Повести известной английской писательницы, посвященные истории Англии. Первая повесть переносит читателя в бронзовый век, вторая - во второй век нашей эры. В обеих повестях, написанных живым, увлекательным языком, необыкновенно ярко и точно показаны нравы и обычаи тех далеких времен.
Алый знак воина
Глава I АЛАЯ ПРЯЖА
Старый пастух сидел, устремив взгляд в сторону моря, на коленях у него лежало копье с широким наконечником. Маленький, сухонький старичок, темнокожий, жилистый, как корневище дрока. Здесь, на фоне холмов, он казался такой же неотъемлемой частью пейзажа, как и низкорослый боярышник у него за спиной. Глаза старика, окруженные сеткой мелких морщин, зорко глядели из–под седых лохматых бровей — натруженные глаза человека, привыкшего всматриваться вдаль и в стужу, и в зной, и в дождь. Вся одежда пастуха состояла из бараньей шкуры, опоясывающей бедра. На темной обнаженной спине, на боках отчетливо проступали серебристые полоски выпуклых рубцов — следы многочисленных волчьих когтей. У ног его лежали две пастушьи овчарки: одна, старая и мудрая, как и ее хозяин, с седыми подпалинами на морде, а вторая — совсем еще щенок, резвый и неуклюжий. Тут же, теребя за ухо щенка, примостился на корточках мальчик лет девяти.
Мальчик, как и старик, был полуобнажен, но вместо шкуры на нем была набедренная повязка из грубошерстной крашеной ткани. Старик и мальчик будто явились с разных планет, настолько они были не похожи. Широкоскулое лицо мальчика, выдававшее горячность нрава, было, как и все его тело, густо усеяно золотистыми веснушками. Волосы тоже отливали бронзой, и даже в серых глазах мелькали золотистые пятнышки. Когда мальчик смеялся или сердился, глаза делались совсем золотыми.
Мальчик отпустил собачье ухо и, опершись локтем о колено, уткнулся подбородком в ладонь. Он, не отрываясь, глядел на юг, туда, где мел постепенно уступает место дерну, сплошь покрывающему длинные пологие склоны и гребни оврагов с зарослями орешника и ивняка, туда, где начинаются леса, а за ними, далеко внизу, лежит Страна Болот, и Болота тянутся бесконечно до сверкающей полосы Большой Воды, где кончается земля. Дерн на куче холма был весь иссечен овечьими тропами. До слуха мальчика донесся неясный шорох — тихое чавканье жующего на дне ложбины стада. Еще дальше внизу, на другой стороне холма, он разглядел крошечные фигурки Флэна и собак, стерегущих овец. Флэн свистнул пса, и тотчас же тонкий острый звук, миновав ложбину, прорезал тишину. С юга подул легкий теплый ветер, который принес с собой облака, — ветер прошел над Болотами и пологими склонами Меловой, пахнущими чабрецом и морем, пригнул в одном направлении головки голубой скабиозы. По дерну, у самых ног, скользнула тень коршуна, а над головой жарко светило солнце — день выдался отменный.
Дрэм — так звали мальчика — тихо вздохнул от удовольствия. Ему нравилось гостить здесь, высоко в горах, у Долая, среди пастухов. И этим летом и прошлым, с тех пор как у него доросли ноги для далеких путешествий, он несколько раз приходил сюда и оставался ночевать. Иногда он спал две ночи подряд вместе с овцами. В этот раз он уже второй день жил у Долая и ночевал в овечьем загоне у пруда. Теперь, как он понимал, настало время вернуться домой.
Он никогда не уходил из дому больше чем на двое суток: мать всегда беспокоилась, а когда она беспокоилась, рука у нее была тяжелая.
Глава II ТЭЛОРИ–ОХОТНИК
Ущелье, постепенно расширяясь, переходило в горную долину, окаймленную на севере полукружием меловых холмов, маячивших далеко внизу над лесами и болотами. Дрэм спускался к долине, потому что идти вниз было легче, чем подниматься. Он шел, не разбирая дороги и не задумываясь, куда он идет, — все ниже и ниже по крутым склонам с островками дерна среди белых проплешин мела , продираясь сквозь сплетения прутьев и колючие кусты боярышника, пока перед ним не выросли первые высокие деревья Дебрей.
