Сочинения в двух томах. Том второй

Северов Петр Федорович

Во второй том вошли рассказы и повести о скромных и мужественных людях, неразрывно связавших свою жизнь с морем.

РАССКАЗЫ

В ДАЛЬНЕМ ПЛАВАНИИ

Апельсинная корка

У меня богатая коллекция в сундучке. Я храню ее четыре года. После вахты, в кубрике, лежа на койке, я люблю перебирать в памяти свое богатство. Оно у меня — невидимка. В сундучке хранятся только ключи. Стоит прикоснуться к любой из вещей — и, как в лесу, в памяти открываются просеки и поляны.

Случалось, скитаясь на пристанях и в портах, я готов был продать свой волшебный сундучок. Многих мучений стоила эта решимость. Но идиот старьевщик предложил мне три рубля. Другие просто смеялись. В то время я мечтал о встрече с писателем, писатель уж наверное купил бы мой сундучок. Мне однако не везло: не так-то легко, оказалось, избавиться от волшебных вещей.

Но каждый раз, когда снова устраивалась жизнь, я радовался тому, что моя коллекция сохранилась.

Вот она и сейчас передо мной: костяной амулет, подаренный чукчей на Командорах. Ветка алоэ — память Перима, и столько всякой всячины у меня в сундучке — раковины, камни, ножи, — тихие спутники мои в дорогах. Все это собралось незаметно, хотя я знаю цену каждой из этих вещей и даже во сне подчас беседую с ними. Они возвращают меня на дальние знакомые пути. Поговорим же, сундучок, о юге; вот апельсинная корка лежит в моей руке, — поговорим о юге и о любви.

Я взбегаю на палубу. Море в закате, светлое, сквозное, и контур острова поднимается на горизонте, как облако, и плывет к нам.

Алоэ

Ветку алоэ мне подарили на Периме. Есть такой остров у самых «Ворот Слез»

[1]

. Ночью, когда крепчает муссон, здесь можно слышать гул океана. Он близок и ощутим даже по вкусу ветра, по резкой свежести, по густой соли.

Перим просыпается на заре. Бухта и скалы берега еще черны, но уже поют грузчики на баржах. Песни Аравии, может быть, самые грустные на свете. Они грустны, как ее мертвые берега. Стоя на вахте, я слушаю их до самого восхода, желтого и скупого, — этого отражения пустыми и небесах.

С восходом приближается песня, ее поют, словно рыдая, черные угольщики на баржах. Баржи швартуются к нашему борту, поднимается длинный помост, и, не прерывая песни, торопливо, один за другим, люди бегут к трюму с пыльными корзинами за плечами.

Утро быстро теряет розовый цвет; воздух становится желтым от зноя; накаляются палубы; из пазов, из обшивок текут струи клея и смолы.

Вся команда ютится на спардеке, под тентом. Кубрики опустели: там сорок градусов жары. Уже четыре дня мы паримся в этом пекле. В Красном море нас крепко потрепал шторм. Два дня мы исправляли рулевое управление и донки. Только к ночи закончится погрузка угля. Вахтенные с нетерпением поглядывают на небо — солнце едва поднимается к зениту, — хотя бы скорее шло время!

Далекие берега

В Адене нас попросили взять пассажира до Сокотры. Мы шли в Коломбо. Дикий, пустынный остров Сокотра, расположенный на востоке от мыса Гвардафуй, лежал на нашем пути. Пассажир оказался сторожем маяка, и только поэтому, из чувства морской солидарности, капитан принял его на борт нашего грузового корабля.

Вечером пожилой, небритый, сопровождаемый пятью носильщиками человек подъехал на катере к трапу «Большевика». Ему отвели каюту, и он до поздней ночи укладывал свои чемоданы, покрикивая на арабов, угрюмо пыхтя длинной трубкой, Потом он поднялся на спардек, неся в правой руке бутылку виски, в левой — большую пачку табаку. Его, видимо, очень озадачило, что матросы отказались пить. Тогда он выпил сам и сразу же начал рассказывать о себе.

— Моя фамилия — О’Коннер, — сказал он. — Я родился в Дублине. Мой прадед, дед и отец — все родились в Дублине. Там у нас целая династия О’Коннеров. Но вот уже семь лет я скитаюсь в этих пустынях, как пророк. Даже акридами питался.

Он оглянулся на город, слабо озаренный светом, на пристань, увешанную тусклыми фонарями.

