Прекрасная Гортензия. Похищение Гортензии.

Рубо Жак

Жак Рубо (р. 1932) — один из самых блестящих французских интеллектуалов конца XX века. Его искрометный талант, изощренное мастерство и безупречный вкус проявляются во всех областях, которыми он занимается профессионально, — математике и лингвистике, эссеистике и поэзии, психологии и романной прозе. Во французскую поэзию Рубо буквально ворвался в начале пятидесятых годов; не кто иной, как Арагон, сразу же заметил его и провозгласил новой надеждой литературы. Важными вехами в освоении мифологического и культурного прошлого Европы стали пьесы и романы Рубо о рыцарях Круглого Стола и Граале, масштабное исследование о стихосложении трубадуров, новое слово во введении в европейский контекст японских структур сказал стихотворный сборник «Эпсилон». Впервые издающаяся на русском языке проза Рубо сразу же зачаровывает читателя своей глубиной и стилевой изощренностью. В романах «Прекрасная Гортензия» и «Похищение Гортензии», построенных на литературной игре и пародирующих одновременно детектив и философское эссе, гротескно, а подчас и с неприкрытой издевкой изображены различные институции современного общества. Блестяще сконструированная фабула заставляет читать романы с неослабевающим интересом.

Глава 1

Эсеб

Летом бакалейная лавка Эсеба открывалась в восемь утра. Зимой, впрочем, тоже. Но летом лавку открывал сам Эсеб собственной персоной: поднимал решетку, которая никогда по-настоящему не запиралась, выносил на тротуар коробки с овощами и фруктами, открывал их, раскладывал содержимое — помидоры, апельсины, персики, салат, бананы — практично и красиво, то есть самые гнилые запихивал в нижний ряд или на задний план, а сверху и спереди помещал те, что еще сохранили сколько-нибудь приличный вид. Закончив, таким образом, к полному своему удовлетворению, трудовой день, он занимал позицию на мостовой, между помойными баками, в нескольких шагах от остановки (по требованию) автобуса «Т».

Как только открывалась дверь магазина, или, самое позднее, как только вслед за этим раздавался лязг заржавленной решетки, на пороге появлялся Александр Владимирович и с царственной грацией прыгал на коробки, устраиваясь обычно среди лимонов, которые, по его мнению, выглядели здоровее, чем груши или лук. Там он возлежал в позе сфинкса, ожидая пробуждения мадам Эсеб, а главное — своей утренней порции молока «Глория». Ожидание это никогда не бывало чересчур долгим, поскольку Эсеб полностью отстранился от торговли и всю ответственность взяла на себя его супруга. У Эсеба же были другие заботы.

Мы воспользуемся этой краткой передышкой, чтобы набросать портрет Эсеба (когда я говорю «мы», то подразумеваю рассказчика или, вернее, рассказчиков этой истории, ибо всякая история предполагает не одного, а нескольких рассказчиков, ведь во всяком правильно построенном повествовании имеется великое множество мест и мозгов, в которых происходит что-то важное; только слабоумный романист всегда пребывает в одной и той же точке, то есть внутри самого себя, под собственной макушкой. Сам я, Жак Рубо, — лишь тот, кто водит пером, а точнее, гелевой ручкой «пилот», которая пишет очень тонко, на что указывает желтый ободок на крышечке, тогда как ручка с белым ободком пишет толсто; гелевая ручка стоит дороже, ну да ладно, — вот почему я говорю «мы», употребляя это местоимение из скромности. Впрочем, в данном романе, как вы скоро увидите, есть Рассказчик, — один из персонажей этой истории. Он появится во второй главе и будет говорить «я», как делают обычно рассказчики в романах. Но я прошу не путать его со мной, Автором).

Итак, чтобы набросать, если можно так выразиться, портрет Эсеба, мы воспользуемся этой краткой передышкой: в шестьдесят лет — в возрасте, который он сохранял практически до самой смерти, — Эсеб утратил интерес к в общем-то тривиальным проблемам бакалейной лавки и все заботы о ней возложил почти исключительно на мадам Эсеб и Александра Владимировича, чтобы посвятить себя другой деятельности, если и не более возвышенной, то, во всяком случае, более волнующей с его точки зрения.

Лавка Эсеба, основанная его отцом, Эсебом-старшим, находилась в широкой части улицы Вольных Граждан, на пересечении с крошечным отрезком улицы Закавычек, которую в то время перерезал пополам сквер Отцов-Скоромников. Улица Закавычек в этом месте очень узка, а улица Вольных Граждан напротив выступающего фасада церкви Святой Гудулы, наоборот, расширяется — ей приходится огибать церковь, чтобы влиться в центральную часть города, как она привыкла делать с незапамятных пор. Справа, по направлению к востоку (если мы встанем перед бакалейной лавкой, как обычно стоит Эсеб), находится перекресток улиц Вольных Граждан и Староархивной. Перекресток этот довольно-таки просторен, отчасти по причине вышеупомянутого расширения улицы Вольных Граждан, а также и потому, что дом, стоявший на углу, почти напротив Эсеба, состарился и сгинул, словно зуб, расшатавшийся по вине микробов и из-за отсутствия твердых убеждений. Обнажившаяся вследствие этого стена соседнего дома (с каркасом из потемневших балок в чистейшем старонормандском стиле) покрыта рисунками, надписями и объявлениями, ведущими между собой яростную борьбу за существование; среди надписей вполне предсказуемого содержания («Эмильена каждаму дает! Тибя видили в сквере, превет от Бебера!») есть и такое, несколько загадочное и вместе с тем меланхолическое признание: «Только я один понимаю Пюви де Шаванна!»

