЯХ, КОТОРЫЕ ПРОИСХОДИЛИ ПО ПУТИ В ЕВПАТОРИЮ.

1. ИСТОРИЯ НАЧАЛА

Шофер — отчаянный покоритель крымских дорог — вел машину по узкому шоссе, лавируя между откосами и скалами. Скалы шарахались в сторону и исчезали в зернистой пыли. Сбоку от шофера, на подножке, стоял мальчик лет десяти в картузике, похожем на пригорелую яичницу, держался одной рукой за дверцу и, исполняя роль сигнального гудка, сочно свистел в три пальца. Когда закипал радиатор, «Форд» со скрежетом останавливался, мальчик приносил воду, и шофер, отвинтив крышку, поил запыхавшуюся машину. Сев за руль, он опять совершал головокружительные повороты и под визги пассажирок ускользал из-под носа встречных автомобилей.

Рядом с Канфелем сидела женщина, на ней была кашемировая шаль с белой серединой, бахромой по краям, с широкой каймой, на которой переплетались миндали — восточный символ семейного счастья. В миндалях, пестря кошенилью, индиго, марин

а

, расцветали, воздушные гвоздики и скользили за полосу, где темнокрасной змеей изгибался стебель. От ветра и пыли женщина закуталась в шаль с головой, из-под шали выбилась золотистая прядь волос и пушилась на ветру, как цыпленок. В Алуште шофер затормозил машину возле ресторанчика, пассажиры стали выходить. поручив мальчику охранять багаж. Женщина откинула шаль на плечи, поднялась, ступила на подножку, и Канфель подал ей руку. Рука ее была смугла и тонка, на солнце ногти пролили яркорозовый лак, на безыменном пальце сверкнуло обручальное кольцо. Прямо неся голову, женщина пошла вперед мелкими, резкими шажками, и Канфель увидел ее острые плечи, высокую талию и упругие ноги, схваченные белым шелком чулков. За буфетной стойкой наголо обритый татарин жонглировал печеными яйцами, французскими булками, бутылочками кефира. Получив деньги, он бросил Канфелю сдачу на стеклянный кружок, который бессмысленно вещал:

Татарин крикнул плечистой бабе, чтоб она шла к столику Канфеля, но баба из бутылки наливала в кружки пиво, и над кружками вырастали снежные шапки.

— Эремас харэ! — обругал татарин бабу и пожаловался Канфелю. — Жена — уй-уй сэрдыты!

2. НАЧАЛО ИСТОРИИ

Железнодорожный рабочий, лежа под вагоном, как доктор, выстукивал молотком, лечил больные тормоза, рессоры, буксы. Семафор отсалютовал проходящему поезду, на минуту скрылся в седой бороде дыма и, задрожав, опустил металлическую руку с червонным тузом. Старший проводник вышел с фонарем в руке, тотчас же паровозик черным лебедем подплыл к евпаторийскому поезду, отрывисто прогудел два раза, — и его прицепили к переднему вагону. Вагоны приходились подстать паровозику и были освещены огарками, коптящими в нишах над дверями. Канфель предупредил, что в этом поезде должна находиться его жена, носильщик нес чемодан и портплед и часто кивал головой на пассажирок, опрашивая:

— Что, не они, гражданин?

— Она! — вдруг воскликнул Канфель. — Ставь вещи! — и, расплатившись с носильщиком, он сел рядом с женщиной, закутанной по плечи в кашемировую шаль. — Я вас искал, как запонку от воротника!

— Мосье был так занят чемоданом…

Выставив вперед плечо, торговец двигался шаркающей походкой по вагону и нес полную корзину кондитерских товаров. Канфель остановил его, но в полутьме не мог прочесть названия на ярлыках. Человек, сидевший напротив, вынул из кармана свечу, зажег ее и светил Канфелю, пока он не выбрал коробку шоколадных лепешек. Канфель умышленно взял лепешки, по опыту зная, что они стоят дешевле других сортов и что избалованные женщины любят шоколад без начинки. Женщина посмотрела на поднесенную ей коробку, взяла лепешку, и улыбка разрезала ее рот, обнажая ослепительную полоску зубов.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

В КОТОРОЙ ЛЮДИ УПОДОБЛЯЮТСЯ БОГАМ

1. СИЯТЕЛЬНОЕ БОЖЕСТВО

Вход в гостиницу «Пале-Рояль» подпирали четыре мраморных колонны, в вестибюле на высоких подставках восседали гипсовые боги, один бог был брюхастым Буддой, а другой именовался в описи откомхоза богом неизвестного происхождения. На гостиничной лестнице пылали красные бархатные ковры, прикрепленные к ступеням медными прутьями, на площадках тосковали пальмочки, опустившие зеленые пальцы, а на стенах зеркала в позолоченных рамах впускали в себя подымающихся по лестнице людей. Каждое утро дежурные номерантки подметали пол, чистили ковры, протирали зеркала, поливали пальмочки и обметали перистой метелочкой богов. У подножья богов валялись окурки, обгоревшие спички, косточки винограда; но боги привыкли к своей судьбе, не требовали поклонения, приношений, и по-ребячьи улыбались, когда раз в месяц их мыли горячей водой с зеленым мылом. В эти дни также мыли мраморные колонны, терли их жесткими щетками, и на мраморе проступали синие жилки, в которых текла такая же благородная кровь, как в жилах заведующего, т. е. арендатора гостиницы и ресторана при ней.