— Курортным городишко этот Аден, а? Будь я трижды проклят, если вернусь когда-нибудь сюда. О’Коннерам всегда везло. Мой дед спас горевшую нефтянку. Отец получил медаль за войну с бурами. А я вот получил маяк — это целое государство, не шутите…

На древнем пути

Девять дней мы идем океаном, древним арабским путем. Синие ночи проходят на запад. Вспыхивает и угасает пламя зари. Далеко, в сумраке горизонта, остались огни пустыни… Аден… Перим… Соленым ветром и гулом объят океан, этот изведанный путь, дорога мертвых героев, дорога легенд. Здесь на своих крылатых кораблях проносился Синдбад-мореход. Притушив огни, крался к Малабарскому берегу бородатый португалец Васко да Гама. Трупы мавров качались на реях Аль-мейдовских каравелл, и, в ожидании берега, чистил свои аркебузы Альфонсо Альбукерк.

Старый, испытанный путь европейских пиратов, конкистадоров, миссионеров, банкиров и карательных крейсеров. Что изменилось здесь за четыреста тридцать лет после да Гамы? Запах имбиря и корицы, каучука и пороха блуждает в синих просторах до сих пор. Арабские парусники по-прежнему качаются на рейдах портов, и только изредка из самой пучины поднимается гул больших кораблей.

Медленными световыми смерчами движутся гигантские экспрессы в плотном сумраке ночи. Леди танцуют на палубах. Тонко звенит джаз, и внизу, у топок, задыхаются кочегары.

Дорога больших мертвецов, синее поле славы и забвения, пена на гребнях, — кто укажет здесь след твой, Альфонсо Альбукерк?

Но он повторяется вновь и вновь, и мало кто знает об этой трагической повседневности океана.

Ведды

В Коломбо мне впервые рассказали о веддах. Все это было похоже на сказку: люди, уходящие все дальше в лес. Древнее, темное «племя стрелков». Они уходили от шоссейных дорог, от электричества и автомобилей.

Я знал еще раньше, что есть такие племена. На Формозе я слышал об алтайолах. Те тоже бежали в дебри от японских плантаций и рудников. Но ведды запомнились мне особенно сильно, может быть, потому, что был я один в эти дни лихорадки и скуки.

Я лежал в лазарете у скованного решеткой окна. Был август 1933 года… Пернатая тень пальмы качалась на стене. Сквозь темную листву, сквозь ветви и железную ограду синел океан. В комнате было тихо и светло. В полдень и вечером, регулярно в одни и те же часы, приходил врач-англичанин. Молча он выслушивал пульс и что-то записывал в своем блокноте. Казалось, он был немым — за целую неделю я не услышал от него ни одного слова. Эта бесконечная тишина была невыносима. Я очень радовался, когда ко мне приходил Кунанда, пожилой сингалез, называвший себя португальцем. Худой, черноволосый, с высоким гребнем в прическе, в коротком саронге и тяжелых ботинках, он присаживался поодаль, в углу, и начинал рассказывать новости порта.

Я понимал очень мало. Кунанда говорил на непостижимом морском арго: русские, английские, китайские слова — все путалось у него, и гость мой не очень заботился о смысле. Все же я узнавал, какие пришли суда, какие уходят, какие ожидаются в порту. Постепенно я с большей легкостью научился его понимать.

Там, за жесткой листвой, за железной оградой шумела жизнь. Здесь, в белой клетке, было только одиночество и тишина. Считая минуты, я ожидал прихода Кунанда и долго не отпускал его от себя. Человек этот знал весь остров, он исходил его вдоль и поперек, от Адамовой горы до развалин Ражагири, от Коломбо до Веддарат — лесной страны веддов. Он рассказывал мне об этих людях лесных трущоб неохотно и с удивлением, как рассказывают о страшном сне.

НА РОДНЫХ МОРЯХ

Рассказ о счастье

Четыре дня подряд стояла безветренная погода — случай редкий в этих краях. Рыбаки не возвращались с моря. Они ушли далеко, за горизонт, за последние мели — там, в мутной белесой глубине бродили могучие косяки ивасей.

На острове никого не осталось. Только у маленького, сложенного из дикого камня маяка безвыездно жил сторож Егор Иваныч. Днем он мастерил бочки для рыбы, по ночам дежурил на маяке. Иногда он приходил к нам на баркас.

Мы стояли в неглубокой, укрытой от ветра бухточке в ожидании рыбаков. Рядом, на отмели, у костра мы чинили несложный свой такелаж и варили душистую уху из чавычи. Эту жирную, словно налитую розовым светом рыбу приносил нам Егор Иваныч. Посмеиваясь, он наблюдал за нами.

