Одолень-трава

Ромашов Андрей Павлович

В повести рассказывается о сложных человеческих отношениях людей в период гражданской войны на Урале.

Андрей Ромашов

ОДОЛЕНЬ-ТРАВА

Повесть

Глава первая

Никифор вышел к тракту логом, снял лыжи, прислушался — не несет ли кого нелегкая. Бойким стал Богоявленский тракт. Месяц назад по нему красные отступали, и пешком, и на конях. Теперь вот белые… Он увидел солдат, человек тридцать, верхами. Они спускались с горы, впереди ехал в розвальнях офицер.

Сняв со спины ружье, Никифор встал за елку. Стоять пришлось долго. Солдаты под горой спешились, офицер вылез из саней и направился к обочине. Остановился офицер шагах в десяти от Никифора, хотел наскоро справить малую нужду, да руки не слушались. Он и дул на них, и пальцы в рот толкал. Смотрел Никифор на беднягу и думал — людей убивать человек научился, видно, дело нехитрое, а сходить по малой нужде толку нет.

У офицерских саней, держа наготове тулуп, топтался возница. Присмотревшись к нему, Никифор узнал своего тестя, Сафрона Пантелеевича, и так разволновался, что чуть не выдал себя. Чтобы получше разглядеть тестя, он стал сбивать рукавицей снег с сучьев. Лошади услышали шорох в лесу и запрядали ушами. К счастью, офицер уже садился в розвальни. Сафрон Пантелеевич бросил ему тулуп, сел сам, и молодая лошадь взяла с места в галоп. Белая пыль поднялась за санями. Зацокали, застучали копыта. Верховые, нахлестывая лошадей, бросились догонять офицера. Когда они скрылись, перевалив за гору, Никифор вышел на тракт, прошел по крепкой наезженной дороге саженей тридцать и нырнул под широкие елки. Под елками встал на лыжи, наломал лапника и, заметая следы за собой, подумал, что тестя еловым голиком из памяти не вымести. Двадцать лет прошло, мужики за это время состарились, избы осели, а день тот летний ему не забыть. Помнил он каждое слово, сказанное тогда, помнил избу, чисто вымытую, и счастливую Александру. Сидели они с Сафроном, с отцом ее, за столом. А Юлий Васильевич по горнице ходил, волновался. Молодой был еще господин лесничий, понять не мог — зачем богатому мужику казенный лес воровать, если лесорубный билет стоит всего двенадцать рублей. «Двенадцать с гривенником, господин Дубенский», — поправил его Сафрон. Лучше бы промолчать мужику, да кто знал, кто ведал. И сейчас не верится, что большая беда началась с горошины. Уж очень обидно показалось господину лесничему, что гривенник богатому мужику дороже совести. Он даже застонал и в лице изменился. Сафрон дочь кликнул, она вышла в горницу с кружкой браги, напоила Юлия Васильевича и поклонилась ему, дескать, кушайте на здоровье. Семнадцатый год шел тогда Александре. Одевалась она по-городскому, дома без головного платка ходила, косы русые не прятала, красоту тоже…

Сорока застрекотала в горе — опять кто-то шел или ехал по тракту. Вздохнув, Никифор зашагал к дому, но еловый голик не бросил — на чистых еланях заметал следы за собой. Пока до речки Безымянки шел, по ямам да кочкам, некогда было вспоминать, а как в Безымянку спустился, и идти стало легче, опять прошлое одолело. Вспомнил тяжелый стол в красном углу, покрытый пестрой скатеркой, вспомнил сомлевшего от жары хозяина и Александру в розовом платье с оборками.

Сафрон похитрее был господина лесничего, поставил на стол пузырек с чернилами — пиши, значит, бумагу по форме, штрафа не боюсь. Юлий Васильевич замялся, Сафрон и начал «кружева плести». Не в гривеннике, говорит, дело, а в обычае, и обычай тот идет из глубокой старины. Жили, дескать, богоявленские мужики сотни годов сами по себе, пока не пришел на Каму-реку граф Строганый, и начал он леса сводить, заводы железные ставить, чтобы потом от русской земли отложиться и в германицу сивому перекинуться. Царь об этом дознался, велел скрозь дремучие леса дорогу пробивать, чтобы могло царское войско к Каме выйти и графа-изменника лютой смертью казнить. Государевы люди год рубят дорогу, другой, а лесу конца и края нет. А у графа в селе полюбовница была, могутная девка, мужиков била на помочах. Граф любил с ней в бане париться, выходил из бани, как после говенья, ветром его качало. Богоявленские мужики смекнули — не резон им царское войско ждать, подкараулили графа, когда он из бани шел, связали и представили пред царские очи. С той поры запрету богоявленским мужикам ни в чем нет.

Глава вторая

Домой Никифор пришел засветло, увидел волчьи следы у ворот, совсем еще свежие.

В невеселом месте стояла его изба. Лес кругом да угоры. Седые старые елки подступали к крыльцу. Вздрагивая от холода, они осыпали мосток и ступеньки сухой снежной пылью. Никифор никогда не сметал ее, снежная пыль рассказывала ему, кто заходил в избу и с каким намерением. Пока он ходил за тетерками, широкопалые елки засыпали и его следы на крыльце. А новых не прибавилось.

Разрядив ружье, он пошел в избу, не опасаясь, в холодных сенях стряхнул снег с шапки, околотил валенки.