Большие Дебри, уходящие куда–то в неведомое. Там гуляют туманы и бродят духи. Бескрайние леса и болота, где живут волки, медведи и дикие свиньи и где, по рассказам людей, после наступления темноты за деревьями прячется Страх. Только бывалые охотники могут отважиться пойти туда ночью, вверив жизнь древку копья, а душу — талисманам и амулетам в виде кусочков янтаря, медвежьих клыков и сухих цветов дикого чеснока, которые они всегда носят с собой.
Дрэм, привыкший передвигаться в темноте, быстро миновал лесную опушку, почти без подлеска, с одиноко стоящими деревьями и редким кустарником орешника и бузины. Но чем дальше, тем теснее обступали его деревья — дубы, и ясени, и ольха там, где посырее, и остролист, целые заросли остролиста вперемежку с темно–зеленым тисом, густо перевитые низким колючим терновником и ежевикой. Когда деревья слегка расступались, перед мальчиком возникал папоротник выше него ростом, и он, в отчаянии и панике, вступал с ним в единоборство, пробиваясь все глубже в чащу, как дикий зверек, за которым гонятся собаки.
Поглощенный своим горем, он не замечал, что лес вокруг стал темнее и гуще, пока, споткнувшись о гнилой сучок, не полетел в муравьиную кучу. Неожиданное падение отрезвило его: он мгновенно собрался с мыслями и огляделся. Еще ни разу он не был ночью в лесу, а так далеко не заходил даже в дневное время, и теперь он не знал, где находится. Ему хотелось поскорее куда–нибудь зарыться, подальше от быстроногого Страха, который мог в любую минуту настичь его, но у него все же хватило здравого смысла понять, что одному не годится забираться так глубоко в лес ночью и что надо выходить к опушке. Он почти машинально определял направление: с северной стороны стволы деревьев пахли иначе, чем с южной. Ему следовало все время двигаться на юг, чтобы снова выйти к Меловой.
Он встал лицом к югу и тронулся в обратный путь. Однако он слишком устал и, кроме того, смертельно боялся возвратиться домой, так как дома его ждало все то, от чего он бежал. И этот ужас мешал ему и сбивал с дороги.
Глава III ПЕРВЫЙ ТРОФЕЙ
Созрел ячмень, но Дрэм так и не пошел в горы помогать Долаю пасти овец. Затем поспела пшеница и ее надо было сначала обмолотить, а потом провеять большим пером дикого гуся — лучшее зерно отбирали для посева, а остальное, просушив, ссыпали в ямы–хранилища, вырубленные прямо в мелу и обложенные звериными шкурами. Тут подоспел Самхейн, праздник урожая, начиная с которого год поворачивается в темную сторону. С высокогорных пастбищ пригнали овец на стрижку, и в деревне, как всегда в эту пору, сразу стало шумно и людно, особенно когда забивали крупный рогатый скот. Дрэм не сдержал обещания и не пошел к полулюдям, когда перегоняли овец с летних пастбищ, — он не мог сейчас заставить себя встретиться с Долаем и пастухами.
Настала зима и волчий вой в темноте слышался теперь все ближе — воины племени вместе с полулюдьми каждую ночь выставляли посты около овечьих загонов. Потом зима сменилась весной, и Дрэм, впрягши двух рыжих волов, вспахивал семейные делянки. За плугом с диким криком носились тучи орущих чаек, и тени от их крыльев сливались с тенями облаков, плывущими по склонам Меловых гор. Когда наступило время сева, Дрэм вместе с мальчишками из нижней деревни и дальних хижин проводил все дни в долине, отпугивая птиц. Так, почти незаметно, пролетел год.
Как–то под вечер, незадолго до стрижки овец, мать послала Дрэма в деревню, в дом Тэлори–охотника, поручив ему рассказать Уэнне, невестке Тэлори, как лучше сохранить яйца дикой утки. Дрэм не раз бывал там после встречи с охотником в предрассветном лесу. У Тэлори было три взрослых сына и даже младший из них уже получил алую повязку в последний Белтин, праздник костров. Сыновья дружелюбно, хотя и несколько свысока, встречали Дрэма, бросая слова приветствия, как бросают кость симпатичному щенку. Толстая Уэнна, жена старшего сына, присматривавшая за хозяйством, охотно с ним болтала, если не была занята стряпней или маленькой, вечно мокрой дочкой, орущей что есть мочи в кустах у порога. А Дрэм каждый раз, когда шел в деревню, надеялся увидеть Тэлори–охотника.