Арендатор — сын генерала Бондарева, бывшего хозяина гостиницы, — был третьим богом в «Пале-Рояле». В противоположность гипсовым богам он требовал поклонения, приношений, занимал лучший номер, любил кушанья с иностранными названьями и красивых номеранток. Для номеранток независимо от их собственных имен он установил французские клички: в первом этаже они назывались Луизами, во втором Клотильдами, в третьем — Кларэттами, а в четвертом — Мадленами. Еще отличался Бондарев-сын от богов худощавостью, капитанской фуражкой с черным лакированным ремешком и дурным запахом изо рта, за который покойный отец-генерал прозвал сына полковым козлом. (Этот козел ставится на ночь в полковую конюшню, чтоб отвратительной своей вонью отпугивать от лошадей цапкого зверька, ласку.)

Бондарев-сын не был чужд духу времени, и, отремонтировав в гостинице кладовку, помещавшуюся рядом с кухней, устроил красный уголок. В этом уголке висели не только портреты вождей революции, но стоял аляповатый книжный шкаф, где, кроме брошюр по индустриализации и агрикультуре, выпирали книги-тяжеловесы в кожаных переплетах с инициалами Бондарева-отца: «Пребывание Александра III Самодержца в Гатчине», «Морская хроника» Новиля, «Хроника английского парламента за восемнадцатый век», мемуары кардинала ла-Рошфуко, «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо, сочинения князя В. Ф. Одоевского, князя И. М. Долгорукова, стихотворения К. Р. (Константина Романова) и много других книг по истории, философии и художественной литературе. Культурно-просветительная деятельность Бондарева-сына не нравилась его родственникам по линии отца; но на самом деле, они завидовали ему, потому что жили в собственных дачах, сдавали внаем комнаты с пансионом и видели в арендаторе «Пале-Рояля» беспощадного конкурента. Вражда их была неощутима для Бондарева-сына, родственники нуждались в его деньгах, связях и при крайней нужде могли устроить своих дочерей в номерантки гостиницы. Кроме того, по мнению родственников, Бондарев-сын обладал талантом жанрового рассказчика, и любая вечеринка без него была, как шампанское без газа. Надвинув капитанскую фуражку на затылок, Бондарев-сын выставлял ладони на уровне плеч и со смаком подражал еврейскому акценту:

— И ка-ка-я ра-ажни-ча мьеж-ду….

Анекдоты «на разницу» Бондарев-сын вынашивал с любовью, репетировал с вдохновением, и они стали его коньком. Анекдоты раскрывали перед ним не одно женское сердце, не одни нужные двери, и кто-то из благодарных поклонников прозвал его графом Разницей. В юности Бондарев-сын с ненавистью слушал первое свое прозвище: «полковой козел», второе же, с титулом графа, он принял восторженно, и, если бы года через два его назвали по фамилии, он очень удивился бы. И, действительно, чем он был хуже настоящего графа, когда в сером спортивном костюме ехал верхом на собственной кобыле и небрежно постегивал стеком по желтым крагам? Он слышал: ветер трубит в серебряные фанфары, прибой, как барабанщик, бьет зорю. Бондарев-сын воображал, что на его плечах лучезарные погоны корнета, наслаждался морем, кобылой и собой. Он прикладывал к капитанской фуражке два пальца, отдавая честь старым знакомым, осаживал пегую кобылу перед женщинами и гарцевал на месте, словно был на военном смотру. Слегка наклоняясь, — тонкошеий и толстогубый, — он рассказывал скороспелый анекдот «на разницу» и, сжимая бока кобылы, ставил ее против ветра, чтоб отвести свой злокачественный запах от восторженных женских ноздрей.

2. ОТВЕТСТВЕННЫЙ БОЖОК

В четырехэтажном «Пале-Рояле» было пятьдесят восемь номеров, номера мало отличались друг от друга, цены их возрастали прямо пропорционально количеству мебели, а из мебели главную роль в цене играл умывальник с зеркалом. Из номеров самыми лучшими считались шестирублевые, двухкомнатные, — сорок седьмой и восьмой. В первой комнате, предназначенной для спальни, находились: деревянная кровать с выточенными вместо шишек купидончиками, тумбочки со стеклянными крышками, ковры с рисунками, изображающими любовные сцены, и мраморный умывальник с двумя кранами, овальным зеркалом и полочками. Вторая комната была меньше размером, носила деловой характер, у окна помещался стол с письменными принадлежностями, у стены — шкаф, в который поместилось бы пар двадцать платьев, на стене — картина: копия с «Княжны Таракановой» К. Флавицкого, а в углу — диван и плевательница с дубовой крышкой, поднимающейся нажимом педали. Из-за дорогой цены оба номера редко сдавались внаем, обыкновенно, в одном из них, сорок седьмом, проживал граф, в нем же помещалась контора, — штаб гостиницы и ресторана.

