Одиночество бегуна на длинные дистанции (сборник)

Силлитоу Алан

Молодежь из рабочих пригородов.

Парни и девчонки, которых кто-то называет «гопотой из подворотни» и от которых многие стараются держаться подальше.

Необразованные. Грубоватые. Обозленные на весь белый свет – и прежде всего на общество, лишившее их будущего просто из-за «низкого происхождения». Несправедливость они чувствуют безошибочно и готовы противостоять ей с отчаянием диких животных.

Слабые ломаются, уходят в мир алкоголя, случайного секса, бессмысленной агрессии. Но есть и сильные – они готовы к беспощадному и яростному, заведомо обреченному на поражение бунту.

Одиночество бегуна на длинные дистанции

1

Как только я попал в борстальскую колонию для несовершеннолетних, из меня сделали бегуна на длинные дистанции. Похоже, они думали, что я как раз для этого гожусь, потому что тогда я был высоким и тощим (каким и остался). В любом случае я не очень-то возражал, если честно, поскольку бег всегда ценился у нас в семье, особенно бег от полиции. А я всегда хорошо бегал, быстро и размашисто, но только вот беда: как бы быстро я ни бежал, а скорость я набирал немалую, это не помогло мне улизнуть от легавых после того, как я взял булочную.

Вы, наверное, подумаете, что тут что-то не так: бегуны на длинные дистанции в исправительном заведении. Вам покажется, что как только такого бегуна выпустят на вольные хлеба, он сразу же захочет удрать и как можно дальше от этого места, так далеко, насколько сможет уйти на запасе казенных харчей. Но вы ошибаетесь – и я скажу, почему. Во-первых, те уроды, что нас там держат, вовсе не такие дураки, какими кажутся почти всегда. Во-вторых, я не такой идиот, каким могу показаться, чтобы попытаться сбежать во время тренировки, потому как слинять, а потом попасться – дело неблагодарное, и я на это не поведусь. Главное в этой жизни – обмануть, и даже это надо уметь делать по-хитрому. Я вам так скажу: они врут, и я тоже вру. Если бы у «них» и у «нас» мысли совпадали, мы бы жили душа в душу, но у нас нет общего языка с ними. Вот так оно есть, и так оно всегда будет. Штука в том, что все мы врем, и поэтому все мы друг друга не жалуем. Так что они знают, что я не попытаюсь слинять: они сидят себе, как пауки на осыпающихся стенах родового имения, как галки, взгромоздившиеся на крышу, наблюдающие за тропинками и полями, как немецкие генералы из танковых люков. И даже когда я мерно бегу за леском, и они меня не видят, они знают, что через час моя стриженая голова покажется за живой изгородью и я доложусь типу, стоящему на воротах. Потому что когда промозглым морозным утром я поднимаюсь в пять утра и встаю на каменный пол, отчего у меня холодом кишки сводит, а остальные могут еще час дрыхнуть до звонка, проскальзываю по коридорам вниз к большой входной двери с зажатым в кулаке пропуском, я чувствую себя одновременно первым и последним человеком на Земле, если только вы понимаете, что я хочу сказать. Первым человеком потому, что меня выгоняют в замерзшее поле в майке и трусах, почти в чем мать родила. А ведь тот чертов первопроходец, выброшенный на землю посреди зимы, знал, как соорудить себе одежонку из листьев или скроить пальтишко из перьев птеродактиля. И вот стою я, окоченевши от холода, ни крошки не евши. Ведь даже кусочка хлеба с какой-нибудь бурдой не дадут, а согреться можно, только побегав пару часов перед завтраком. Меня дрессируют перед большими соревнованиями, когда слетаются дамы и господа с поросячьими рожами и сопливыми носами, не способные сложить два и два и надрывающиеся от злости, как психи, если вокруг не бегают рабы. Они начинают толкать нам речи о спорте, который приведет нас к праведной жизни, и мы перестанем тянуть шаловливые руки к замкам магазинов, ручкам сейфов и шпилькам, которыми вскрывают газовые счетчики. Они вручают нам кусок синей ленты и призовой кубок после того, как мы до упаду бегали и прыгали, как скаковые лошади. Вот только штука вся в том, что обращаются с нами не так, как со скакунами.

Ну вот, стою я у ворот в майке и трусах, во рту ни маковой росинки, и смотрю на замерзшие цветы. Думаете, я расплачусь? Да ни за что! Не зареву я только оттого, что чувствую себя первым человеком на Земле. Да мне в сто раз лучше, чем когда я лежу в кровати, как и триста остальных ребят. Нет, иногда мне невесело, когда я стою там и чувствую себя последним человеком на Земле. Последним потому, что мне кажется, что триста остальных парней умерли. Они спят так крепко, что, кажется, они ночью откинули копыта, а выжил я один. И когда я гляжу на кусты и замерзшие лужицы, у меня такое чувство, что будет холодать до тех пор, пока все, что я вижу, даже мои покрасневшие руки, не покроется толстым слоем льда – вся земля до самого неба, все моря и океаны. Так что я пытаюсь гнать прочь эти чувства и вести себя так, будто я первый человек на Земле. И мне от этого хорошо, и когда я разогреваюсь от этой мысли, я вылетаю из двери и пускаюсь бежать.

Я в Эссексе. Говорят, это неплохая колония для несовершеннолетних. По крайней мере, так мне сказал ее начальник, когда я попал сюда из Ноттингема.

– Мы хотим доверять тебе, пока ты находишься в этом заведении, – сказал он, разглаживая газету белыми ухоженными руками, пока я читал написанные вверх ногами большие буквы ее названия: «Дейли Телеграф». – Если будешь по-честному играть с нами, мы станем честно играть с тобой. (Честное слово, можно подумать, что мы тут в теннис играть собрались.) Тебе нужно много и честно трудиться и стать хорошим спортсменом, – добавил он. – И если ты выполнишь оба условия, можешь не сомневаться: мы поступим с тобой по справедливости, и ты выйдешь на свободу честным человеком.

2

Я не говорю себе: «Тебе не надо было идти на дело, и тогда бы ты не попал в колонию». Нет, я вбил себе в башку, что удача не имела права отвернуться от меня как раз тогда, когда я почти что убедил легавых, что это, в конечном итоге, не моих рук дело. Стояла осень, а вечер выдался достаточно туманным, чтобы мы с моим приятелем Майком отправились бродить по улицам вместо того, чтобы торчать перед телеком или развалиться в шикарных плюшевых креслах в киношке. Но мне не сиделось на месте, потому как я полтора месяца вообще ничего не делал. Вы могли бы спросить, почему я так долго бездельничал, потому что обычно я, как и все, до седьмого пота вкалывал за фрезерным станком. Но штука в том, что мой папа умер от рака горла, а мама получила пять сотен фунтов страховки и пособий от фабрики, где он работал. Ей сказали «за потерю кормильца» или что-то типа того.

Теперь-то я знаю, и мама, наверное, думала так же, что пачка новеньких синих купюр ничего не значит ни для одной живой души, пока эти бумажки не начнут перелетать у вас из рук в кассу какого-нибудь торговца, а взамен их торговец этот не начнет подавать вам через прилавок всякие классные штучки. Так что как только она получила деньги, мама повезла меня и пятерых моих братьев и сестер в город и нарядила в новенькие шмотки. Потом она заказала телевизор с диагональю в пятьдесят четыре сантиметра и новый ковер, потому что старый папа так перед смертью запачкал кровью, что тот не отчищался. А затем прикатила домой на такси с массой коробок и новой шубой. И вы знаете – конечно, не поверите мне – что назавтра в ее распухшей сумке осталось почти триста фунтов? И после этого кто-то из нас стал бы работать? Бедный папа, он не дожил, чтобы взглянуть на все это, а ведь именно он принял страдания и смерть за этакую кучу бабок.

Вечер за вечером мы просиживали перед телеком с бутербродом с ветчиной в одной руке и шоколадкой в другой, зажав между ног бутылку лимонада, пока мама наверху развлекалась с очередным кавалером на новой, только что заказанной кровати. И в следующие два месяца наша семья была самой счастливой на свете, когда у нас на все хватало денег. А когда бабки кончились, я особо ни о чем не думал, а просто слонялся по улицам – искал работу, как сказал маме, – надеясь как-то раздобыть еще пять сотен, чтобы классная жизнь, к которой мы привыкли, никогда не кончалась.

Удивительно, как быстро привыкаешь к хорошей житухе. Начнем с того, что реклама по телеку показала нам, что купить можно гораздо больше, чем мы думали, когда таращились на витрины магазинов, потому как денег у нас все равно не было. А по телеку все эти вещицы казались в сто раз лучше, чем мы думали. Даже в кино реклама выглядела блеклой и вялой, потому что теперь мы спокойно смотрели ее дома. Раньше мы воротили нос от неподвижных штучек в магазинах, а теперь вдруг увидели их настоящую ценность, потому что они прыгали и сверкали на экране. И какая-нибудь белолицая бабенка переворачивалась через себя, чтобы взять их наманикюренными пальчиками или коснуться их накрашенными губками. Это вам не убогие дохлые картинки на плакатах или в газетах. Тут все сверкало и переливалось вокруг полуоткрытых пакетов и банок, заставляя думать, что нужно всего ничего – взять их и открыть самому, как будто видишь через витрину незакрытый сейф, хозяин которого ушел чайку попить, не удосужившись запереть свои бабки. Фильмы по телеку тоже классные показывали, потому что мы не могли глаз оторвать от легавых, гонявшихся за грабителями с полными денег сумками, которые вот-вот улизнут и вроде бы их потратят. Но все-таки нет. Я всегда надеялся, что им это удастся, и меня подмывало вытянуть руку, пробить экран (который казался тряпичным, как в кино, только поменьше) и как следует схватить легавого, чтобы тот перестал бежать за парнем с мешками денег. Даже если он завалил пару банковских клерков, я надеялся, что он не попадется. На самом деле тогда мне очень хотелось, чтобы он не попался, потому что иначе он угодил бы на электрический стул, а этого я никому не пожелаю, что бы тот ни сделал. Потому что в какой-то книжке я вычитал, что на электрическом стуле умираешь не сразу, а поджариваешься, пока не сдохнешь. И когда легавые гнались за грабителями, мы проделывали с телеком всякие фокусы, вроде того, что когда один из них разевал пасть, чтобы заорать «держи его!», я выключал звук и видел, что рот его шевелился, как у карася, скумбрии или гольяна, якобы говоря то, что им надо сделать. Это было так смешно, что вся семья со смеху покатывалась на новеньком ковре, который еще не переехал в спальню. Но лучше всего это получалось с каким-нибудь тори, говорившим нам, каким хорошим станет его правительство, если мы и дальше будем за них голосовать. Челюсти вяло двигались, рот открывался и что-то бормотал, рука поднималась, чтобы подкрутить усы или потрогать петлицу – не перекосилась ли бутоньерка. Так что все видели, что они не верят ни одному своему слову, особенно когда просто открывали рот, потому что мы вырубали звук. Когда начальник колонии в первый раз со мной заговорил, я так ясно припомнил это время, что едва не помер, стараясь не захохотать. Да, много мы фокусов проделали с ящиком, и мама прозвала нас «телемальчиками», чего мы вполне заслуживали.

Мой приятель Майк отделался условным наказанием, потому что это было его первым делом – по крайней мере, первым, о котором узнали – и потому, что сказали, что он на него никогда бы не решился, если бы я его не подбил. Сказали, что я представляю угрозу для честных парней вроде Майка, шляющихся руки в брюки, чтобы карманы казались пустыми, нагнув голову, словно в поисках монет, чтобы засунуть в карманы, в рваном свитере и с падающими на лицо волосами, чтобы они могли подкатить к какой-нибудь женщине и выпросить шиллинг, потому что им нечего есть. Еще сказали, что это я задумал это дело, что я могу подговорить, кого хочешь, но Богом клянусь, что это нет так. Ведь после того как я по-идиотски спрятал деньги, ясно же, что мозгов у меня не больше, чем у мошки. И меня, со всеми моими закидонами, отправили в колонию для несовершеннолетних, потому как, по правде сказать, я уже успел побывать в предвариловке для малолеток, хотя это совсем другая история, и если я ее когда-то расскажу, то выйдет она такой же скучной, как и эта. И все же я обрадовался, что Майку удалось соскочить, и надеюсь, что он всегда сумеет выкрутиться, не то что я – тупой урод.

3

Лупоглазый пузатый начальник колонии сказал лупоглазому пузатому депутату парламента, сидевшему рядом со своей лупоглазой пузатой шлюхой-женой, что я – его единственная надежда выиграть синюю призовую ленту и всеанглийский кубок по бегу на длинные дистанции среди исправительных учреждений для несовершеннолетних. Чем я и был, и потому хохотал в душе и не сказал никому из лупоглазых пузатых уродов ни слова, которое могло бы вселить в них надежду. Хотя и знал, что начальник воспринимает то, что я веду себя тихо, как тот факт, что он уже заполучил этот кубок и поставил его на книжную полку рядом с другими заплесневелыми трофеями.

– Он вполне может профессионально заняться бегом, – изрек начальник колонии.

И вот когда он это сказал, а я уловил собственными ушами, я врубился, что очень даже можно жить вот так. Бегать за деньги, сдельно трусить по шиллингу за вдох, а потом поднять до гинеи за выдох. Выйти на пенсию по старости в тридцать два года из-за того, что легкие сделаются, как кружевные занавески, сердце – как футбольный мяч, а ноги – с варикозными пузырями, как бобы в стручке. Но будет у меня и жена, и машина, и широкозубые портреты во всех газетах, и симпатюшка-секретарша, которая отвечала бы на мешки писем от девчонок, толпа окружала бы меня, заметив, что я направляюсь в «Вулворт» купить пачку лезвий и попить чайку. Конечно, об этом стоило подумать, и начальник, разумеется, знал, что зацепил меня, когда сказал, повернувшись ко мне, как будто со мной кто-то собирался советоваться:

– Как тебе такой расклад, Смит? А?

Целый ряд пузатых типов вылупил на меня зенки, раскрыв пасти, как серебряные караси, двигая челюстями с золотыми зубами. И я ответил то, что они хотели услышать, потому что главный козырь приберег на потом.