— Ишь, как едите!.. Там, на материке, это вроде лакомства, поди?., А у нас всегда вволю…

Хороши были эти безветренные дни, ленивое, словно усталое море, лёт лебедей над островом, птичьи станицы на скалах, над которыми все время кружилась белая пернатая метель.

Ожидание

После гибели «Скумбрии» нас приютили на маяке. Это был старинный маяк, построенный безвестными рыбаками. Он стоял на скалах, открытый ветрам, в двух милях от берега, названия которого мы еще не знали.

Приближаясь к домику, мы увидели на крылечке сгорбленного седого старика. Он сидел на верхней ступеньке, одетый в синюю рыбачью робу, и, не замечая нас, глядел вдаль.

Мы поздоровались. Он поспешно встал, радостно улыбаясь. Он не заметил наших протянутых рук. С безразличной задумчивостью смотрели его светлые глаза. Но седые брови и опущенные усы дрожали от волнения.

— Откуда? — спросил он, торопливо доставая из кармана трубку, завернутую в кисет.

— Со «Скумбрии». Матросы со «Скумбрии», — сказал Николай. — Мы хотим есть и спать, как крокодилы.

Вынужденная зимовка

Так, совсем неожиданно, я и Савелий, только двое, остались на корабле. Мы вызвались добровольно, и теперь, вспоминая события той суровой зимы, я нисколько не жалею об этом.

Было странно, особенно в первые дни, видеть безлюдной эту палубу, слушать мертвую тишину машинного отделения, еще недавно полного шума и блеска. Все изменилось. Он словно умер — корабль, и я понимал Савелия, когда по ночам он вдруг соскакивал с койки, выбегал на палубу и там долго бродил у трюма, покрытого ледяной корой.

В двух милях от нас, с севера на юг, большим полукольцом тянулся берег. Голубые вершины сопок тихо светились во тьме. На целые мили вокруг — ни отблеска, ни звука, ни огня. Все это было похоже на сон: и чем медленнее шло время, тем более похоже. Да, все это не раз повторялось во сне: голубые сопки, ледяная равнина бухты, тишина.

— Нужно больше работать, — ворчал Головач. — Этой спячке поддаться — цынга заест.

Очень рано, еще затемно, мы умывались ледяной водой. Почти каждый раз ночь успевала подготовить работу: на вантах, на поручнях, на дверях кают застывал белый молочный лед.

В СУРОВЫЕ ГОДЫ

Сторожевой огонь

Счастливая рука матери зажгла этот сторожевой огонь. Спокойно и ровно горит он над высоким скалистым мысом. В море далеко виден его пламенеющий свет. Осенью, когда от штормов гудит и содрогается берег, в ночную мглу, грохочущую над баркасом, какая радость увидеть хотя бы один только проблеск этого огня!

В июле на Приазовье редко бывают темные ночи. Звездный свет стелется над морем как легкий туман, только берег черен и нем, даже волна неслышно отплывает на отмелях.

Но и в июле бывают штормы, и тогда по всему побережью — на скалах, над бухтами, на путях кораблей — вспыхивают сторожевые огни.

В эту ночь ожидалась гроза. Далеко, на кубанской стороне моря, поминутно загоралось и зыбилось небо, и тяжелая, обведенная густым синим светом туча, казалось, рушится в пучину.

И все же это была хорошая ночь. На железных болиндерах, на корабле «Аю-Даг» все были довольны погодой. Медленно шел караван судов сквозь тяжелую, душную темень, и ни на одном из кораблей не горели отличительные фонари.

Старый тополь

Этот старый тополь растет на самом берегу. Кем он посажен? Вряд ли кто знает. Как он растет на этой соленой земле? Как не сломят его штормы, как не тронет январская пурга? Теплым июльским вечером тихо звенит его листва. Белые гребни волн оплывают у самых его корней, звездный свет, словно дождь, дробится на листьях.

А вокруг — море, до самых звёзд, — неспокойное, живое; и рыбачьи огни бродят в ночи, и время от времени тяжелая рыба со звоном срывается на зыби.

На опрокинутом баркасе, у тополя, по вечерам собираются рыбаки. Раньше всех, задолго до захода солнца, сюда приходят дедушка Арсений, Михайло и Афанас. Они садятся рядом, на оголенные шпангоуты баркаса, молча курят свои длинные трубки и смотрят на море, вдаль, где изредка покажется над горизонтом белый парус или едва уловимый пароходный дымок.