Шестого июля днем к «Пале-Роялю», под’ехал автомобиль, из машины выскочил гражданин с портфелем и вырос перед задремавшим на солнышке швейцаром.

— Кто здесь ответственное лицо? — спросил гражданин таким тоном, что швейцар немедленно снял фуражку с золотым кантом. — Доложите!

Перепрыгивая через три ступеньки, дрессированный швейцар помчался по лестнице, позвал графа, и граф, для которого всякий посетитель с портфелем предвещал беду, спустился вниз. Гражданин показал удостоверение, в котором именовался уполномоченным Госхлебторга, Сидякиным, и заявил, что ему нужен номер со всеми удобствами. Пропустив вперед Сидякина, граф повел его в сорок восьмой номер, уполномоченный осмотрел комнаты, ткнул кулаком в диван, выдвинул ящики стола, попробовал — льется ли вода из умывальника, и об’явил, что снимает номер.

— Предупреждаю вас относительно паразитов! — строго сказал Сидякин, подняв указательный палец. — Всякое появление их в моем присутствии недопустимо!

3. БОГ МОСКООПХЛЕБА

Канфель проснулся поздно, в комнате стояла духота, он сбросил с себя ногами одеяло и, раскинув руки, глубоко вздохнул. Двойная балконная дверь была заперта, на ней морщилась бархатная штора, не пропускающая шума и света. За дверью, выходящей в коридор, изредка шаркали, шлепали, шептались, и по этим звукам можно было узнать, проходят ли мужчина, женщина или подросток, обуты ли они в ботинки, сандалии или туфли. Канфель подумал, что он может читать, шагать, как арестант, заключенный в одиночную камеру. Мысль о тюрьме испугала Канфеля, он встал, подошел к шторе и, открыв ее, распахнул настежь балконную дверь:

— С добрым утром, товарищ арестант!

Ветер надул штору, расчесал желтую с позолотой бахрому. Играя на солнце, она бегала по белой двери, как пальцы по клавишам рояля. Внизу бубнило море, в море бились бубенчики женских и детских голосов. (Канфель слышал: бескрайный голубой бубен трепещет и ликует.) От шторы на стене плясала тень, размахивая широкими рукавами и, перебирая башмачками, на которых вздрагивали кончики шнурков. Стоя на ковре, Канфель прищелкнул пальцами и, пристукивая босой ногой, пропел по-цыгански:

Канфель лег на коврик, подсунул ноги под зеркальный шкаф и, упираясь пятками в пол, пальцами — в планку шкафа, стал подниматься и опускаться. Заложив руки за голову, он при движении вдыхал и выдыхал воздух, а второй Канфель в зеркале складывал дубы трубочкой, чтобы первый мог произнести «фу-у!» Вытянувшись ничком на ковре, Канфель подымался на руках, старательно проделав самое трудное, восьмое упражнение по Мюллеру. Когда он встал, второй Канфель в зеркале смотрел на него красными глазами, и лицо его от лба до основания шеи налилось кровью. Повернувшись друг к другу спинами, оба Канфеля мылись под умывальником, окачивали себя пригоршнями воды, вытирались купальными полотенцами и массировали тело, наклоняясь и приседая. Оба они надели кремовые фланелевые костюмы в синюю полоску — постоянную одежду опереточных королей — повязали синие галстуки и расчесали точные проборы. Оба они ели зернистую икру, перекатывающуюся на языке, как мелкая дробь, пили с бисквитами какао, после чего процедили сквозь зубы по стаканчику воды. При этом Канфели косились друг на друга, кивали головами, соглашаясь, что завтрак дорог, но надеялись, что получат от Москоопхлеба крупные командировочные. Наевшись и напившись, Канфели еще раз оглядели себя с ног до головы, потерли запыленные ботинки углом гостиничного одеяла, и на ботинках (вспыхнул коричневый румянец. Напевая под нос, первый Канфель вышел из номера, одновременно с ним второй, безмолвствуя, скрылся в глубине зеркала.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

ГДЕ НАЙДЕНА ОСЬ И НАЧАЛОСЬ ВРАЩЕНИЕ

1. ОСЬ

Перешивкин вернулся домой расстроенным, его заявление было рассмотрено в Наркомпросе, и увольнение признано правильным. Перешивкин не боялся нужды, у него был собственный дом, полученный в приданое, в сундуках лежали куски добротного сукна и полотна. Но он негодовал, что его унизили, забыли о научных заслугах, об его конспекте по физике, одобренном и изданном тем же Наркомпросом. Они считал, что в школе надо преподавать по-русски, не соглашался учить татарский язык, хотя, как старый евпаториец, понимал по-татарски и, не таясь, много раз заявлял, что русский язык покорит все языки на земном шаре. Он не выносил, когда при нем неправильно говорили по-русски, поправлял, передразнивал, — к из-за этого часто ссорился со своей женой Амалией Карловной, урожденной фон-Руденкампф.

Наутро после поездки Перешивкин встал рано, выпустил из сарая двухгодовалую свинью, которая, вопреки ее женскому полу, называлась «Королем», и пошел в сад, где ручной журавль играл с любимцем Амалии Карловны, с фокстеррьером.

Десять лет Перешивкин жил в своем доме и десять лет думал, что все расположено так, чтобы было удобно хозяину. Но в это утро, сходя по ступеням, он решил, что они слишком узки, сев на садовую скамейку, заметил, что она — низка, смотря на забор, собственноручно выкрашенный в зеленый цвет, нашел его мрачным, и эту мрачность отыскал в узких окнах, дымовой трубе и даже в старой лозе, прислонившейся к стене дома. Перешивкииу стало грустно, он позавидовал егозливым фокстеррьеру и журавлю, топнул на них ногой. Собака села, подняв правое ухо и склонив голову набок. Журавль разбежался, подпрыгнул и взлетел на акацию, заорав:

— Кюрр! Кюрр!

Обыкновенно, слыша журавлиный крик, Перешивкины радовались, уверенные, что журавль повторяет имя их сына, Кира; но в этот раз учитель поднял камешек, прицелился и швырнул в нервную птицу. Свинья, которая вертелась у ног Перешивкнна, шарахнулась в сторону и помчалась галопом к ее любимому месту — помойке. Перешивкин шагал, опустив голову и переваливаясь. Левая рука его плотно прижалась к туловищу, а правая в такт шагам качалась, как маятник. Он облокотился о забор и, грызя ногти, смотрел на противоположный дом, где жил бывший член школьного совета Иван Федорович Трушин. Перешивкин не мог забыть, как этот сын сапожника спрашивал его при всех:

2. ВРАЩАЮЩИЙСЯ

Канфель купил входной билет, прошел мимо кассовой будки, и перед ним развернулся лечебный пляж, разделенный деревянными перегородками на три части. Слева загорали женщины, они мазались оливковым маслом, мочили себя морской водой, клали на голову и на грудь компрессы. Тут же в песке, как бронзовые жуки, ползали дети, сидели в наполненных водой ванночках, пуская по воде резиновых красных гусей и целлюлоидных пупсов. В правом отделении стояли столбы, на них висели трапеции, кольца и веревочная лестница. Держась за кольца, мужчины кувыркались, вертелись колесом на трапеции, поднимались на руках по лестнице, потом бежали по мостику, который шел от берега в море, и, раскачавшись на краю мостика, бросались в воду. Больше всего народу было на среднем, общем пляже, где курортники, читая и болтая, проводили время до обеда. Здесь было много теневых навесов, соломенных кабинок, плетеных лежанок, здесь обносили прохладительными напитками, и выстрелы пробок напоминали ресторан. Дежурный врач в халате и пробковом шлеме ходил по пляжу, бранил заядлых купальщиков, щупал пульс, запрещал делать гимнастику, но совершал он это больше для очищения своей медицинской совести.

Ирма сияла кашемировую шаль, на которой вспыхнули красные, синие, голубые гвоздики, осталась в черном с желтыми вставками купальном костюме и, ступая по пляжу, высоко подняла красивую голову, словно спрашивая:

— Как я вам нравлюсь, месье и медам?

Она выбрала место, разостлала простыню, из которой выпала книга, села, и ветер, вздыбив простыню, скомкал ее. Ирма хотела положить камешки на углы простыни, но кругом был песок, и она насыпала на углы горки песку. Ирма легла, на бок, раскрыла книгу, стала перелистывать ее, ежесекундно поднимая глаза и встречая взгляды любопытных. Канфель раскинул свою простыню рядом с Ирмой, она отложила, книгу, стала вглядываться в него и воскликнула:

— Боже мой! Это вы!