В невыстывшей еще избе пахло прелой овчиной и травами. Похрапывая, Семен спокойно спал, а Юлий Васильевич ворочался на нарах. Никифор повесил на крюк казенный зипун, достал из мешка тетерок, разгладил шелковистые перья и пожалел птиц — молодые совсем еще, мало пожили.

— Чего ты там возишься? — спросил его Юлий Васильевич. Никифор бросил тетерок на лавку, подошел к нему и стал рассказывать, что ветер с утра поднялся, разволновался лес, зашумели скрипучие елки, пришлось в лога уходить, за Богоявленский тракт.

Глава третья

Никифор подвинул к лавке два тюрика, положил в изголовье казенный зипун и прислушался — уснул Юлий Васильевич или не уснул? Четвертую ночь так. Пока не уснет господин лесничий, и он не ложился, сидел на лавке, вспоминал прошлое и думал, что свой своему поневоле брат. Уйдет господин лесничий из избушки, доберется до тракта, а там белые… Стащат они Семена с кровати, начнут бить, про красных расспрашивать…

Раньше Юлию Васильевичу он верил, услужить старался хорошему человеку. В молодости, бывало, выйдет на Безымянку до солнышка, рыбы наловит, начистит картошки и ждет, когда Юлий Васильевич на дрожках подкатит, да не один, а с Александрой. Веселятся они на зеленой траве, красные цветы собирают. Желтые цветы Александра не любила, дескать, к разлуке они. Господин лесничий над этим смеялся, стыдил ее, говорил, что все это мещанские сказки, и разлучают людей не желтые цветы, а потухшие чувства. Про чувства они говорили больше всего, и за ухой, и за самоваром. Александра в селе выросла, дочерью Сафрона была, а выражалась, как городская барышня, осуждала простых людей, что презирают они родство душ, не ценят совсем образованность. Юлий Васильевич говорил про сословия, которые настоящей любви не помеха. «Чем все это кончится?» — думал Никифор, слушая их. Сначала он ел вместе с ними, потом замечать стал — брезгует его Александра, косится на заскорузлые руки, на застиранную рубаху.

Однажды господин лесничий приехал на Безымянку один, налегке — без закусок, без самовара, сказал, что Большаковым делянки отвел за Каменным логом, чтобы не смели они лес рубить в другом месте. Побыл на лугах господин лесничий недолго, наскоро ухи поел и велел запрягать мерина.

Домой Никифор пришел рано, ходил как неприкаянный по избе, не знал, чем заняться, а утром, едва рассвело, в село побежал, зашел в контору, там тихо, писарь в бумаги уткнулся, Большаков на диване сидит — волосатый, седой, а костюм барский, штиблеты блестят чище зеркала. Зря купец разоделся, подумал тогда Никифор, Юлия Васильевича штиблетами не испугаешь. Потоптался Никифор в конторе, спросил у писаря, когда господин лесничий появится, узнал — не скоро, и пошел к Сафрону Пантелеевичу.

Изба у Сафрона большая, издали видно. Крыша железом крыта.

Глава четвертая

Пока живет человек, живет с ним и прошлое, нет прошлому смерти — затаится оно до времени, часа своего ждет.

Вспомнил Никифор, как зиму коротали с Пискуном: печку топили жарко, ели досыта, а радости в избушке не было. Пискун спал мало, жаловался на нездоровье: в голове, дескать, туман и смятение, а на сердце кошки скребут, пока дрова, говорит, колю или лютым матом ругаюсь — еще ничего, а к ночи совсем худо. Скажи, человек лесной, спрашивал он Никифора — выпить душа просит или в грехах кается? Никифор советовал — повинись перед приставом и отца Андрея уговори, чтобы освятил он оскверненный источник серебряным крестом.

Пискун отмалчивался, вздыхал шумно, как лошадь, и пил вересовый квас.

На службу Никифор уходил рано, до солнышка. Новый лесничий был строг и неразговорчив. Свалят мужики дерево, не поймаешь — плати. Захиреют истоптанные сеянцы — прощайся со службой. Еще хуже с лесорубными артелями. Лес для артели, что ворог — круши, руби, деньги зарабатывай. Осень стояла теплая в том году, хоть и сырая. А на покров ударили холода. Неодетый и необутый лес съежился, будто усох. Никифор жалел его, бесснежье ругал. Да что толку! Людские приметы не обойдешь, не объедешь. Не зря народ говорит, что поздний гриб — к позднему снегу…

Неуютно жилось Никифору: в лесу бесснежье, дома Пискун медведем ревет, душа — говорит, квас не приемлет. Пожалел он сторожа, ушел в село до свету, восток еще не синел, купил штоф в кабаке, перед избой Сафрона Пантелеевича постоял, поглядел на новые ворота, дегтем измазанные, и в переулок свернул, а там через лог и напрямушку. К вечеру уж дома был. Пискуна обрадовал. Ожил мужик, штоф опорожнив, заулыбался. Мне, говорит, почет надо оказывать и уважение, я, дескать, особа духовного звания, в семинарии был, в философском классе две недели сидел, суть изучил, глубину постиг. Никифора назвал «языщником», но не в укоризну, а ради правды-истины. Дескать, и Фома Аквинат, муж великий, учил, что всему есть причина, един бог без причины, ибо не было начала ему.