— На Керчь, — говорит дедушка Арсений, следя за тающим дымком. — Пассажирский пошел…

Приятели молча соглашаются, — время как раз для пассажирского, — не впервые провожают они корабли.

У черного мыса

В эту теплую и ясную весну над нашим побережьем почти не лежали туманы. Только иногда, по утрам, синяя дымка заволакивала взморье, но и она таяла при первых лучах солнца, и было так радостно в час восхода выйти на нос нашей маленькой шхуны и словно лететь над морем, над золотистой солнечной тропой.

Старые рыбаки говорили, что в этом году будет счастливый лов. Шел слух, что уже идет стерлядь. Эта большая, тяжелая, со свинцовым отливом рыба так и чудилась нам в белесой глубине.

Мы бродили у побережья, развозя снасти на промысла, от Керчи до Туапсе и обратно, почти до Очакова. Нас было шестеро на шхуне, все молодые, почти однолетки, и все из одного порта; и не было промысла, где бы ни встретили нас шумным весельем, как будто сами мы были вестниками удачи.

В эту раннюю пору в море по ночам редко можно было встретить рыбачьи суда. Они собирались в устьях рек и в тихих заливах.

Шкипер наш Алеша Дрозд, рослый и всегда загорелый, недаром шутил, что море отдано нам в аренду. Мы привыкли к этому затишью на рейдах, затишью перед страдой, к редким встречам с транспортными судами. Но тем более все мы были удивлены, когда, обогнув Черный мыс (у него суровая слава — штормы), увидели далеко в море целую флотилию рыбачьих судов. Сколько их было там? Наверное, не менее сотни. Это была не колонна: никакого строя не было заметно — просто огромное сборище баркасов, катеров и шаланд.

Бессмертный капитан

После взрыва плавучей мины из команды «Ястреба» в двенадцать человек в живых осталось лишь восемь. Трое утонули в протоке — их закачала и унесла крутая, хлесткая на стрежне, дунайская волна.

Матрос первого класса, Степан Максименко, позже других выплыл на отмель. Обожженный, тяжело раненный в грудь, он доживал последние минуты. Его отнесли в заросли дрока, на сглаженную ветрами вершину островка, откуда открывался дальний морской простор. Капитан Черевко развернул кормовой флаг «Ястреба» и накрыл богатырское тело матроса. Он сказал:

— Правильной жизни был ты человеком, Степан. Верный товарищ и друг — коренной, черноморского роду… Не чаял я, Степа, не гадал, что так скоро придется нам разлучиться. Тяжелая, злая наша печаль — клятва на крови… Ты слышишь?..

Максименко ничего уже не слышал. Спокойные глаза его смотрели в небо, а руки жадно вцепились в землю, так, словно на самом краю обрыва, видимого только ему одному, он силится еще удержаться какие-то считанные секунды.

Товарищи отломили по ветке верболоза и положили у изголовья моряка, потом они вернулись на берег вслед за капитаном.

Северянка

Мы покинули порт в начале августа, в синие сумерки, легко спустившиеся над взморьем, и мне запомнился тот прощальный вечер — сияние города, смутные отблески портовых фонарей; ветер, доносящий степную, сладкую горечь полыни, и удивительный звездопад… Астрономы называют это явление звездным дождем. С моря оно выглядит особенно грандиозно. Десятки медленных молний движутся в небе, срываются серебряными шарами, то круглые, то хвостатые, словно диковинные огненные рыбы, плывут и барахтаются в дымчатой глубине. Отраженный свет метеоров зажигает глубины ручьистым огнем, и уже невозможно различить морского простора — нет моря, нет зыбкой волны, — в небе, в бесшумном рою светил и мерцаний плывет наш волшебный корабль.

Ночную вахту нес штурман Чапичев. С первого взгляда он многим казался нелюдимым, этот молчаливый человек, коренастый, плечистый, с угловатой походкой. Он носил бакенбарды и короткую бороду, что придавало его облику несколько старомодный оттенок. Внимательные глаза пристально смотрели из-под низко надвинутого козырька фуражки, собеседнику могло показаться, что штурман изучает его недоверчиво и недружелюбно. Тем более неожиданной была его улыбка, так преображающая хмурое лицо, — открытая и удивленная, — она словно освещала в нем то, что он старательно скрывал: его спокойную доброту.

Я познакомился с Чапичевым год назад и еще тогда заметил: матросы любили его, пожалуй, больше, чем других штурманов, хотя он избегал малейшего предпочтения перед другими. В отношении матросов к нему была не выраженная ни жестом, ни словом; по-мужски сдержанная теплота.

За год плавания на «Гагаре» я знал о Чапичеве не больше, чем в первый день. Матросы считали его домоседом, конечно, корабельным, а не береговым. Даже теперь, когда судно покидало Одессу на год, может быть, на два года, он оставался в своей каюте или охотно нес вахту за других, говоря, что в Одессе у него нет родных, а бродить по городу надоело.

Днем и ночью на палубе, на мостике, у парадного трапа звучали его шаги. О его приближении легко было узнать по громкому звуку шагов и резкому стуку кованой палки. Он никогда не расставался со своей «палицей», купленной где-то на пирейском базаре. В нее была искусно вделана зажигалка и футляр для трубочного табака. Но не в этом причина, по которой за Чапичевым укрепилась кличка «Регулировщик». Он не мог без палки ходить на тяжелом жестком протезе, стеснявшем движения, особенно в шторм, на шатких палубах и трапах, словно ускользающих из-под ног.

АЗОВСКИЕ ЗАПИСИ

Серебряный корабль

Сестры заранее условились, что будут встречать Новый год у Ефима Ильича, и написали ему об этом.

Старый моряк обрадовался и долго рассматривал почтовую открытку, на которой был изображен потешный медвежонок под яркой праздничной елкой.

Почему-то от этой почтовой открытки на Ефима Ильича ощутимо повеяло давним временем, когда он, молодой и сильный, возвратясь с моря, непременно покупал в портовом ларьке в подарок своим маленьким дочуркам медовые пряники. Изготовленные из житнего теста в виде лошадок, петушков, медвежат, намазанные цветной глазурью, они вызывали у девочек такую шумную радость, что Ефим Ильич каждый раз немного удивлялся: красивые пряники были не особенно вкусны. Впрочем, он догадывался, что то была игра: дети изображали радость, чтобы доставить ему приятную минуту, а когда убеждались, что он действительно рад, веселились уже без оглядки.

Все это было когда-то, но прошло, и Ефим Ильич уже не помнил, сколько лет назад его детвора собиралась здесь, под старинным дедовским кровом, вместе. Мысленно он по-прежнему называл своих дочерей «детворой», хотя они, все трое, были людьми семейными и имели свою детвору.

Старшая дочь, Клаша, и средняя, Соня, жили в городе, на Главной, в большом новом и красивом доме с разными удобствами, обе счастливые в замужестве, бойкие хлопотуньи, всецело поглощенные своими семенными делами. Младшая, Марийка, учительствовала в недалеком приазовском селе, снимала у какой-то старухи комнату и была, как считали ее сестры, излишне гордой и неудачливой.

Мальчик и звезды

Мальчик стоял на берегу и смотрел на звезды. У его ног плескались легкие гребешки зыби. Море лежало почти недвижно, спокойное и огромное, а мальчик, стоявший на песчаном откоске, казался очень маленьким.

Уже третий вечер кряду я видел этого мальчугана все у той же старой лодки, на отмели. Село находилось рядом, его окраина спускалась на самый берег, и оттуда, от уютных беленьких домиков под ярко-красной черепицей, доносился обычный гомон жизни: то рокот грузовика, то мычание коровы, то всхлип гармошки, то всполошенные крики ребят, гонявших футбольный мяч с послеобеденной поры и до ночи.

Мальчика не тянуло к веселой ватаге сверстников: он искал уединения, стоял на краю отмели или, присев на планшир лодки, смотрел на звезды, тихий и строгий.

В прошлый вечер я попробовал заговорить с ним, спросил, чья эта лодка, но мальчонка насторожился, коротко ответил — «не знаю» и отошел в сторону. Через некоторое время мы все же заговорили: я показал ему карманный электрический фонарик, и его эта вещь заинтересовала. А когда я позволил ему еще и подержать фонарик в руке и научил передвигать кнопку, — наши отношения сразу же наладились. Он сказал, что зовут его Ивасиком и что ему семь лет. Еще он сообщил, что его отца, Степана Климко, знает весь берег до самой Керчи, а если кто не помнит фамилии, то зовет по кличке: Степан Золотые руки.

— Ну, а Керчь, — спросил я Ивасика, — это очень далеко?

Ваня-механик и другие

Едва я сошел по длинным и шатким сходням на берег и увидел среди встречавших коренастого, угловатого, чуточку застенчивого Тихона Мироновича, мне показалось, будто он чем-то смущен.

Этот пожилой человек не умел скрывать своих переживаний, да, видимо, и не старался их скрывать, и, поскольку был натурой отзывчивой, откровенной, легко и просто сходился с людьми.

Мы познакомились дна года назад в Бердянске, в театре, на премьере «Гамлета», поставленного приезжей труппой: мне сначала показался забавным, а потом понравился впечатлительный сосед, который то порывался вскочить с кресла, то напряженно вздыхал, то сжимал до хруста в суставах кулаки.

В антракте мы вместе вышли перекурить, разговорились, и я узнал, что зовут соседа Тихоном Мироновичем, что он — председатель рыбацкого колхоза, расположенного неподалеку от Бердянска, «на самом-самом бережке», что бывает в театре, когда позволяют обстоятельства, и приезжает не сам-один, обязательно привозит своих рыбаков и рыбачек.

Собеседником он был внимательным, вдумчивым, хотя немного и застенчивым, и — редкое качество — предпочитал больше слушать, чем говорить…

Время вахты

В экипаже «Дружковки» многие были уверены, что всю эту историю затеял капитан. Другие причиной событий считали женщину, которую боцман Елизар Саввич встретил на Главной, возле гостиницы «Спартак», и которая его узнала… Третьи… впрочем, случай этот всем на «Дружковке» запомнился и, наверное, запомнился потому, что был он и веселым, и поучительным, а ведь чаще обстоятельства складываются так, что поучительное следует из печального.

Капитаном «Дружковки» Глеб Лукич Каленый был назначен лишь полгода назад, а до этого добрые два десятка лет прослужил на военном флоте. Несомненно, с крейсера он и вынес высокое правило, что глава экипажа — не только требовательный начальник, но своим матросам, механикам, штурманам, мотористам не менее чем отец родной.

Первое, что сделал Каленый, вступив на вверенное ему судно, — потребовал у старпома «Судовую роль» — официальный список членов экипажа — и долго перечитывал его, делая на полях листа какие-то пометки. Потом стал вызывать матросов по одному и так перебрал всю палубную команду, после чего занялся машинной частью экипажа.

Беседу он строил запросто: сначала просил моряка рассказать про житье-бытье, где родился, учился, на каких судах плавал, выслушивал внимательно, ни словом не прерывая, снова делая какие-то пометки, но уже не в «Судовой роли», а в своем блокноте, затем задавал вопросы и подчас неожиданные.

Почему он любопытствовал, зачем ему нужно было знать о каждом так много? Второй механик Антон Семиряга, моряк бывалый и характером запальчивый, спросил об этом напрямик. Но капитан только задумчиво улыбнулся и придвинул ему сигареты.

ГОРИЗОНТ ОКЕАНА

Начало дороги

В жизни все-таки случается чудесное. Мне, как, наверное, и многим, с детства хотелось в это верить. И верилось… И обстоятельства иногда сочетались именно так, что необычное, удивительное подтверждалось.

А недавно я снова убедился, что и волшебная палочка, и ковер-самолет, и скатерть-самобранка, и таинственный Сезам, полный немыслимых сокровищ, понятия, право же, вполне реальные, только слегка подрисованные сказкой.

В общем, был случай, достойный удивления. И произошел он ясным киевским вечером в конце июля, когда, пристроившись в уголке, на балконе, я дочитывал интереснейшую книжку профессора М. М. Белова «Мангазея». Эта книга будила добрые чувства: восхищение душевной силой, упорством и отвагой русских «служилых людей» — первопроходцев Сибири, их целеустремленностью, выдержкой и поистине железной волей, которая проявлялась не только в ратных, но и в созидательных делах, грандиозных по замыслам, героических по свершениям.

Одним из таких удивительных свершений был город, поднявшийся в ледяной пустыне, в глухую пору Ивана IV — Грозного, на далекой заполярной реке Таз, названный «Златокипящей Мангазеей».

Подернутые дымкой времени, контуры пятибашенного Мангазейского кремля все отчетливее проступали со страниц увлекательной книжки, и вместе с доброй завистью к профессору, которому выпало на долю разыскать это дивное диво, я чувствовал, как незаметно подкрадывалась тревожная, манящая мечта — увидеть тот легендарный город.

Высокие имена

Широкий серый массив асфальта рассек и раздвинул дремотную тайгу, и старые, крытые мхом ели настороженно притихли за кюветом. Тайга то приближается вплотную к автотрассе, то, словно бы испугавшись, отбегает прочь, образуя широкие зеленые поляны, и вот они уже сливаются в сплошное поле, и ветер гонит по зреющей пшенице неторопливую покатую волну.

Ялуторовск… Он открывается сразу из-за мягкого изгиба дороги, из-за серебряной купы берез. Добротные, просторные, надолго строенные дома. Среди них и совсем новенькие, многоэтажные. На отлогом взгорке — кирпичные строения большого молочно-консервного комбината. Со скрещения улиц видны семафоры железнодорожного узла… Привлекают внимание названия улиц: Муравьева-Апостола, Якушкина, Оболенского, Пущина, Ентальцева… Декабристов.

Так вот он каков сегодня, знаменитый Ялуторовск, место многолетней ссылки декабристов, чью добрую память и поныне бережно хранят сибиряки!

На стоянке автобуса шустрый малыш, различая приезжих, спросил:

— Вы еще, наверное, не побывали в нашем музее? Он в доме Муравьева-Апостола. Хотите, провожу?

«Прекрасное в натуре»

Тобольск… В течение трех столетий этот город на Иртыше был столицей Сибири. Сюда стекались богатства со всех необъятных просторов необозримого края — от Урала до Тихого океана, от полярных морей до границ Китая.

Не случайно еще в давние времена «Сибирский вестник» писал:

«Кто хочет видеть прекрасное в натуре, тот поезжай в Тобольск…»

Этот северный город славился не только широким размахом купеческих предприятий, скороспелой наживой удачливых дельцов, пышными хоромами местной знати, грандиозными ярмарками и богослужениями… В нем действительно жило «прекрасное в натуре»: восхищал и привораживал почти волшебный облик белокаменного кремля. Воздвигнутый по указу Петра I, по чертежам и планам вдохновенного русского зодчего-самородка Семена Ремезова, удивительно гармоничный архитектурный комплекс уже в течение веков вызывает всеобщее почтительное признание.

Кремль и Софийско-Успенский собор, Меновой двор и Рентерея, памятник Ермаку Тимофеевичу и дома, в которых жили ссыльные декабристы, — многое в этом городе открывается взгляду живыми, увлекательными страницами истории, а его книгохранилище и архив, где хранятся тысячи томов редких книг и 450 тысяч документов, являют собой еще не прочитанную летопись Сибири, начиная с XVII века до наших дней.

Горизонт океана

В далекой дали Тюменщины, за несчетными реками, озерами, лесами и долами, катит свои желтоватые воды на север — в Тазовскую губу Карского моря мало обжитая, своенравная и раздольная река Пур.

Глянуть на карту — речка вроде бы как и многие другие, только уж очень много притоков, а меж ними — болот и озер.

Глянуть с подоблачной высоты в иллюминатор вертолета — весь край перечерчен большими и малыми, замысловато изогнутыми протоками; озера простираются, почти не прерываясь, так что суши в этих просторах, пожалуй, значительно меньше, чем воды.

Река необъятной равнины — Пур принимает на своем пути десятки поименованных и безымянных притоков, и там, в среднем течении, где недавно поднялись на «диком береге» светлые кварталы городка Уренгоя, могучая стремнина ее и широка, и величава.

Городок Уренгой разместился у самой реки. Берег в этих местах невысокий, ровный, с зелеными полянами в первозданной чащобе тайги. На одной из таких просторных полян и выстроились аккуратные тесовые домики, а меж ними пролегли дощатые тротуары. Невелик городок, но ухожен и мил, обласкан электрическим светом. За тридевять земель от промышленных центров это не мимолетная примета — электрический свет.

Бусинка

Девушка работала в раскопе. В руке она держала металлическую лопаточку, наподобие мастерка, и осторожно снимала тонкими слоями землю. Из пласта жирного и влажного чернозема, местами прохваченного прослойками золы, кое-где обнажились толстенные, обструганные, черные от времени бревна, полусгнившие доски, внушительных размеров остатки строений.

Вокруг, по всему приречному выступу берега, росла густая, высокая — в рост человека — жесткая трава. В ней то белели, то синели робкие цветы севера. Их, конечно, никто не сеял, но они были здесь кстати, на руинах некогда деятельного и шумного города, канувшего в небытие.

Да, здесь возвышался город, и с башен его кремля, шире, чем сегодня с кромки этой высокой кручи, открывалась плавная излучина полноводной реки Таз, стальные проблески озер на бескрайней заречной равнине, синие перелески, очень далекий горизонт… Все же славные предки наши — первопроходцы Сибири — знали толк в красоте и место для города выискали что надо!

Я осматривал раскопки вместе с пилотом вертолета, Данилой Петровичем, внешне грубоватым, компанейским рязанцем, веселым и любознательным, влюбленным в Север.

Здесь работали ленинградские студенты, крепыши, и девушки им под стать, и Данила Петрович сразу же перезнакомился с молодежью, забрался в палатку и потащил меня за собой, доказывая, что нужно в конкретности представить образ жизни «интеллигентных бродяг» нашего времени — археологов.

ПОВЕСТИ

ДОВЕРИЕ

Только две недели назад, в Петропавловске-на-Камчатке, когда матросы «Дельфина» выбирали швартовый канат и судно медленно отходило от причала, штурман Илья Варичев шутя сказал капитану;

— Может быть, не так уж скоро мы вернемся?

Капитан, спокойный и молчаливый человек с бурым обветренным лицом, с пристальным взглядом, удивленно посмотрел на Варичева из-под седых тяжелых бровей.

— Почему?

Уроженец Приморья, он хорошо знал этот край, ходил до Мурманска Великим Северным путем, зимовал у «Сердца-Камня», проверял глубины с лоцманских судов от Кихчика до Гижиги, до самых Шантар, громил пепеляевцев под Охотском.

ПОРУЧЕНИЕ

Утром крейсер бросил якорь на рейде Туапсе. Шаповалов не спал. Он слышал, как смолкли турбины, как загремели в клюзах цепи, и в неожиданной, непривычной тишине корабельные склянки пропели пять часов.

Игнат знал, что крейсер задержится здесь недолго; только сдаст раненых береговым госпитальным врачам, примет свежее пополнение — девятнадцать человек, добавит в цистерны пресной воды и опять — в путь.

Это была обычная, короткая стоянка, и ею мало кто интересовался, так как ничего не меняла она в жизни боевого корабля, строго рассчитанной и всегда напряженной. Только два человека в экипаже с волнением ожидали этих минут: матросы Шаповалов и Гаевой — им предстояло сойти на берег. С вечера еще, едва сменившись с вахты, брились они, стриглись и мылись, и с десяток матросов, свободных в эти часы, с увлечением занимались их туалетом: один окроплял их одеколоном, другой снимал последние пылинки с новеньких бушлатов, третий размахивал бархаткой, расхваливая свою исключительную ваксу, то ли «Сияние», то ли «Огонь».

Можно было подумать, что надолго прощаются они с друзьями, так шумны были проводы, начатые еще в открытом море, хотя прощались они только на четыре дня.

Ровно через четверо суток, в два часа пополудни, здесь же, на рейде, крейсер возьмет их на борт. Так сказал командир. Этот краткий отпуск был особой наградой. После ранений, полученных под Севастополем, и Шаповалов, и Гаевой пожелали остаться на корабле. Давно, очень давно были они на берегу. Неведомо, как это дошло до командира, что именно в Туапсе им обоим очень хотелось бы погостить. Он спросил у Гаевого:

МОРЯК С «ДИАНЫ»

Командир английского фрегата «Фисгард» лорд Маркерр в то утро не скрывал своих чувств… Обычно холодный, необщительный, равнодушный ко всем и всему на свете, он словно переродился в течение ночи: пожимал офицерам руки и даже снизошел до того, что потрепал по плечу раненого матроса…

Раненых на фрегате было очень много; каждый четвертый из состава экипажа был убит; однако в ночном абордажном бою греческий пиратский корабль был захвачен и теперь покорно следовал на буксире «Фисгарда», и лорд Маркерр знал, что обязательно будет отмечен высокой наградой.

Особенно удивил своей отчаянной отвагой лорда Маркерра молодой русский моряк Василий Головнин, присланный недавно на фрегат для прохождения военно-морской подготовки. Едва корабли сблизились и тяжелые, острые крючья, выброшенные с фрегата, зацепились за борт вражеского судна, Головнин первый бросился на палубу пирата. В свете низкой луны командир «Фисгарда» видел, как над головой смельчака сверкнула метнулась и брызнула искрами сталь.

Странно и, больше того, невероятно, что русский офицер остался невредимым. Сквозь яростную толпу оборонявшихся он проскользнул стремительным нырком, успев оставить за собой два трупа…

А потом его видели на шканцах, на корме, на мостике пиратского корабля, и везде он был в средоточии схватки. Многие из англичан, что дрались рядом с ним, не возвратились, а этот смелый человек не получил даже царапины, хотя его китель был рассечен и проколот во многих местах и рукава кителя от самых локтей украсила рваная бахрома…