И сейчас, спускаясь волчьей рысью по горной тропинке с копьем на плече, Дрэм думал о том, как было бы хорошо, если бы вдруг Тэлори оказался дома. День был ненастный ветер быстро гнал над холмами низкие рваные тучи, сквозь которые то и дело проглядывали солнечные лучи. Лес, острым клином врезающийся в долину, ревел, как кузнечные меха, когда Дрэм уже под проливным дождем, хлещущим его по лицу, промчался по опушке. Дождь перевалил за гребень Холма Собрания, заштриховав очертания круглого могильника, где подле своего бронзового меча мирно спал всеми забытый воин. Дерновые крыши хижин и служб вокруг дома Вождя будто сгрудились и сжались, как лошади, укрывшиеся под горой. Но для Дрэма этот день навсегда остался счастливым и безоблачным, одним из той вереницы счастливых, безоблачных дней, какие в старости, оглядываясь на свое прошлое, бережно вынимаешь из тайников памяти.
У Тэлори–охотника было не так много сараев и амбаров, как в других дворах. Правда, ему с сыновьями все же приходилось заниматься хозяйством, но главное их богатство составляли не стада и посевы, а умение выделывать шкуры и знание охотничьей тропы, где никто лучше них не мог разгадать повадки зверя, метнуть копье, выстрелить из лука и поставить ловушки.
Глава IV ЦЕНА БЕЛОШЕЯ
Одно было ясно — он не мог дотащить свою добычу до дома Тэлори. Еще сегодня утром он рисовал в своем воображении картину, как он гордо входит во двор охотника, держа в руке вниз головой убитую птицу — чирка или утку. Ну, а лебедь!.. Такого он даже вообразить не мог! Раздуваясь от гордости, он прошествовал бы по деревне, перекинув лебедя через плечо так, чтобы до земли свисали огромные белые крылья. Но крылья в развороте были почти в рост человека, и, сделав попытку приподнять птицу, Дрэм понял, что без посторонней помощи ему не взгромоздить ее даже на плечо, а не то чтобы нести всю дорогу. Оставалось только надежно спрятать добычу и пойти сказать Тэлори.
Крепко ухватив птицу, он поволок ее в ольшаник, на что ушло довольно много времени, так как, сам того не сознавая он старался не повредить ей перья. Это был его трофей, все еще прекрасный, хотя и бездыханный, и ему хотелось сохранить его красоту чтобы ее увидел Тэлори. Шаг за шагом, он дотащил распластавшуюся по траве птицу до зарослей ольхи, густого тростника и дикого ириса и там, в глубине, сложил, как можно теснее, огромные лебединые крылья, чтобы они занимали места поменьше. Затем он нарвал охапки бурого цветущего тростника и стреловидных листьев ириса и укрыл ими птицу Он сыпал тростник и ирис слой за слоем, пока под их ворохом не скрылся последний кусочек белого оперенья, который мог бы привлечь внимание воронов и сорок.
Закончив, он встал и, подобрав с земли копье, очистил его тем же способом, что и нож, то есть воткнул в дерн. Напоследок он внимательно оглядел все вокруг, чтобы запомнить место, и направился в деревню к дому Тэлори–охотника.
В поисках добычи Дрэм отшагал за день огромное расстояние, но, как оказалось, много раз возвращался на одни и те же тропы, и поэтому не слишком сильно углубился в Болота. Обратный путь сквозь густой орешник с роящейся в нем мошкой и далее вверх по крутым склонам Меловой был утомительным и длинным. Босые, в кровь изодранные шиповником ноги гудели от усталости, когда перед ним открылась наконец деревня и потянуло знакомым запахом.
Это было время сбора дикого чеснока. По берегам речки и на лесных опушках, в местах, где потенистей и попрохладнее, женщины и девушки искали цветущий чеснок и собирали белые с резким запахом звездочки в большие тростниковые корзины. Много дней в деревне и во всех дальних усадьбах стоял этот острый запах белых цветов, которые сушили на южной стороне низких, крытых дерном крыш.
Глава V КИНЖАЛ И ОГОНЬ
Речка почти на всем протяжении была тесно зажата меж крутыми, поросшими ольхой берегами. Но там, где она делала петлю, как раз под древней тропой, лежала низкая отмель, излюбленное место купанья мальчишек из клана. Лучше пляжа и впрямь было не сыскать: летом, в часы сине–зеленого прилива, высокое полуденное солнце, опалив листву, рассыпало золотые искорки по темной воде, освещаемой то тут, то там неожиданной вспышкой радужных стрекозьих крылышек. Лето кончилось, и вода теперь с каждым днем становилась прохладней. Мальчишки, окунувшись, с визгом выскакивали на берег и тут же принимались бороться, толкать друг друга и бегать, чтобы немного согреться, прежде чем надеть набедренные повязки. Хорошо здесь было и в тихие осенние вечера, когда солнце, клонящееся к западу, посылало копья рыжих косых и уже не ярких лучей в ольховник и листву орешника, а тени густели и становились синими, как дымок от костра.
И сейчас здесь собралось несколько мальчишек; Луга, сын Морвуда, добродушный толстяк Мэлган и маленький темнолицый Эрп из племени полулюдей, который, как выдренок, мог плавать под водой. Кроме них, были здесь еще два или три мальчика, и тут же, как обычно, вертелись собаки. Дрэм сидел несколько поодаль и перевязывал ремни от башмаков из сыромятной кожи. Эта процедура занимала у него больше времени, чем у других, из–за того, что приходилось все делать одной рукой. Рядом с ним, положив голову на лапы и свернув завитком хвост, в котором запутались сухие прошлогодние стебли ивы, лежал огромный полосатый янтарно–черный пес; больше года назад Дрэм достал его, маленького и пушистого, из загородки, где он спал подле братьев в доме Тэлори–охотника, и, свистнув, поманил за собой.
Дрэм туго затянул ремешок и сел, скрестив ноги. Пора было двигаться. Он поспеет как раз к ужину. Он теперь всегда был голоден. «Интересно, что сегодня приготовит мать. Хорошо бы мясо», — подумал он. А вдруг Блай вернулась рано и тогда мать успеет сварить сладкую густую массу из дикой ежевики и меда, которую можно мазать на ячменную лепешку. Блай ведь ушла чуть свет на берег с плетеной корзиной. Но скорее всего это будет завтра.
На мгновение смолкли все звуки, и в этой тишине что–то голубое резко метнулось перед глазами Дрэма: зимородок вспорхнул в ветвях ивы, низко нависшей над водой.
Луга поднял с земли кремневый камешек — кремни часто встречались на отмели; они скатывались сверху с дороги, где был устроен водопой для скота. Не задев цели, камень перелетел через дерево и шлепнулся в воду звонко, как рыба. Зимородок с гортанным сердитым криком вылетел из листвы. Дрэм презрительно хмыкнул, что заставило Лугу нахмуриться.
Орел девятого легиона
ГЛАВА 1 ПОГРАНИЧНАЯ КРЕПОСТЬ.
От Фоссвея на запад, в сторону Иски Думнониев, пошла обыкновенная британская дорога с колеей: слегка расширенная, кое–как вымощенная, в самых разъезженных местах схваченная бревнами, но в остальном мало изменившаяся с прежних пор; она вилась между холмами, уходила вглубь, вторгаясь в дикие, необжитые края.
Дорога была оживленной, кто только ни ступал по ней на ее веку: торговцы верхом на лошадях, везшие в дорожных вьюках бронзовое оружие и необработанный желтый янтарь; сельские жители, перегонявшие из деревни в деревню косматых коров или тощих свиней; изредка — группы рыжеволосых варваров с дальнего запада; даже бродячие арфисты и знахари, лечащие глазные болезни, а то и легконогий охотник в сопровождении громадных овчарок; время от времени появлялся фургон, доставлявший продовольствие римским гарнизонам. Всех перевидала дорога, в том числе и римские когорты, перед которыми расступались все остальные путешествующие.
Сегодня по дороге двигалась вспомогательная когорта в нагрудниках из кожи; она шла мерным легионерским шагом, позволяющим делать по двадцать миль в день от Иски Силуров до Иски Думнониев: новый гарнизон спешил на смену старому. Они шагали вперед, и дорога то выходила на гать, лежавшую между сырым болотом и пустынным горизонтом, то ныряла в густой лес, где местные жители охотились на кабанов, а то выводила на открытое нагорье, где гулял ветер и росли дрок да колючий кустарник. Так, ни разу не сбившись с шага, без единого привала, шла маршем центурия за центурией; солнце освещало знамя, которое несли впереди, а позади тучей клубилась поднятая пыль, окутывая вьючный обоз.
Колонну возглавлял старший центурион, командир когорты; гордость, светившаяся на его лице, говорила о том, что он командует когортой впервые. А гордиться, как он решил давно и бесповоротно, было чем: шесть сотен светловолосых великанов, набранных из племен Верхней Галлии, от природы наделенных азартом барса, в результате долгой муштры превратились в лучшую, по его мнению, вспомогательную когорту, какую когда–либо придавали Второму легиону. Когорту присоединили совсем недавно, солдаты еще не имели случая проявить себя в бою, на древке знамени не было еще никаких знаков почестей — ни позолоченного лаврового венка, ни венца победителя. Почести еще предстояло завоевать — и не исключено, что именно под его командованием.
Командир являл собой полную противоположность солдатам: римлянин до кончиков ногтей, сухощавый, мускулистый, смуглый в отличие от ширококостных и светлокожих легионеров. В его оливково–смуглом лице не было ни одной мягкой черты, оно было бы резким и суровым, если бы не насмешливые морщинки вокруг глаз и у рта. Между прямыми черными бровями виднелся маленький выпуклый шрам — знак того, что он выдержал испытание и достиг ступени Ворона Митры
ГЛАВА 2 ПЕРЬЯ НА ВЕТРУ.
Прошло несколько дней, и Марк так втянулся в жизнь гарнизона, как будто не знал никакой иной. Все римские крепости были построены примерно по одному образцу, и жизнь в них протекала тоже на один лад. Так что знакомство с любой — будь то построенный из камня лагерь преторианской гвардии, или крепость из обожженной глины на Верхнем Ниле, или же здешняя крепость в Иске Думнониев, где валы возводились из прессованного торфа, а знамя когорты и командиры размещались в глинобитных постройках, образующих прямоугольник вокруг двора, обнесенного колоннадой, — означало знакомство со всеми римскими крепостями. Однако немного погодя Марк стал различать и те особенности, которые делали один гарнизон непохожим на остальные. Именно благодаря различиям, а не сходству, Марк скоро почувствовал себя в Иске как дома. Какой–то художник из давным–давно отбывшего гарнизона начертил острием кинжала на стене бани красивую дикую кошку, летящую в прыжке, а кто–то, менее одаренный, нацарапал весьма грубое изображение нелюбимого центуриона. О том, что это центурион, говорили виноградный жезл и знак пониже. На священном участке под навесом, где хранилось знамя, свила гнездо ласточка; позади кладовой всегда стоял своеобразный неопределимый запах. И еще: в одном углу двора кто–то из прежних командиров, соскучившись по южному теплу и краскам, посадил розовый куст в большом каменном кувшине для вина, и в гуще темной листвы уже краснели бутоны. Этот розовый куст вызвал у Марка ощущение преемственности, связи между ним и теми, кто был на границе до него, и кто придет потом. Куст, видно, рос тут давно, он уже не помещался в кувшине, и Марк решил, что осенью прикажет высадить его в грунт.
Он не сразу сошелся с остальными командирами. Хирург, который, судя по всему, жил здесь, как и квартирмейстер, постоянно, был человек незлобивый, вполне довольный своей тихой заводью, лишь бы в ней водилась местная огненная вода. Зато квартирмейстер был личностью весьма несносной — сердитый рыжеволосый субъект, которого обошли чином, и теперь он пыжился, желая показать, какая он важная персона. Луторий, командовавший единственным гарнизонным эскадроном дакийских всадников
День начинался со звуков трубы, игравшей на валу побудку, и кончался вечерней перекличкой часовых. А в середине шел сложный рисунок из парадов и тяжелых работ, дозоров, уборки конюшен и строевых учений с оружием. Приходилось Марку исполнять также и обязанности судьи: случалось, кто–то из солдат обвинял местного жителя в том, что тот продал ему никчемную собаку; бывало, бритт жаловался на то, что кто–то из гарнизона украл у него всю домашнюю птицу, или же даки и галлы ссорились по довольно невразумительной причине из–за какого–нибудь родового бога, о котором Марк слыхом не слыхивал.
То был нелегкий труд, особенно на первых порах, и Марк был благодарен центуриону Друзиллу. Но солдатский труд был у него в крови, равно как и труд земледельца, и трудиться он любил. А кроме того, иногда удавалось и поохотиться — охота в этих краях была славная, как и обещал Хиларион.
Всегдашним его спутником и проводником во время охоты был бритт немногим старше его, охотник и торговец лошадьми по имени Крадок. Однажды утром в конце лета Марк, захватив охотничьи копья, вышел из крепости, чтобы, как повелось, зайти за Крадоком. Было очень рано, солнце еще не встало, и между холмами лежало белое море тумана. В такое утро запахи прибивает книзу. Марк принюхивался к сырому рассветному воздуху, как охотничья собака. Но обычного радостного подъема перед охотой он сегодня не испытывал, потому что был встревожен. Правда, не очень, но все–таки настолько, чтобы тревога смогла отнять остроту удовольствия. В голове у него без конца вертелся ходивший по крепости слух: последние два дня поговаривали, что в округе появился странствующий друид. Нет, нет, ни один человек не видел его собственными глазами, ничего определенного никто сказать не мог. И все же, памятуя предупреждение Хилариона, Марк постарался разузнать все, что мог. Расследование не дало, разумеется, ни малейших результатов. Но даже если все было неспроста, расследование и не могло дать результатов. От местных жителей, присягнувших на службу Риму, нечего было ждать: если их симпатии принадлежат Риму, они ничего не будут знать сами; если они верны племени, то ничего не скажут. Быть может, все это от начала до конца выдумка, так, летучий слушок, какие проносятся время от времени, будто неизвестно откуда взявшийся порыв ветра. Но все равно надо смотреть в оба и держать ухо востро, тем более, что третий год подряд будет плохой урожай. Об этом можно было судить по лицам мужчин и женщин, а также по небольшим хлебным полям, где колосья сморщились и высохли. А плохой урожай всегда сулит беду.
ГЛАВА 3 АТАКА!
Две ночи спустя, еще до наступления рассвета, Марка разбудил дежурный центурион. В комнате у него, на случай неожиданности, всегда горел ночник, и он сразу, в одно мгновение, проснулся.
— Что случилось, центурион?
— Часовые с вала докладывают, что между нами и городом что–то движется.
Марк вскочил с постели и набросил тяжелый военный плащ поверх ночной туники.
— А ты сам поднимался наверх?
ГЛАВА 4 ПОСЛЕДНЯЯ РОЗА УВЯЛА.
По ту сторону тьмы была боль. Долгое время только она одна и существовала для Марка. Сперва белая, слепящая; потом она притупилась, сделалась красной, и сквозь красный туман он стал неясно различать окружающий мир. Рядом двигались люди, свет ламп сменялся дневным светом; Марка трогали чьи–то руки, иногда во рту появлялся горький вкус, за которым неизменно следовал мрак. Но все было спутанным, ненастоящим, как бывает на грани сна и яви.
Но однажды утром он услыхал, как трубы играют утреннюю зорю. Знакомые звуки прорезали туман в его сознании, как клинок меча разрезает спутанную пряжу, и с ними вернулись другие, знакомые реальные ощущения: утренняя прохлада, коснувшаяся лица и обнаженного плеча, отдаленный крик петуха, запах коптящей лампы. Марк открыл глаза и увидел, что лежит навзничь на своей узкой кровати в собственной комнатке. Прямо над ним — бледно–аквамариновый квадрат окошка на темно–золотистой плоскости стены, освещенной лампой, в окошко видно: на крыше напротив, на темном коньке командирской столовой, спит голубь, и силуэт его вырисовывается на фоне рассветного неба с такой четкостью, с таким совершенством, что Марку показалось, будто он различает каждый пушистый кончик торчащего перышка. Еще бы ему не различать: ведь он сам вырезал эти перышки, сидя на корнях дикой оливы в петле реки… Хотя нет, то была другая птица… Спала последняя пелена тумана, окутывавшая его мозг.
Стало быть, он все–таки не умер. Он немного удивился, но ни капли не взволновался. Он не умер, но ему было очень плохо. Боль, которая сперва была белой, а потом красной, все еще жила в нем. Она больше не заполняла весь мир, но охватывала всю правую ногу сверху донизу: тупая, пульсирующая боль, внутри которой вспыхивали искры более резкой боли. Мучительнее он ничего не испытывал, если не считать того мига, когда ему прижали ко лбу клеймо Митры и у него потемнело в глазах. Но и боль оставила его равнодушным. Он припомнил подробно все, что произошло до того, как он потерял сознание — случилось это так давно, еще по ту сторону мрака, и поэтому тревоги он не чувствовал. Сигнал, прозвучавший недавно на валу, мог означать лишь одно: крепость благополучно пребывает в руках римлян.
Кто–то зашевелился в наружной комнате и встал в дверях. Марк с трудом повернул голову — она стала такой тяжелой! — и увидел гарнизонного хирурга в перепачканной тунике, с покрасневшими веками и с многодневной щетиной на лице.
— А–а, это ты, Авл, — проговорил Марк; язык тоже тяжело ворочался во рту. — У тебя такой вид, будто ты месяц не спал.
ГЛАВА 5 САТУРНАЛИИ.
Дядя Аквила жил в самом дальнем конце города Каллева. К его дому надо было пройти узкой улочкой, отходившей в сторону от Восточных ворот, оставив позади форум и храмы. Улочка упиралась в тихий угол, образуемый старым земляным укреплением (Каллева была крепостью бриттов до того, как стала римским городком). В этом углу все еще рос боярышник, и порой туда залетали пугливые лесные птахи. Дом почти ничем не отличался от всех прочих домов в Каллеве: деревянный, с красной крышей, удобный, построенный по трем сторонам дворика игрушечного вида, плотно покрытого дерном и усаженного привозными розами и ладанником в высоких каменных вазах. Но была у дома одна отличительная черта — четырехугольная приземистая башня с плоской крышей на одном из углов дома. Дяде Аквиле, проведшему большую часть своей жизни под сенью сторожевых башен от Мемфиса до Сегедуна, без башни было неуютно.
Здесь же, под сенью собственной сторожевой башни, где находился его кабинет, он и в самом деле уютно себя чувствовал. Компанию ему составляли почтенных лет волкодав Процион и «История осадного ведения войны», которую он писал вот уже десять лет.
Темной осенней порой, в конце октября, Марк присоединился к числу его домочадцев. Ему отвели спаленку, выходившую на колоннаду со стороны дома. В беленой комнате находилось узкое ложе со множеством местных полосатых циновок, сундук из полированного лимонного дерева, настенная лампа. Если бы еще дверь не была в другом месте, комнатка как две капли воды походила бы на его спальню в крепости, которая отстояла на расстоянии семидневного перехода. Большую часть дня Марк проводил в атрии, просторной главной комнате дома, иногда с дядей Аквилой, а чаще один, разве что к нему наведывались Стефанос или Сасстикка. Марк ничего не имел против Стефаноса, старого раба–грека, личного слуги дяди, который теперь прислуживал и Марку. Но кухарка Сасстикка — совсем другое дело. Рослая костлявая старуха, она дралась, как мужчина, и частенько давала волю кулакам, когда ее выводили из себя другие рабы. Но с Марком она обращалась, как с малолетним больным ребенком: приносила ему горячих пирогов, когда стряпала, теплого молока, так как Марк казался ей слишком худым; она суетилась вокруг него и тиранила его, и Марк чуть не возненавидел старуху, потому что в ту пору боялся жалости.
Плохая то была для него осень: впервые в жизни он чувствовал себя отвратительно, почти непрерывно страдал от боли и ясно сознавал крушение всего того, что умел и что было ему дорого. Он просыпался в предрассветной темноте и слушал, как трубят утреннюю зорю в походном лагере, заночевавшем под стенами города, и от этого ему становилось еще тяжелее. Он тосковал по легионерской жизни, отчаянно тосковал по родине. Сейчас, когда родные этрусские холмы были, видимо, для него утрачены, они сделались ему дороги до боли, каждая мелочь: цвет, запах, звуки — все играло в его памяти, как драгоценный камень. Серебристое дрожание оливковых рощ, когда дул мистраль, летний аромат тимьяна, розмарина и белых мелких фиалок в нагретой траве и песни, которые пели девушки во время сбора винограда.
А тут, в Британии, в пустынных лесах завывал ветер, вечно плакало небо, ветер пришлепывал к окнам сырые листья, и они трогательно темнели на запотевших стеклах. И у него на родине бывала непогода, но одно дело — непогода дома, и совсем иное — ветер, и дождь, и мокрые листья, когда ты в изгнании.