Гравер
У него никогда не было родителей. То есть, были, конечно, те, кто причастны к его рождению, но ежели от матери и остался какой-то радужный, мягкий контур или дуновение, то отец был вовсе неразличим в беспросветной толще времени. Его выходили и вырастили две незамужние тетки. Агата, худощавая и плоская с бледным, испещренным родинками лицом, и Марта, круглоглазая краснолицая толстуха с визгливым голосом и гусиной походкой. Пожалуй, они любили его, но ждали и требовали за свою любовь и попечение такой неистовой и всечасной благодарности, что любовь эта превращалась в несносное ярмо.
Когда ему исполнилось четырнадцать лет, сестры решили, что он вполне уже готов к самостоятельной жизни. Поначалу прислуживал он торговцу сладостями. Однако на третий день тот за опоздание влепил ему затрещину, от которой он едва не оглох, а еще через день избил палкой до крови и синяков.
Он был черен, тощ, низкоросл, но жилист, силен и строптив. С годами угрюмая покорность сменялась дерзостью и ожесточением.
Как-то соседка пристроила его помощником к своему мужу, плотнику. Дядюшка Бенедикт был незлобив, словоохотлив и жалостлив. Ему приглянулся проворный, сметливый и неприхотливый ученик. Он даже начал было приплачивать ему втайне от других. Тайна, однако, просуществовала недолго, и вскорости к нему подошел старший из подмастерьев по кличке Макрель, рыжий, рябой парень со стоячими болотными глазами и коротко потребовал дележки, уверенно выставив заскорузлую четырехпалую ладонь. Он отказался, а когда Макрель затеял драку, в кровь расквасил ему лицо и сломал челюсть на глазах у его свиты. Тогда его, щуплого, но остервенелого волчонка, никто тронуть не посмел, но на другой день кто-то толчком в спину сбросил его со стропил. Высота была изрядной, но он отделался сравнительно легко: сломал щиколотку и изуродовал лицо, упав ничком на щебенку. Он чудом не лишился глаза, до кости содрав мясо на левой щеке под самым нижним веком.
Месяц заживала нога, месяц сидел он дома почти впроголодь, осыпаемый попреками и проклятьями. За этот месяц твердо уяснил: он оставит этот дом — скоро и без сожаления.
Жажда Ремесла
Он понятия не имел, сколько старик Норман платил ему за работу. И не желал знать. Деньги исправно забирали тетушки, каждое воскресенье заходили по пути из церкви. Присцилла хмуро отсчитывала им монеты, добытые из кармана передника, и, не слушая их неумолчную болтовню, молча, бесцеремонно выпроваживала прочь. Гравер не стремился их видеть, равно как и они его. Как-то через три месяца он не узнал тетку Марту, столкнувшись с нею на улице нос к носу, да и она признала его, лишь пройдя шагов этак десять, после чего немедленно с негодованием окликнула и прилюдно отчитала за нелюбезность и неблагодарность. Гравер не дослушав, пошел восвояси, тотчас вновь позабыв о ее существовании.
Он не интересовался деньгами, ему хватало кормежки, что готовила Присцилла, — безвкусной, но вполне сытной. Его не волновало ничего, кроме Ремесла. Мастерство влезало в него тяжело и мучительно, как зазубренный тесак. Он впадал в безнадежное отчаянье от собственной криворукости, кривопалости, беспомощности и слепоты. Он едко презирал себя за неподатливое, неповоротливое воображение. Презирал свои незрячие зенки, свои корявые, непослушные уму пальцы, за косный, неповоротливый ум. Он все ждал, когда ж разверзнется наконец это чертово Око разума, боясь, что старик Норман выгонит его вон прежде, чем это случится. Он часами, кляня себя, таращился в звездное небо и силился что-то понять, и даже упал однажды в обморок от перенапряжения. Он не слышал ни шумной брани старика Нормана, ни крикливых насмешек Присциллы. Он не слышал вообще ничего, кроме того, что касалось Ремесла. Он вгрызался в него с утробным, волчьим ожесточением.
Разговаривал он только с одним существом — с Каппой. Это ее вполне устраивало, ибо позволяло проводить ночи, даже летние, не в постылой продувной конуре, а во флигельке, где подстилкой ей служили обширные теплые подштанники любезной тетушки Агаты, которые она, вероятно, по ошибке сунула ему в мешок, провожая из дому.
Прошло, наверное полгода, прежде чем старик Норман доверил ему самостоятельную работу. То был мельхиоровый браслетик с застежкой и блестками цветного стекла. Когда он прочел надпись, кою надлежало вывести, он к немалому удивлению заказчика расхохотался во все горло. «Моей душечке Элинор в память о том счастливом дне» — вот что гласила надпись.
Заказчик, однако, остался вполне доволен работой. Особенно восхитила его этакая пальмовая завитушка в конце буквы R. Он цокал языком, хлопал его по плечу, повторял: «Вот Элли обрадуется-то, вот уж обрадуется!», прочувственно жал руку старику Норману, не замечая его кривой, презрительной гримасы.