3. ВРАЩАТЕЛЬ

Вагон трамвая был открытый, низкий, с куцыми площадками, без продольного прохода между скамьями и столичному трамваю годился в правнуки. Хватаясь за поручни, кондукторша прошла по боковой подножке и оторвала Мирону Мироновичу, пред’явившему профсоюзную книжку, билет за шесть копеек. На улице Революции вагоновожатый зазвонил в прикрепленный к ручному тормозу колоколец, вагон замедлил, передние пассажиры стали топать, шикать и хлопать в ладоши. Мирон Миронович привстал и увидел, что между рельсами стоит старая свинья, а мальчонка, одной рукой придерживая штанишки, — единственную свою одежду, — другой хлещет свинью прутом. Издавна свиньи в роду Мироновых считались предвестницами несчастья: на бабку Мирона Мироновича за день до внезапной смерти набросился боров, отцу Мирона Мироновича перед банкротством подарили дюжину поросят, сам Мирон Миронович перед бедой частенько видел во сне свиней, и боялся их, как нервные женщины мышей. Он мысленно обругал вожатого, слез с трамвая, подумав, что ему не будет удачи и что лучше вернуться в гостиницу. Но, думая, он уже кружил по уличкам, переулочкам, расспрашивал евпаторийцев, евпаториек, советовался с шоколаднолицым милиционером и, выбиваясь из сил, достиг Мойнакской. Сбитый с толку нумерацией домов, Мирон Миронович исколесил Мойнакскую, Узкий переулок, из которого опять попал на Мойнакскую, а из нее выскочил на Хозяйственную, к зеленой калитке дома № 42.

— Здесь живет Перешивкин? — крикнул Мирон Миронович, дергая ручку звонка.

Учитель выглянул из окна, опустился по ступенькам, подошел к калитке и, ковыряя в зубах спичкой, сказал:

— Я — Перешивкин! Что вам угодно?

— Тебя-то мне и нужно! — воскликнул обрадованный Мирон Миронович, толкая запертую калитку. — Я от графа!

4. ВРАЩАЕМЫЙ

Молочные луны всплыли над входом курзала, кино «Баян» замкнулось в электрическое созвездье, на домовых фонарях, похожих на жестяные рукомойнички, возникли светящиеся белые цифры. Лязгая цепями, скользящими по проволоке, собаки бегали за заборами, от скуки лаяли на прохожих, а почуяв фокстеррьера, который увязался за Перешивкиным, стали прыгать и набрасываться на собаку. Перешивкин дошел до Катык-базара, спустился в знакомую татарскую закусочную, где играл оркестр: скрипка, зурна и бубен. В углу закусочной висела картина — олеография, на которой мужчина и женщина плыли в парусной лодке. Под картиной трое татар, обнявшись, пытались плясать хайтарму, четвертый сидел на полу, подносил к губам пятерню, проводил кончиками пальцев по нижней оттопыренной губе — и ударял рукой по полу:

— Якши!

Перешивкин заказал графинчик водки, порцию осетрины с хреном и соленым огурцом. Он наливал водку в стаканчик, стеклянной пробкой подбирал слезу на горлышке графина, опрокидывал стопку в рот и, подержав водку во рту две-три секунды, медленно пропускал ее в горло. Он нюхал корочку черного хлеба, отрезал кусок огурца, клал его на язык, придавливал к небу и, высосав сок, глотал огурец, как пилюлю. Вскоре Перешивкин прослезился, икнул и подумал, что царская водка была чище, крепче, и, вообще, в царское время все было лучше: кабачок блестел белизной, кушанья благоухали лавровым листом, на стойке сверкали бутылки, стаканчики, оркестр играл на русских гармониях русские песни, за стойкой сидел русский хозяин, и учитель пользовался у него кредитом. Он видел себя в черном мундире, треугольной шляпе, с гражданской шпагой на боку и вспомнил, как за ужином у герра фон-Руденкампф попечитель училища сказал, что он, Перешивкин, назначен инспектором школы. Учитель машинально сдавил пальцами стопку, стекло лопнуло, и он смахнул осколки на пол.

— Вы бы их уняли, любезный! — сказал Перешивкин хозяину-татарину, показывая на пляшущих: — Вас оштрафуют за нарушение благонравия!

Татарин даже не взглянул на Перешивкин а, зурна зарыдала громче, пляшущие стали петь в полный голос, и фокстеррьер завыл. Если бы в кабачке было один-двое, Перешивкин, пожалуй, подрался бы, но шестерых он побоялся. Опять мысли его обратилась к старому, доброму городовому, который в один миг привел бы все в порядок и, отдав честь, взял бы двугривенный на чай.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

О СТАРЫХ ХОДАХ НА НОВЫЙ МАНЕР

1. С ЧЕРНОГО ХОДА

Канфель до полдня проводил время на «лечебном» пляже, пил кефир, взвешивался за пятачок на медицинских весах, спорил о том, когда начнется война с Англией, кто с кем живет и где вкусней третье: в «Пале-Рояле» или «Талассе». Торговцы, газетчики, рестораторы причислили его к почетным курортникам, здоровались с ним и брали дороже, чем со всех. Канфель понимал все их уловки, но он привык к такому обращению, и ему нравилось, когда его за лишний гривенник величали барином. Особенно было это приятно во время прогулок с Ирмой, которая находила все это забавным, напоминающим заграничные курорты, и с неменьшею любовью, чем Канфель, потворствовала лицеприятию. Иногда Канфель думал, что ведет себя вызывающе, на него могут обратить внимание, станут следить, и то дело, ради которого он жил в Евпатории, начинало ему надоедать. В Москве он выполнял бы поручение Москоопхлеба, не выделяя его из десятка таких же; но здесь это поручение сидело в мозгу, как заноза, и он по многу раз обдумывал его, открывая в нем опасность. Вместо того, чтобы после обеда провести в прохладном номере мертвый час, он шагал из угла в угол, переживал первый допрос и сочинял себе обвинение, подбирая статью уголовного кодекса.

Однажды, в минуты таких размышлений, к нему вбежал Мирон Миронович, затворил дверь и так плюхнулся на диван, что пружины завизжали во весь свой тонкий голос.

— Запарился я совсем, Марк Исакыч! — проговорил Мирон Миронович. — Главное, человек-то большой! Шишка! — и он похлопал рукой по дивану. — Садись рядком, да потолкуем ладком!

— По совести, — тихо ответил Канфель, опускаясь на указанное ему место, — эта история меня радует, как грыжа!

— Все в аккурате! — продолжал Мирон Миронович, не слушая его. — Не одну тыщонку ухлопал, а кнопочку приготовил! Нажми кнопочку, и как по маслу пойдет!

2. НА ХОЛОСТОМ ХОДУ

Канфель спросил у графа адрес лучшего евпаторийского портного, граф справился, для какой надобности нужен портной, и, вынув алфавитную книжку с адресами, поводил пальцем по аккуратно-написанным строкам:

— Разрешите доложить, — сказал граф, остановив палец на седьмой строке, — самым подходящим будет портной Прут. Ровный переулок, одиннадцать.

Записав адрес портного, Канфель хотел уйти, но граф, прикрывая правой рукой рот, словно собираясь зевнуть, внезапно оказал:

— Ваша дама на прошлой неделе ночевала в сорок восьмом номере! — и он подробно изложил все события в «Пале-Рояле» в ночь с одиннадцатого на двенадцатое июля.

— Эта дама меня интересует, как соска! — холодно ответил Канфель. — Я прошелся с ней один раз, и с меня хватит!

3. ХОДА НЕТ

Мирон Миронович нанял «лечебного» извозчика, извозчик, почуявший солидного седока, натянул вожжи, придерживая лошадей, и вытянул их кнутом по спине. Лошади рванули с места, заплясали, подбрасывая Мирона Мироновича на сиденьи, а он, положив руки на колени, откидывался из стороны в сторону. Мирон Миронович был любителем быстрой езды, в царское время имел собственный парный выезд и каждое утро, удивляя скромную Ордынку породистыми конями, богатой упряжью, мчался в Гавриков переулок к своим хлебным амбарам. Когда кто-нибудь хотел перегнать его коляску, Мирон Миронович приказывал медведеподобному кучеру придержать лошадей и, отпустив смельчака на порядочное расстояние, толкал кучера в спину. Лихие кучера были у Мирона Мироновича, с гиком и свистом они опережали любой экипаж, в угоду хозяину ударяя кнутом лошадей, а то и самого оробевшего соперника. Мирона Мироновича штрафовали за сумасшедшую езду, составляли протоколы, московский градоначальник вызывал его к себе: ничего не помогало. Зато во время воскресного катания на кругу Петровского парка Мирон Миронович не имел себе равного, и всегда корреспондент «Раннего Утра» упоминал о выезде московского старожила Миронова, увеличивая атак славу старинной первогильдейской фамилии.

Проезжая по евпаторийским улицам, Мирон Миронович видел государственные и кооперативные вывески; но на кофейных и закусочных, под притолоками, притаились вывесочки частных владельцев. Эти вывесочки радовали глаз Мирона Мироновича, он даже подмаргивал им, как смазливым дамочкам, и выкрикивал по адресу какого-нибудь шашлычника:

— Молодец, Халиль-Хай Редияов! Так им, сукиным сынам, и надо! Жри частный шашлык, или подыхай с голоду!

Извозчик осадил лошадей перед Об’единенным рабочим кооперативом, Мирон Миронович велел ему подождать и, прежде чем войти в лавку, посмотрел на витрину. В витрине гостили окорока, колбасы, рыбы, фрукты, украшенные зеленью, цветными лентами и плакатиками:

ГЛАВА ПЯТАЯ,

ГДЕ ВСЕ ВХОДЯТ В СВОИ РОЛИ

1. В НОВЫХ РОЛЯХ

На предварительном следствии Канфель говорил, что он не знал, зачем Мирон Миронович едет с ним в еврейские колонии. Но Канфелю было известно, что Сидякин отказался отсрочить векселя Москоопхлеба, предложил запродать новое зерно и, при запродаже на половину суммы долга, обещал другую половину отсрочить до первого января. Отправляясь в поездку, Канфель надел непромокаемое пальто и, садясь в автомобиль, сказал:

— Гонки с препятствиями! На финише пшеница или банкротство!

Когда автомобиль выплыл за город, Канфель, закрыв глаза, подставил лицо солнцу и ветру. Справа и слева потянулись бескрайные пустоши, вековые перелоги, высокие опаленные целины. По ним скакали ветры — бесшабашные разбойники крымских степей, подминали под себя полынь, припадали к земле и опять, развевая серебристые тюрбаны, мчались во весь опор. Издавна боялся человек этих ветров, не решался итти с бороной, молебном на землю, и лежали степи, дикие, неприступные, пока не привел человек с собой машину — победительницу пространств и непогод.

Часто Мирон Миронович говорил, что никогда в жизни не имел бы дела с евреями, и находил в них такие отрицательные качества, какие евреи-дельцы находили в нем. Теперь у него вся надежда была на евреев-колонистов, и главным козырем в предстоящей игре был тоже еврей, Канфель, который, как полагал Мирон Миронович, легче всех договорится со своими. Правда, Миром Миронович побаивался, как бы Канфель не вступил в заговор с колонистами и они совместно не надули бы его, русского. Но Мирон Миронович рассчитывал на свою опытность и зоркость, благодаря которым не раз обманывал многих людей разной национальности. Нахлобучив картуз по уши, запахнув драповое пальто, он прикидывал в уме, сколько денег истрачено и сколько предстоит израсходовать. Маленькие цифры набегали, как муравьи, кружились, вырастали в крупные суммы, каждая сумма разносилась по невидимым клеточкам, и, подведя итог, Мирон Миронович злобно плюнул. Раньше, в начале нэпа, он разделил бы все расходы по числу компаньонов и заплатил бы вдвое меньше, чем каждый из них, потому что записывал ежедневные обороты в трех черновых книжечках. Эти книжечки были разграфлены вертикальными красными линиями и заключены в зеленый коленкоровый переплет, на котором сияло тисненое золотом слово: «Ресконтро». Одну книжечку он хранил в левом боковом кармане, другую — в правом, третью во внутреннем жилетном кармане, застегивающемся на пуговочку. В первой он вел запись расходов для себя, во второй увеличенную запись для компаньонов ради получения большей доли, а в третьей уменьшенную — исключительно для налоговых учреждений. Когда особняк Мирона Мироновича отошел под общежитие студентов, а его знаменитые лошади были проданы, эти три книжечки дали ему средства на отдельную квартиру в доме застройщика и на основной капитал Москоопхлеба.

— Еще долго? — громко спросил Мирон Миронович шофера.

2. СТАРАЯ РОЛЬ

Тетя Рива впустила Канфеля и Мирона Мироновича в домик. Они сняли пальто, почистили одежду щеткой, с которой густо лезла щетина, умылись под жестяным рукомойником и прошли в комнаты. Собственно, комнат не было, а домик, имевший площадь в сорок квадратных метров, был разделен деревянной выбеленной перегородкой на две половины. Первая, безоконная, тщательно убранная, служила амбаром, в ней же на стене висела сбруя, запасные или испорченные части сельскохозяйственных машин и белела печь, уставленная горшками. Вторая половина была разгорожена на две клетушки, каждая клетушка имела по двери, окошку, и это помещение тетя Рива назвала квартирой со всеми удобствами. В клетушке, где тетя Рива усадила гостей за стол, стояла узкая железная кровать, с нее свешивался матрац, теряющий рыжее мочало, матрац был покрыт серым байковым одеялом. В изголовья кровати, под штопанной-перештопанной накидкой, лежали подушки без наволок, а на подушках, на недосягаемой для левкиных рук высоте, блестел пузатенький медный самовар — предмет забот и тщеславия тети Ривы. Рядом с кроватью стоял буфет — низкая раскоряка на одной деревянной и трех кирпичных ногах, против него висело зеркало, из’еденное маслянистыми пятнами, под зеркалом был прикреплен кнопкой плакат Осоавиахима, показывающий, как надо надевать противогазовую маску. Еще находились в клетушке четыре табурета-паралитика, диван, которому время — рассеянный хирург — вскрыло живот и после операции забыло наложить шов. Над диваном висели фотографии дедушек, бабушек, дядей, теток, молодых Перлиных и посередине в черной раме за стеклом увеличенный портрет красноармейца в папахе, шинели, с винтовкой на коленях. Над красноармейцем зелеными чернилами было написано по-еврейски:

Под красноармейцем был старательно с нажимом и за витушками написан по-русски акростих:

— Кто этот Давид? — спросил Канфель, прочитав акростих и всматриваясь в лицо красноармейца.

3. РОЛЬ УДАРНАЯ

Рахиль взяла из рук тети Ривы ведро с молоком, вошла в домик, поставила ведро на табурет и попросила мужчин отвернуться. Она сняла жакетку, башмаки, толстые чулки и, босая, ушла во вторую клетушку.

— Как чувствуют себя гости? — спросил Перлин, входя с тетей Ривой. — Время кушать немного горячего!

Тетя Рива налила воды в глиняный газ, взяла жестяную кружку, понесла таз и кружку в клетушку Рахили, стараясь не расплескать воду. Перлин снял куртку, посмотрел, есть ли вода в рукомойнике, и стал мыться, согнувшись и набирая полные горсти воды. Фыркая, он мылил и обдавал водой щеки, уши, нос, тер руками мокрую бороду и, наконец, подставил голову под кран.

— Золотая водичка! — сказал он, вытираясь холщовым полотенцем. — Что есть человек без воды? — продолжал он, ероша полотенцем волосы. — Рука без пяти пальцев!

— Только вода больно солона, — подхватил Мирон Миронович.

4. ВЫИГРЫШНЫЕ РОЛИ

Мирон Миронович выпил стакан молока, сел на постель Рахили, думая о своей затее, которая натолкнулась на такой барьер, что с самого начала застряла на месте. За свою торговую деятельность Мирону Мироновичу приходилось вести дела с евреями-дельцами, и по-своему он правильно определял способности этих гешефтмахеров, нередко соревнуясь с ними в изворотливости и напористости. Но евреи-колонисты удивили Мирона Мироновича, особенно, медлительный, добродушный Перлин, которого трудно было расположить к себе. Мирон Миронович подумал, что существуют разные роды евреев (раньше это ему не приходило в голову), одни — стремящиеся во что бы то ни стало заработать и живущие сегодняшним днем, другие, как Перлин, потерявшие аппетит к живой копейке и уверенные в завтрашнем дне. Если все колонисты были похожи на Перлина, — Мирону Мироновичу не стоило потрясать червонцами, обещать москоопхлебные кредиты, потому что все могли раскусить предложение Москоопхлеба и поднять его представителя насмех. Также пропадала надежда Мирона Мироновича на Канфеля, которого колонисты, очевидно, не приняли за своего и (на это бухгалтер обратил особое внимание) не говорили с ним по-еврейски, чтобы заранее все порешить между собой. Еще не нравилось Мирону Мироновичу, что Канфель ушел гулять с Рахилью; она вряд ли станет помогать Москоопхлебу, а, неизвестно, не рассердятся ли старшие на ночную прогулку с девушкой, не попросят ли оставить их дом подобру-поздорову. Мирон Миронович сгоряча решил не платить Канфелю вторые сто пятьдесят рублей, и, если юрисконсульт будет спорить, отказаться от его услуг.

От всех этих размышлений голова Мирона Мироновича отяжелела, глаза стали слипаться, и он встал, чтобы не заснуть одетым. Он отхлебнул молока из стакана Канфеля, разделся, привернул фитиль лампы и, откинув ватное одеяло, взобрался на постель тети Ривы. Погружаясь в перинное тесто, он перекрестил подушки, перекрестился сам, закрылся одеялом с головой и услыхал, как стукнула входная дверь. Кто-то шагнул в домик, пошарил руками по стене (в первой клетушке было темно), нащупал ручку двери, ведущей к Мирону Мироновичу, и вошел. Мирон Миронович хотел посмотреть, кто пришел, но по тому, как человек осваивался с местом, он понял, что это вернулся Канфель.

Мирон Миронович сбросил с головы одеяло, сел и увидел Канфеля. Да, это был юрисконсульт. Только он оброс бородой, щеки его впали, и синие тени легли под его глазами. У Мирона Мироновича засвербило в горле, он схватился за кадык руками и, как сок из лимона, выжал на горла слова:

— Чтой-то ты с лица изменился!

Вдруг Канфель, протянув руки, заключил Мирона Мироновича в об’ятия и стал целовать его в губы, щеки, шею. Борода Канфеля кололась, щекотала, жгла. Мирон Миронович терпел, терпел, потом отстранил юрисконсульта и почесал зудящие места.

5. ПРИВЫЧНАЯ РОЛЬ

Тетя Рива выгоняла корову и овцу, животные не хотели расставаться с теплой закутой, — она подхлестывала их. Потом проснулся Перлин, одевался, покрякивая, мылся, разбудил Левку, который возился на тюфяке, стукался о стену коленями и головой. В домик вбежала Рахиль, плескалась под рукомойником, гремела посудой, громко сказала:

— Левка, неси воды!

Пастух погнал стадо, животные перегоняли друг друга, во дворах птицы хлопали крыльями. Ржанье, мычанье, меканье, хрюканье, кудахтанье, гоготанье, курлыканье раздирали утреннюю тишину: животные и птицы, как люди, стремились к пище и питью!

Тетя Рива поцеловала племянницу, Рахиль, смеясь, покружила ее по клетушке, усадила на стул:

— Тетечка, сидите, сегодня я кухарничаю!