Глава 2

Гортензия

В то утро, когда началась эта история, ясное и теплое утро начала сентября, я вышел из дому чуть раньше восьми. Я еще не успел как следует проснуться, ибо новая работа, к которой я приступил незадолго до этого, была не то чтобы ночной, но предполагала скользящий график.

Сперва я зашел к мяснику Буайо. Обычно я был его первым покупателем, поэтому в лавке было еще пусто и прохладно, а из-за двери холодильной камеры приятно пахло телячьей головой, петрушкой и свежими опилками. Я купил два раза по триста граммов филе, пакетик замороженного горошка и вакуумную упаковку якобы молодого картофеля, сваренного и готового к употреблению: бросить на три минуты в кипящую воду, затем подать на стол, размять вилкой и сдобрить оливковым маслом. Это было основное, что мне требовалось для четырех обедов, а в дополнение я еще покупал у мадам Эсеб сладкие фруктовые сырки и чуть подальше, на улице Вольных Граждан, — хлеб и фрукты. Я всегда запасаюсь едой на четыре обеда, предварительно составив их меню из регулярно чередуемых диетических компонентов по списку, который висит у меня над холодильником. Это очень просто и избавляет от размышлений — пренеприятнейшего занятия (особенно в моей работе), вдобавок отнимающего массу времени. Иногда я ужинаю в забегаловке на углу — ради салата и сельдерея с соусом (на десерт — карамельный крем или кекс) либо в китайском ресторане, ради имбирного варенья и личи в сиропе: это несколько разнообразит мой рацион.

Буайо тоже как-то раз в субботу вечером, перед выходным, поужинал в китайском ресторане вместе с женой, мадам Буайо (Вероника была у бабушки в Тиэ), и пришел к выводу, что китайцы готовят мясо совсем не так, как мы. «Вот что я вам скажу, месье Морнасье, — заметил он мне, — наша еда — это хороший лангет или бифштекс с луком. Но куча мелких ошметков неизвестно какого животного — это не для нас! То есть я не хочу сказать, что получается невкусно, но тем не менее!» Над прилавком у Буайо висит картина, которую он нашел на чердаке у родителей жены, на берегах Ионны. «Этой картине самое малое сто лет!» — гордо изрекает он. На картине изображен покойник, лежащий на столе, а вокруг него — люди в черном, в старинных костюмах, вооруженные остро отточенными инструментами, чтобы резать труп в различных местах. Буайо доволен картиной, которую, по его словам, никто, кроме меня, не одобряет. Мадам Буайо находит ее «омерзительной» и говорит, что на такое незачем смотреть Веронике. Но Веронике пять лет, и у нее совсем другие заботы: ей надо сохранить за собой постоянное место в песочнице в сквере Отцов-Скоромников, на которое претендуют другие попки. Однако вернемся к нашей истории, а то Рассказчик расскажет нам всю свою биографию.

Расплатившись, я вышел из лавки, а Буайо вышел за мной, оба мы остановились и стали смотреть на проходящую напротив группу молоденьких, свеженьких скандинавок, только что прибывших из своей Скандинавии и в предвидении летних забав и южного солнца чрезвычайно легко одетых. Будь мы сильно постарше (как, например, Автор), мы бы с волнением вспомнили первые обнаженные шведские груди, мелькнувшие на целомудренных экранах начала пятидесятых, маленькие груди Биби Андерсон в фильме «Она танцевала одно лето». Скандинавки остановились в лучах пока еще нежаркого солнца и защебетали, размахивая зелеными и синими путеводителями, красными и коричневыми планами и оглашая воздух скандинавскими согласными с бесчисленными «ц» и «ш». Все это было весьма приятно, и мы молча созерцали их взором добрых дядюшек, но внезапно нас грубо оторвал от созерцания ядовитый голос мадам Крош, консьержки из дома 53, которая втаскивала опустевшие помойные баки в подъезды с первого по шестой: «Сексапил, как говорят англичане!» В это мгновение зазвонил колокол Святой Гудулы, и я заторопился в бакалейную лавку («Эсебʼс», как сказали бы в Оксфорде), ибо с минуты на минуту должна была появиться невольная виновница моего раннего пробуждения.

Эсеб уже стоял на посту. В полутьме лавки мадам Эсеб и Александр Владимирович беседовали с отцом Синулем, который пришел купить сырков на завтрак своим дочкам-близняшкам, Арманс и Жюли: один сырок, с абрикосом, для рыжей Арманс, другой, с клубникой, для белокурой Жюли; этот цветовой диссонанс раздражал меня, словно досадная фальшивая нота в великолепной органной фуге, исполненной их отцом. (В моей профессии важно вовремя ввернуть эффектную фразу, Автору до такого не додуматься!) Отец Синуль был органистом и атеистом. Кроме сладких сырков он покупал еду для себя — сыр и литр пива, что составляло тему его традиционной беседы с мадам Эсеб: