Роман прекрасного русского писателя Ю. Л. Слезкина (1885–1947) посвящен генералу Алексею Алексеевичу Брусилову, главнокомандующему армиями Юго-Западного фронта во время Первой мировой войны.
Алексей Алексеевич Брусилов
1853–1926
Советская Военная энциклопедия:
В 8 т. Т. 1, Воениздат, 1976 г.
Брусилов Алексей Алексеевич
(19(31).8.1853, Тифлис — 17.3.1926, Москва) — русский генерал от кавалерии (1912) и советский военный деятель. Окончил Пажеский корпус (1872). В 1872–1881 гг. служил на Кавказе. Участвовал в русско-турецкой войне 1877–1878 гг. В 1883 г. окончил офицерскую кавалерийскую школу, до 1906 г. служил в ней адъютантом, старшим преподавателем, начальником отдела, помощником начальника и с 1902 г. — начальником школы.
Юрий Слезкин
Брусилов
Часть первая
I
Во второй половине августа 1914 года русские войска вступили в Галицию.
Выигранное сражение под Гнилой Липой решило участь города Львова, очищенного без боя. С сентября начались операции по обложению Перемышля. В ноябре 8-я армия под командованием Брусилова, гоня перед собой противника, легко и быстро перешла реку Сан и отбросила австрийцев к Карпатским проходам.
В то же время 3-я армия Радко-Дмитриева стремительно подходила к Кракову. Враг был разбит, но не уничтожен.
Казалось бы, уничтожение его и должно было стать задачей победоносной армии, но вмешалась воля главнокомандующего Иванова
[1]
. Брусилову дан был приказ занять частью своих сил Карпатские проходы, а самому с главными силами устремиться на поддержку и охрану левого фланга 3-й армии.
Исполнение этого приказа ставило под удар тыл 8-й армии. На левом фланге ее висело свыше четырех неприятельских корпусов. Они, несомненно, воспользовались бы создавшейся обстановкой, для того чтобы отрезать армию от ее путей сообщения…
II
Когда враг перешел на своем правом фланге Санок и прервал связь 8-й армии с тыловыми учреждениями, лишив армию питания свежими силами и боевыми припасами, штаб командующего находился в Кросно. Сюда именно и направлен был главный удар противника.
Резервов здесь не было. Кросно неминуемо должно было попасть в австрийские руки.
Брусилов приказал штабу перейти в Ржешув, а сам решил остаться в Кросно до последнего момента.
Он знал, что служба связи не сумеет достаточно быстро наладить телеграфные линии по новым направлениям, а управлять войсками на больших расстояниях возможно только с помощью телеграфа.
Так генерал объяснил штабу причину своего рискованного намерения.
III
Отдыхал Алексей Алексеевич всего лучше на коне. Он был первоклассным кавалеристом. Сливаясь с конем в легком и свободном движении, он испытывал радость обновленного ощущения себя, своего тела.
Глядя на него в эти минуты, нельзя было не залюбоваться им и не поразиться его молодости. И Василий Николаевич, припрыгивая на своем коне, вслед за командующим, не только любовался им, но и завидовал ему.
Откуда берется у этого шестидесятилетнего старика такая неиссякаемая энергия и прыть?
Василий Николаевич Саенко родился и рос в военной семье, среди военных. Он окончил корпус, кавалерийское училище, служил в полку, хорошо шел по службе и в свои двадцать пять лот был уже откомандирован старшим адъютантом к командующему. Саенко не позволил бы себе замарать честь мундира, презирал трусость и двоедушие, а еще более не любил «всяких политиков-молитиков». Но видеть свое призвание только в военном деле — он считал «плохим тоном». Для него офицерство было службой, и продвижение по этой службе — вопросом самолюбия.
Саенко уважал своего командующего, любовался его военной выправкой и завидовал его моложавости, но не тому творческому горению, которое делало шестидесятилетнего генерала молодым.
IV
Все завихрилось вокруг командующего. Все заработало по-особенному четко и весело. Именно весело, если слово это уместно в отношении такого трудного и ответственного дела, как перегруппировка войск перед лицом наступающего противника.
Не забытой оказалась и 12-я пехотная дивизия. Едва приехав в Ржешув, Алексей Алексеевич отправился на место ее расположения. К этому времени дивизия состояла всего из четырех сводных батальонов. В каждом из них насчитывалось не больше 700–800 человек.
— Если хотите знать, — не дивизия, а полк, да и тот неполного состава. Ну, и представляете себе, какой там поднялся переполох, когда узнали, что к ним будет командующий. Да еще сердитый, — рассказывал полковник Яхонтов. — Все ждали беды. Все — от командира дивизии, добрейшего Николая Петровича, до последнего солдата — ходили повесив головы. Считали себя кругом виноватыми. «Что скрывать, — говорили мне офицеры, — нелепое было отступление. Казачья дивизия ушла от нас на рысях, не приняв боя. Мы оказались в мешке: сзади австрийцы, спереди австрийцы, сбоку австрийцы. А тут еще рассвирепевшая погода, обледенелые горные тропы, невылазная грязь. Во время переправы через Сан внезапно пошел лед, люди начали тонуть… Но, видит Бог, мы задерживались. Задерживались, где только могли. Однако дело вышло дрянь. Николай Петрович решил просить об увольнении. А ведь он у них за родного отца. Чудесный старик! Из породы «отцов-командиров». Ладно… — поощренный вниманием слушателей, продолжал Яхонтов. — Дело близится к развязке. Все ждут с замиранием сердца, вытянулись в струнку. Стоят под здешним подлым дождем, замерзающим на лету. Лица серые, люди едва дышат, и вдруг… — Яхонтов сделал многозначительную паузу. — И вдруг, знаете ли, голос… этакий спокойный, без декламаций и всякого генеральского ерничества… Ну, словом, не раз слыхали, как говорит Алексей Алексеевич перед фронтом… «Благодарю, братцы, за хорошую работу». Так и сказал «за хорошую работу». Ушам никто не поверил. А он все так же ровно и отчетливо: «Вы не пали духом перед бедой, постигшей нас. Вы отступили с боем, теснимые противником, во много раз вас превосходящим. Вам угрожало полное окружение, но вы вышли из него с честью. Вы сохранили в ваших поредевших рядах боевой дух. Я счастлив, что могу это сказать бойцам родной мне двенадцатой пехотной дивизии. Нам предстоят еще долгие и упорные бои. Но теперь не отступать будем мы, а наступать. И я уверен, что вы окажетесь в первых рядах победоносной русской армии и покажете противнику, что такое старые кавказские войска…» Батюшки мои! Что тут было после этих слов! Описать невозможно. Такого «ура» я еще в жизни не слыхивал. Николай Петрович плакал. А какими же молодцами прошла перед нами дивизия. И вот вы увидите, — закончил свой рассказ Яхонтов, — они теперь покажут себя.
— Эхма! — подхватили слушатели. — Опять из огня каштаны таскать для других будем. Опять чужие грехи замаливать. И отмолимся. И вывернемся. И снова выведем в дамки бородача Иванова… И хоть очень все это лестно, а обидно вдвойне, честное слово. Мало того — там, наверху, нашим победам как будто не рады. Точно и вовсе не нужно, чтобы мы побеждали. Об этом даже страшно подумать, но невольно приходят такие мысли…
V
Как бы то ни было, мужество еще не утративших веру в свое командование русских солдат, талант и убежденность командарма Брусилова делали свое дело. Войска Юго-Западного фронта опять шли от победы к победе. Оправдала себя при общем наступлении и 12-я пехотная дивизия. Она выполнила обещание, данное своему командующему: стремительно атаковала врага, опрокинула его, с маху взяла обратно Кросно и Риманов и неотступно гнала австро-венгерцев далее к югу. Но оседлав карпатские перевалы, войска 8-й армии принуждены были остановить свое движение вперед из-за недостатка сил. Расположенные кордоном на несколько сот верст у северного подножия гор, они представляли удобную мишень для удара.
Почин действий мог ускользнуть из наших рук. Австро-венгерцам необходимо было перейти в наступление, чтобы выручить осажденный Перемышль. Если наше верховное командование всерьез стремилось к овладению этой крепостью, то необходимо было не мешкая собрать силы и прорваться в Венгерскую долину. Такой маневр Брусилов почитал единственно правильным. Для этой операции он требовал пополнения всего лишь на один корпус и доставки боеприпасов в достаточном количестве.
Начальник штаба фронта Алексеев, ободренный недавним успехом брусиловской операции, нашел в себе силы присоединиться к мнению Алексея Алексеевича. В ставке одобрили их план, но тотчас же охладели к нему.
Началась обычная чиновничья волокита. Намеченная операция срывалась.
Только в феврале Брусилову удосужились передать для руководства всем наступлением через Карпаты восточный участок, находившийся под начальством командующего 11-й армией. Но к тому времени австрийцы успели уже сосредоточить значительные силы и перешли в наступление, пробиваясь на выручку Перемышля.
Часть вторая
I
Лето царь проводил в Царском Село в кругу своей семьи, под неусыпным наблюдением царицы, Распутин не прекращал своих «бесед» c Александрой. Царица все более укреплялась в необходимости выполнить свое «предназначение», указанное ей старцем. Ей нужно было как можно скорее устранить все препятствия, и первое из них — ненавистного «Николашку». В его руках была фактическая власть — войско, с его именем была связана необходимость вести войну до победного конца.
— Его нужно убрать как можно скорее, он преступник, — твердила Александра. — Он готов повторять любую гнусность обо мне и нашем друге, лишь бы уронить твой престиж и выдвинуть себя. Я знаю.
Подвыпивший великий князь Дмитрий Павлович
[13]
в компании офицеров своего полка сбрехнул, что он с приятелями, которых очень много, скоро разделается с Гришкой. Офицеры подняли бокалы за благополучное уничтожение «грязного мужика».
Слушок о «патриотическом тосте» дошел до Воейкова, а там и до царицы. Царю этот слушок представили как подготовку к дворцовому перевороту.
Николай пришел в ярость. С ним это редко случалось, но в раздражении он поступал, как взбесившаяся лошадь, скачущая напропалую через плетни и овраги.
II
Слухи о смене верховного ползли по столице и разносились в туманных намеках газетами по всей стране. Одиннадцатого августа представители всех фракций, за исключением крайне правых и левых, собрались на квартире Родзянко и пришли к соглашению о необходимости «организовать страну при помощи думского законодательства». К этому заключению присоединилось и большинство членов Государственного совета. Так образовался «прогрессивный блок», тотчас же приступивший к выработке резолюции.
Предварительно блок послал Родзянко к царю своим парламентером. Председатель Думы «умолял» государя не подвергать свою священную особу тем опасностям, в которые она может быть поставлена последствиями принятого решения сменить верховного… Московская городская дума подхватила резолюцию блока и потребовала «создания правительства, сильного доверием общества и единодушного, во главе которого должно стоять лицо, облеченное доверием страны».
Трудовики, эсеры, меньшевики обещали членам блока «поддерживать все прогрессивные их устремления». Представители революционного пролетариата — большевистские депутаты — давно уже были лишены голоса и угнаны в Заполярье.
Шестнадцатого августа военный министр доложил своим коллегам о предстоящих переменах в высшем командовании. Всполошившиеся не менее членов блока министры испросили приема у царя. Их приняли двадцатого в девять часов вечера в Зимнем дворце. После короткого сообщения Горемыкина
[15]
выступили один за другим министры — Кривошеин, князь Щербатов, Харитонов, Сазонов, Самарин и Поливанов. Они указали на то волнение, какое может охватить страну, когда она узнает, что царь уехал из столицы, от своего правительства, в армию, сместив великого князя, точно попавшего в опалу за последние неудачи на фронте.
Министры говорили смиренно: они умоляли, убеждали, настаивали. Горемыкин, распустив губы и белые бакены, моргал красными веками, покорно кивал головой. Хвостов фыркал и смотрел на царя собачьими глазами, готовый укусить любого по первому требованию. Царь скучающе постукивал пальцами по золотому портсигару. Глаз он не подымал, неопределенно бормоча: «Я подумаю, мне об этом доложат…» Министры, не шевелясь, смотрели на него. Тогда, опираясь ладонями о малиновое сукно стола, готовясь встать и безразлично глядя вперед на золоченые двери, император сказал:
III
Генерал Похвистнев, смертельно раненный, умер, вынесенный из боя на руках своих солдат. Их вывел из окружения Игорь. Он сумел сохранить боеспособность и дисциплину отряда, не дав ему рассеяться. Отряд боем прорвался через фронт врага, неожиданно атаковав с тыла его окопы, и у Сана присоединился к отступающей армии Радко-Дмитриева.
Потрясенный ужасом разгрома армии, сраженный личной скорбью по своему учителю Похвистневу, Игорь, поехал в ставку, где должен был отдать завещание Похвистнева в собственные руки Николая Николаевича. Тут-то и началось то, что всколыхнуло под ногами Игоря, казалось бы, незыблемую почву. Странное отношение верховного к действиям генерал-адъютанта Похвистнева, игра интересов вокруг событий, вестником которых прибыл Игорь, наконец, награждение Игоря офицерским «Георгием» не столько за самый его боевой подвиг, сколько за то, что делало этот подвиг «полезным и выгодным» кому-то, — все это наполнило наболевшее сердце поручика сомнениями и тоской, ударило по лучшим его чувствам и заставило усомниться в себе.
Предложение Коновницына вступить в содружество офицеров, возглавляемое великим князем Дмитрием Павловичем, поставившее себе целью уничтожить Распутина, «опозорившего трон и пошатнувшего устои государства Российского», оказалось той соломинкой, за которую жадно ухватился Игорь.
Ему предлагалось взять на себя ответственную задачу. Он должен был воспользоваться тем, что его временно прикомандировали к штабу Петроградского округа, и тем, что брат его назначается товарищем министра и вхож в известные круги. На Игоря возлагали обязанность произвести возможно полную разведку вокруг «известной особы», с тем чтобы можно было наметить время и место решительного удара. Самый удар должен был нанести человек, избранный сообществом. Игорю необходимо было пойти туда-то и туда-то, встретить того-то и того-то и действовать согласно полученным директивам. «И никак не торопиться, — добавлял Коновницын, — а то я тебя знаю — вспыхнешь, кинешься очертя голову, и все пойдет прахом… Сейчас нам важен не медведь, а его берлога».
Игорь долго и трудно думал над этим предложением. Оно открывало ему дорогу к боевому действию, и вместе с тем в нем было что-то мелкое, затхлое. Что именно, Игорь определить не мог… Он знал, что не подготовлен судить здраво о политических событиях и тем более разгадывать их причины. Политические убеждения он понимал как следствие моральных принципов, незыблемых от века. У Игоря был абсолютный слух на лживость и своекорыстие в человеке, как у иных бывает он в музыке. На сей день для него это был единственный доступный ему способ найти самого себя, свое место в жизни.
IV
Петроград встретил Игоря дождем и ветром. Частый противный косой дождь бил в поднятый верх извозчичьей пролетки. Встречные пешеходы под зонтами и в калошах жалко ежились. На Неве гудела сирена. В квартире матери, на Таврической, Игоря встретил старик лакей Антон, оставшийся на лето стеречь вещи. У Антона болели зубы. Он ходил с подвязанной щекой, хмурый, и пахло от него гвоздичным маслом. В комнате сестры Ирины на письменном столе лежало нераспечатанное письмо из действующей армии, очевидно от Васи Болховинова, полученное после отъезда Ирины сестрой на фронт. В комнате Олега царил невообразимый хаос: под столом стояла батарея бутылок из-под шампанского, коньяка и ликеров. На столе валялись две пары лакированных полуботинок, жестяные коробки с трубочным табаком, сигарные ящики и пустой опрокинутый сифон. Вчера было воскресенье — отпускной день, и Олег развлекался по-своему.
Игорь раздраженно хлопнул дверью, приказал подать себе умыться и, не выпив кофе, предложенного Антоном (Антон пил кофе во все часы дня), отправился на службу. Он был откомандирован временно в штаб Петроградского округа представителем Преображенского полка.
В штабе толкалось много народу. Шныряли озабоченно гвардейские прапоры, бегали писаря и вестовые, слышались раскаты здорового смеха. У двух попавшихся Игорю на глаза прапорщиков-преображенцев на щегольских френчах белели значки Пажеского корпуса. Одному из них Игорь крикнул раздраженно: «Окопались!» И только тогда сообразил, что это глупо, когда; вышел на площадь. Дождь хлестал ему в лицо, извозчик ждал у подъезда. Делать больше было нечего. Начальства своего он не застал, начальство, как ему доложили, бывало редко — дело шло само собою под руководством штабных писарей.
— Черт знает что такое! — крикнул Игорь дождю, ветру, порядкам в штабе и самому себе.
Он полистал в записной книжке, назвал извозчику один из тех адресов, которые были указаны в письме Коновницына. Извозчик повез его в Измайловские роды. Там у серого, казенного вида дома Игорь вылез из пролетки, приказав дожидаться, и поднялся на второй этаж.
V
На совещание, которое состоялось на квартире Кутепова через неделю после знакомства с ним Игоря, собралось несколько молодых гвардейских офицеров, два капитана Академии Генерального штаба и один молодцеватого вида генерал-майор. Открыл совещание Кутепов. Он сказал с обычной своей обворожительной улыбкой, что не смотрит на это собрание близких друг другу лиц как на официальное совещание, но просит всех высказаться запросто, поделиться друг с другом настроениями в полках, на фронте, в обществе и выслушать обещавшего прибыть к нему члена Государственной думы Пуришкевича
[19]
, который только что вернулся из своей поездки по фронту с санитарным поездом своего имени.
— Он хочет высказать нам, русским офицерам гвардии, кое-какие свои опасения, — сказал Кутепов, с улыбкой поглаживая пышный ус.
Молодые офицеры молчали. Они хмуро поглядывали друг на друга с таким видом, точно спрашивали, чего, собственно, от них хотят, когда и так все ясно. Оба капитана академии заявили, что они хотели бы выслушать сначала его превосходительство. Генерал-майор вспыхнул, дернул шеей и, неожиданно вскочив с места, гаркнул:
— Да что же, господа! Кабак! Говорить не о чем! — и так же неожиданно сел, видимо, поняв, что горячиться тоже незачем. — Когда прикажут — мы готовы, — добавил он, нахохлившись.
— Можно сказать с уверенностью, что большинство офицерства стоит на нашей точке зрения, — начал один из капитанов. — При нынешних условиях войны не кончишь. Армия разваливается. То, что знает офицерство, начинает доходить до солдата. У нас полагали — смена верховного вызовет недовольство. На поверку вышло так, что теперь уже никто ни за что не держится. При таком настроении всякая крайняя пропаганда неминуемо увлечет низы к анархии. Нужно принять меры. И чем скорее, тем лучше.
Часть третья
I
Брусилов лежит на походной койке. Сон не смыкает глаз, они пристально устремлены в непроницаемый мрак. Слух напряжен, до него доносится каждый звук — скрипы, осторожные шаги дежурных, падение дождевых капель за стеною… Если бы не ночь, не звание, не почтенные годы, обязывающие его вести себя степенно, он вскочил бы на коня и ускакал бы в поле… Но надо лежать. Пусть думают, что он спит.
При свете можно было бы увидеть под распахнутым воротом полотняной ночной сорочки худобу его тела, острые ключицы, костистые предплечья, впалую, с седыми волосами грудь… Ему шестьдесят два года. Он родился в тяжелую годину обороны Севастополя. И не однажды после над его головою полыхало боевое зарево.
Прожита большая жизнь. Иные в его годы могут подводить итоги и со спокойной совестью уйти на покой. А ему все кажется, что вот только теперь начинается самое главное, ради чего стоило жить.
Большая жизнь… На сторонний взгляд вполне благополучная, гладкая жизнь. Удачная военная карьера, крепкое здоровье, любовь жены, комфорт и уважение и, наконец, — нечего скромничать, — заслуженные боевые успехи.
Что еще нужно для счастья?
II
В разрыв между правым флангом Юго-Западного фронта и левым флангом Западного, как и предвидел Алексей Алексеевич, хлынули большие силы австрийцев. Они стремились охватить правый фланг 8-й армии. Собрать на этом участке резервы в достаточном количестве было невозможно. Держаться на Буге рискованно. Иванов отдает приказ отходить в наши пределы. Но так, чтобы правым флангом армии дотянуться до города Луцка! Явная чепуха. Нельзя растягивать и без того жидкий фронт перед лицом многочисленного врага.
— Ну, хорошо, — соглашается Иванов, — в ваше распоряжение для усиления угрожаемого участка будет прислан тридцать девятый армейский корпус. Надеюсь, вас это устраивает?
— Никак нет, ваше высокопревосходительство! Тридцать девятый корпус составлен из дружин ополчения. Никакой боевой силы они не представляют. Солдаты старших сроков службы, офицеры, взятые из отставки!..
Ни о какой перегруппировке не может быть и речи. Приходится отступать. Но и тут штаб фронта задерживает отступление на целых три дня! Войска стоят на Буге под дождем, в грязи, бесцельно. Противник успевает опередить их на фланге. 39-й корпус должен продвигаться к Луцку. Но корпуса нет, он еще не прибыл к месту назначения. Явился только командир корпуса в единственном числе. Генерал Стельницкий — храбрый, решительный генерал. Брусилов просидел с ним до позднего часа, обсуждая план действий. Но все-таки как бы ни был хорош командир, он не может заменить собою Отсутствующий корпус.
— Поезжайте в Луцк, ждите там свои части, — сказал ему на прощание Брусилов. — Если их не опередят австрийцы и они успеют подтянуться к Луцку вовремя, — принимайте бой. Пусть думают, что вы собираетесь защищать город. Нам нужно выиграть время. Имейте в виду, что Луцк укреплен только с юга, откуда никакой опасности не угрожает. С запада он открыт врагу. Задержите врага хотя бы на день-два, пока мы не совершим отход. Даже если ваши части не будут еще в сборе, действуйте силами стоящих там трех батальонов и Оренбургской казачьей дивизии…
III
Месяц назад Игорь вернулся из Петрограда в Преображенский полк, входивший в состав Северо-Западного фронта и участвовавший в боях под Брестом. После сдачи крепости полк отошел к Вильне. Там его застал Игорь. Гвардейцы изрядно были потрепаны и мало чем отличались теперь от армейцев. Кое-кого из товарищей недосчитывались — об убитых не вспоминали, карьеристы в большинстве улетучились по штабам, осталась зеленая молодежь и ревнители полка. Игоря встретили равнодушно, кое-кто не мог простить его отщепенство, службу в отряде Похвистнева и боевые заслуги. Георгиевский крест тоже расценивался двусмысленно.
— За крестиком бегал, — говорили о нем.
Но в роте, в которой он временно заменил ротного командира, выбывшего по ранению из строя, к нему скоро привыкли, и офицеры и солдаты даже успели его полюбить. Он был уже далеко не тот чопорный строевик, каким его знали до службы в отряде. Игорь с головою ушел в подготовку своих людей к предстоящим боям. Уроки Похвистнева, майская боевая страда, лютая горечь отступления оставили глубокий след, пошли на пользу. О Петрограде хотелось забыть, вычеркнуть из памяти все и всех, даже неясный, болью и нежностью разрывающий сердце образ маленькой девушки с голубым перышком на шляпке…
«Отрезано. Раз и навсегда. Никакой любви, никакой привязанности, никакой поэзии, никаких отвлеченностей, идей, — только фронт, война».
Думая так, Игорь знал, что лжет, но и это сознание заглушал в себе. И вскоре с облегчением почувствовал, что повседневная работа захватила его целиком. Вот тогда-то его вызвал к себе командир полка генерал-майор Дрентельн и сообщил в чрезвычайно любезной форме, обидно подчеркивающей его отчужденность, о полученном от командарма-8 письме.
IV
Явившись в дрянной городишко Ровно, куда несколько дней назад переехал штаб армии, Игорь пешком, по грязи, добрался до помещения штаба. Во Дворе, миновав часового и гудевшую на газу машину, он оглянулся, соображая, в какую дверь ему толкнуться, и тотчас Же услышал громкий, отчетливо произносивший каждое слово голос явно чем-то возмущенного и имеющего власть человека.
— Безобразие! Гнусность непростительная! Кто вам дал право забывать о тех, кто выносит вас вперед на своих плечах?
Игорь пошел на голос и остановился в недоумении. В нескольких шагах от него, за углом каменного двухэтажного дома, в котором, очевидно, помещался штаб армии, стояла группа в пять человек. Один из пятерых, выше остальных ростом почти на голову, стоял навытяжку. Шинель его была туго перетянута в талии блестящим ремнем, вся военная амуниция, ладно пригнанная, подчеркивала могучую ширину груди, щеголеватость широко развернутых плеч, безукоризненную выправку обер-офицера, так не идущую сейчас к тому выражению приниженности, какое все отчетливей выступало на красивом молодом лице. Несколько поодаль от этого офицера переминался с ноги на ногу, тоже, видимо, обескураженный, полковник с багровыми щеками, заросшими ершистой бородой. Перед этими двумя офицерами стояли еще трое: один из них — генерал, в калошах, зимней бекеше и фуражке, надвинутой по самые уши, другой — молодой поручик, свежий, румяный, с прекрасными золотистыми усами, закрученными в острую стрелку. Третий стоял перед обер-офицером и, подняв голову, гневно, но без жестов и видимого раздражения отчитывал его. Этот третий виден был Игорю в профиль. Он был ниже ростом остальных, худ и как-то по-особенному в сравнении с другими во всех пропорциях миниатюрен, но ни худоба его, ни малый рост отнюдь не являлись сами по себе отличительным его признаком. На генеральских золотых погонах поблескивали серебряные вензеля. Вне всякого сомнения, это и был сам командующий армией Брусилов.
Игорь впился в него глазами. Гнев этого человека, показавшегося Игорю с первого взгляда очень будничным и даже каким-то совсем не типично военным и вовсе не высокопревосходительным, был так глубок, так не по-начальнически искренен, что невольно заставил Игоря подобраться и духовно себя проверить.
— Как смели вы забыть, — веско и неумолимо звучало каждое слово командарма и точно бы продолжало присутствовать в сыром воздухе даже после того, как было произнесено, — как смели вы не знать, что солдат должен быть в первую голову сытым! Ваша рота вчера не имела горячей пищи, не имела хлеба, сухарей, тогда как соседние всем этим были обеспечены. Значит, можно было обеспечить! Значит, отговорки ваши — ложь? Значит, вы никакой офицер!
V
На этот раз Алексей Алексеевич вызвал его к себе в кабинет. Игорь уже знал весь распорядок дня командарма. Рабочий день его начинался с шести утра. До половины восьмого, после короткой прогулки верхом, он работает один, знакомится со сводками и донесениями корпусных штабов, пишет письма, приказы по армии, потом завтракает у себя же в кабинете. После завтрака выслушивает начальника штаба, принимает доклады оперативного отдела, беседует с вызванными к нему, лично командирами корпусов, дивизий, полков, с начальниками интендантской службы, представителями Союза городов и Земского союза. Но всего больше времени у него уходит на разъезды, инспектирование войск, проверку дорожных и фортификационных работ, на беседы с офицерами и солдатами на передовых линиях, на личное руководство операциями. Каждое мелкое поручение, данное им чинам штаба или адъютантам, было у него на счету и на памяти. Он молча подымал глаза на человека, который должен был выполнить задание, но почему-либо; замешкался, — ни одного вопроса, ни возмущения, ни крика, но одного этого взгляда было достаточно, чтобы человек почувствовал себя непоправимо виноватым. Пройдет много дней, а командарм не, обратится к нему ни с чем, точно забудет об его существовании.
— Вы не можете себе представить, до чего это ужасно, — говорил Игорю Саенко и даже морщился, как от зубной боли. — Я два раза попадал в такое положение и врагу не пожелаю!.. Но вы не думайте, что у Алексея Алексеевича это система или там какой-нибудь педагогический прием. Вовсе нет! Ему действительно непонятно, как можно не выполнить вовремя и точно то, что по сути дела должно быть исполнено. Такой человек, просто теряет для него цену… он не сердится на него, нет, а человек этот перестает быть нужным. Вы понимаете? Это ужасно! Перестать быть нужным Алексею Алексеевичу — это, это…
Саенко не мог подобрать слов, но по растерянному выражению его добродушного, по-бабьи румяного и округлого лица Игорь понял, насколько действительно такое состояние непереносимо.
Вот почему, вызванный впервые в кабинет командарма, он шел туда со смешанным чувством тревоги и любопытства. Это душевное состояние мешало Игорю сосредоточиться на основном, на главном — на предмете предстоящего разговора с Брусиловым. Он уверен был, что вызвали его в штаб армии как единственного из офицеров похвистневского отряда, оставшегося в живых и способного сделать обстоятельный доклад о действиях отряда, о людях и о возможностях его формирования заново. «Но кто же может заменить Похвистнева? — мелькала раздраженная мысль. — Интересно знать, где найдет Брусилов генерала, равного Василию Павловичу?» А за этой мыслью бродила другая: «Кто же такой сам Брусилов? Злой он или добрый? Случайный удачник или действительно талантливый полководец? И в чем же заключается эта талантливость?»
В таком взбаламученном состоянии духа Игорь подошел к двери кабинета и, раньше чем войти, приостановился и по привычке оправился. Взрыв веселого смеха, раздавшегося за дверью, заставил его отступить и озадаченно оглянуться.
Часть четвертая
I
Розовая с рыжеватым пухом рука небрежно поигрывает длинными, тонкими, прекрасной золингенской стали ножницами, постукивает их острыми сомкнутыми концами по зеркальному стеклу, покрывающему зеленое сукно письменного стола. В стекле отражаются и ножницы, и рука, и черненого серебра письменный прибор, и пламя двух прозрачно-белых свечей в серебряных, прекрасной работы, подсвечниках. Рука медленно тянется к внутреннему карману визитки, достает оттуда плотную продолговатую чековую книжку, распластывает ее на столе, опять поднимается и через мгновение опускает на жесткий зеленоватый листок книжки золотое перо вечной ручки. Перо скользит по бумаге и выводит всего лишь несколько слов и цифру с тремя ноликами… Потом привычным движением вырывает листок двумя пальцами и протягивает его куда-то в сторону, в колеблющийся сумрак.
— Помилуйте… Игнатий Порфирьевич… Зачем? Видит Бог, я от чистого сердца…
Голос из полумрака дрожит неподдельным чувством, со слезой, органными переливами.
Темная рука в мундирном рукаве принимает листок.
Перед Манусом сидит на кончике стула генерал Артамонов. У него бравое лицо старого служаки, широкая грудь в орденах. «Почему-то все они — генералы и вахмистры — одинаково принимают на чай… Дам ему еще пять минут для изъявления признательности — и хватит», — думает Игнатий Порфирьевич, покачивая головой и улыбаясь с благодушной кротостью доброго приятеля, всегда готового поделиться, чем может. Правая рука его незаметно нащупывает у края письменного стола под дубовой верхней доской крохотную кнопку электрического звонка. Ровно через пять минут он нажмет кнопку, явится секретарь и доложит о следующем посетителе.
II
Смоличу не удалось сесть на место Хвостова. Мало того, ему намекнули, чтобы он сидел смирно, если не хочет скандала… Распутин хмурится. Ему донесли, что брат товарища министра, Преображенский офицер, подстерегал его с оружием в руках… Все меньше мог Константин Никанорович проявлять свою инициативу в «высокой игре».
А тут еще нелады с баронессой. Она давно утратила обаяние как женщина и утомляла как ментор. Ей хотелось видеть в любовнике государственного мужа, а он был только чиновником, человеком, для которого движение по службе и сопряженные с этим маневры было единственным, что руководило его действиями.
— Администрация должна быть вне партий, как и армия, — раздраженно говорит он баронессе. — Мы можем бороться за свои преимущества, даже интриговать, но только в своей сфере — в служебной. Мы — власть исполнительная. Надо это помнить. У каждого из нас — точные пределы влияния и действия в рамках существующего закона. Мы служим по назначению его величества!
— Ты уверен? — с иронией спрашивает баронесса.
На этот раз она решила быть настойчивее. Разговор с Манусом убедил ее в том, что линия, избранная ею, совершенно правильна.
III
Баронесса была права. Костя это понял, оставшись наедине с собою. Минута внутренней собранности, осенившая его внезапно и заставившая впервые сказать от глубины сердца: «Ни при ком другом, ни при каких иных обстоятельствах мне не жить», — эта минута обязывала быть логичным. Чтобы остаться жить, нужно сохранить здание и пьедестал для хозяина. Следовательно, с какой стороны ни глянь, партия действительно нужна… Партия баронессы? Пожалуй, так всего верней. Эта партия, по сути, ставила точку над «i», уже давно написанным. Никуда не нужно перебираться, ни на какой иной стул не приходится пересаживаться. Преследуя свои цели, следовало только не забывать общие. На законном основании допускать все, что могло толкнуть государственную машину к сепаратному миру.
Поле деятельности представлялось огромное и разнообразное.
Как товарищ министра Смолич ведал наиболее гибкой частью министерского аппарата департаментом полиции. «Если посадить в качестве директора департамента вместо Климовича, навязанного Хвостовым, своего по «партии» человека, то в руках моих окажутся судьбы и самих членов «партии», и ее врагов… Ход правильный! — решил Константин Никанорович. — Пока не наклюнется более крупная фигура для связей дипломатических, нужен надежный подручный… Кто?»
После долгих размышлений скрепя сердце он решил посоветоваться с Манусевичем-Мануйловым. «Этот пройдоха всех знает как облупленных… К тому же Мари обмолвилась о Манусе, а Манусевич свой человек у этого банкира, и уж несомненно если не член «партии», то по каким-нибудь тайным поручениям Мануса он безусловно ходок… Обязательно завтра пошлю за ним…»
Но посылать не пришлось. Иван Федорович оказался легок на помине. Он явился без зова в тот же день, и не один, а в сопровождении генерала Артамонова и полковника Резанцева.
IV
Это была действительно крупная и рискованная игра. Сам Иван Федорович в такие авантюры не пускался, но так как ответственность падала в данном случае на товарища министра, то он охотно пошел в подручные и взялся проредактировать проект и составить вводную часть положения.
Смолич, как все люди, «затянутые в корсет», по меткому слову Манусевича, почувствовав под собой колебание почвы, нежданно осмелел смелостью труса. Договорившись с баронессой, он поехал к Вырубовой и попросил ее устроить совещание Распутина с Резанцевым.
Резанцев блестяще справился с задачей. Он развернул широкий план захвата в руки департамента полиции всей сети контрразведки. Отныне чины общей полиции должны были принимать самое деятельное участие в задачах, возлагаемых на контрразведывательные отделения по борьбе со шпионством. Поступающие к ним сведения надлежало направлять в губернаторские жандармские управления или охранные отделения и только после их проверки предоставлять в распоряжение начальнику штаба округа и департаменту полиции.
Все пункты докладной записки были чрезвычайно тщательно обоснованы и объяснены высоким велением патриотического долга. Но двойное дно нетрудно было заметить и оценить заинтересованным лицам. Распутин облобызал Резанцева и благословил. Вырубова плакала и обещала все растолковать императрице. Докладную записку решено было направить с одобрения царицы в ставку. Резанцеву тут же обещали пост директора департамента полиции с новыми полномочиями.
Манусевич осведомил Мануса о затее Константина Никаноровича.
V
Последние два дня Михаил Васильевич Алексеев никого не принимал с текущими делами. Он готовился к совещанию. Он много трудился, истово молился и тяжело думал. Он почти физически ощущал на лбу и плечах гнет нависающих событий. Трудясь над запиской «по поводу выполнения операций на Юго-Западном фронте в декабре 1915 года и Северном и Западном в марте нынешнего года», он сызнова пережил позор тех дней. Он хотел этой запиской, которую должны были раздать к совещанию главнокомандующим и разослать по фронтам для раздачи командующим корпусами и начальникам дивизий, сказать в полный голос правду о тех, кто должен держать ответ. Он назвал поименно Иванова, Куропаткина, Эверта, Щербачева, Рагозу, Гурко… Он бы мог прибавить еще десяток имен. Но что это изменит? Когда нет верховного. Его не будет и в день совещания. Во главе стола сидит его величество: лицо безответственное и не имеющее мнения.
«Но тогда я должен решать. Я — сам!»
Алексеев знал: его решение тоже ничему не поможет, ничего не изменит. Все пойдет так, как идет. Записку прочтут и обидятся. Доклад на совещании выслушают и примут к сведению, но воз — как стоял, так и будет стоять. Нет, покатится под гору. И сколько бы ни подставлять палок, ни тащить в гору — воз скатится и разобьется.
Сидя у себя в ставке в Могилеве, Михаил Васильевич так же, как и Игнатий Порфирьевич Манус, пребывающий в Петрограде, но еще более наглядно, чем последний, убеждался в том, что сопротивление в стране крепнет. И сила эта пугала начальника штаба верховного не менее, чем пугала она директора Международного банка.
Для достижения счастья и процветания России нужна была победа над Германией, а именно в победу начштаба верховного не верил.
Часть пятая
I
Когда его ранило в плечо и он еще бежал вперед, а потом, оглушенный и поднятый с земли и кинутый снова на землю взрывом, упал ниц, распростерши руки, лицом в жидкую грязь, — его охватила такая неистребимая, страстная жажда жизни, какой никогда он не испытывал.
Все его тело, еще не ощущая боли, содрогнулось от счастья жить, не отпускать от себя самое дорогое, что наполнило все его существо. Сверхчеловеческим усилием он впился ногтями в месиво глины, снега и воды, приподнялся, выгнув спину, закинув голову к небу, увидел себя стоящим на борту корабля и берег, неотвратимо уплывающий от него все дальше-дальше, скрывающий от глаз его чьи-то любимые, дорогие, бесценные лица, — исступленное отчаяние залило его сердце, и вера в невозможность, невероятность разлуки с ними толкнула его вперед, он услышал свой крик: «Мама!.. Жить!.. хочу жить!» Ледяная волна понеслась ему навстречу, ударила в грудь, в лицо, и все померкло… Он потерял сознание. Но и в беспамятстве, щекой прильнув к земле и бессильно распростершись, он все еще боролся за жизнь, все еще беззвучно кричал: «Жить! жить!» Воля к жизни ни на мгновение не угасала в его поверженном теле, и, когда он снова открыл глаза и увидел неприглядный мир, окружавший его, он знал, что смерть отошла от него, что он будет жить.
Он удивленно огляделся вокруг и ощущение острой боли в плече принял как счастье.
«Мне больно — значит, жив», — подумал он и тотчас же радостно удивился тому, что думает, видит, воспринимает окружающее и слышит… Да, слышит — простые человеческие голоса, топот тяжелых сапог, стоны, ржанье лошадей где-то за стеною. Слышит живую жизнь, а не мертвый грохот ледяных волн…
Он увидел закопченные стены какой-то халупы, клопов у самого своего изголовья, густо усыпавших широкие пазы между бревен. Он увидел свет жалкой лампы под жестяным ржавым колпаком, криво висящей над ним у самого потолка, и понял, что он лежит на перевязочном пункте, что вокруг него такие же раненые, как он, вспомнил, что уже вдыхал раньше этот тошный, застоявшийся запах карболки и тления. Рядом с ним, у его койки, на соломе лежит тяжело раненный солдат, и это его голос и голос сестры кажут ему окружающий мир таким знакомым и безмерно дорогим.
II
Впервые испытанная Игорем неистребимая жажда жизни, счастье жить не оставляло его во все продолжение его длительной физической беспомощности. Счастье жить ощущал он не только наяву, но и во сне.
Проснувшись на другое утро на этапном пункте, он прежде всего хватился своих записок. Он позвал сестру — сестра была уже другая — и, мучаясь болью, раздражаясь тем, что боль мешает ему говорить толково, потребовал, чтобы ему принесли его записки, спрятанные у него во внутреннем, потайном, кармане гимнастерки.
— Да вас же сейчас оденут, повезут отсюда, тогда…
— Не тогда, а сейчас… — упрямо твердил Игорь и успокоился, когда увидел в своих руках записную книжку. Она была затерта, помята, но укрепила его в жизни как ни одно лекарство. Перелистывая страницы слабой дрожащей рукой и плохо разбираясь в записях, не пытаясь даже их перечесть, Игорь знал, что в них — его судьба.
Но не с кем было поделиться своими мыслями. Ни вблизи, ни вдалеке Игорь не видал человека, достойного стать его поверенным… может быть, спутником… Записки эти он приведет в порядок, он сведет их в одно убедительное слово, в письмо. Письмо это он знает кому послать. Брусилову. Только Брусилов сумеет его прочесть и понять как должно.
III
Его ждало счастье. О нем не только думать, но и мечтать было страшно… Игорь не пытался восстановить в памяти смутный образ девушки с перышком на шляпке. Ожидая услышать и услышав ее имя, он не повторил его, ревниво сберегая до первой встречи… Встреча эта неминуема, как неминуемо то, что поезд завтра остановится на дебаркадере в Петрограде.
Сейчас Игорь отдавался своим воспоминаниям. Память восстанавливалась медленно, обрывками. Овладеть ею было необходимо. Что-то таилось в ней важное.
Вот он лежит в глубокой колее. Рядом чернеет в снегу другая колея, дальше рытвина или канава… В канаве какая-то туша. Игорь напрягает зрение… Он видит лошадь… Она еще дышит. Нелепо торчат над дорогой ее задние ноги. Одна нога, подкованная блестящей подковой, дрожит мелкой дрожью. И, глядя на нее, Игорь сам начинает дрожать… Сперва руки, ноги, потом все тело охватывает судорожная дрожь… Игорь пытается отвернуться, чтобы не видеть, позабыть эту страшную лошадиную ногу с серебристой подковой, делает слабое движение в сторону, грудь сдавливает огненное кольцо, он задыхается, стонет, теряет сознание…
Вторично сознание возвращается к нему от собственного крика. Он кричит таким голосом, каким кричат томимые кошмаром люди, слыша себя и не имея силы заставить себя замолчать и проснуться.
И вдруг чей-то негромкий, спокойный, отчетливый голос:
IV
Медленно и любовно, как нежданные дары крепнущей в нем жизни, принимал Игорь и восстанавливал в памяти последовательность событий.
Теперь он видел себя полулежащим на земле, прислоненным спиною к какому-то строению. Ночной мрак уже рассеялся, снег не падал. На том месте, где находился Игорь, снега и вовсе не было. На землю брошена была охапка перегнившей рыжей соломы. Очевидно, кто-то заботливо положил капитана именно здесь, поудобней. Но людей поблизости не оказалось. И именно это их отсутствие, оторванность от них, как теперь понимал Игорь, и пробудило его от забытья, наполнив тревогой… Впереди стояли батареи, вытянувшись бесконечным караваном вдоль дороги. За ними простирались бело-сизые поля, подернутые холодным утренним туманом, покрытые ледяной росой. Этой же росой осыпаны были серые доски зарядных ящиков, и серые стволы орудий, и серые шинели людей, и нахлобученные поверх фуражек башлыки… Ездовые сидели по своим местам, а у обочины дороги прискакивал на тонконогой лошади офицер в сером дождевике поверх полушубка, с надвинутым на лоб капюшоном. Он что-то кричал и взмахивал рукой, указывая куда-то в сторону, очевидно возмущенный тем, что батареи заехали вовсе не туда, куда было нужно… В ответ на его крики со всех концов длинной цепи орудий, ящиков, лошадей разнесся многоголосый гул, куцые фигуры, дремавшие в седлах и на ящиках, зашевелились, караван орудий раздробился, каждое из них в отдельности повернуло жерло в сторону Игоря, заработали нагайки, закричали ездовые, и вынесенные здоровенными конями запряжки понеслись с дороги прочь от Игоря, прямо в открытое поле, над которым уже розовело и вздрагивало бледное зарево восходящего солнца.
Игорь слышал, как загудела медным гудом промерзшая за ночь земля, видел, как орудия вынеслись полем — все вместе, на загляденье дружно, с криком и посвистом — на высокий скат и разом остановились. Видел, как деловито спрыгнули со своих мест «номера», как какое-то короткое время посуетились они около орудий и, отцепив их, начали поворачивать дулами к розовому горизонту, скрытому гребнем холма. Чей-то молодой высокий голос донесся отчетливо;
— Пошел!.. Готово!..
Подхватив свободные передки, кони рысью пустились обратно, перерезали дорогу и, прогрохотав облегченными колесами у самого уха, скрылись за тем длинным сараем, к стенке которого прислонен был Игорь. Солдаты на ходу соскакивали с передков, лошади привычно устанавливались одна около другой. Потянуло приятным махорочным дымком, и, радуясь одной только близостью людей, Игорь тихонечко застонал. Ему хотелось слышать свой голос и знать, что его услышат, хотя острая боль отпустила его, плечи онемели, рукав и шинель на груди набухли от запекшейся крови. Стон похож был на клекот, Игорь поперхнулся и выплюнул сгусток крови. Махорочный дымок защекотал ноздри. От усилий отхаркнуть кровь Игорь ослабел и совсем завалился набок.
V
Ротмистр Гулевич, товарищ Игоря еще по полоцкому корпусу, где Игорь учился до поступления в специальные классы Пажеского, ранен был немецкой саблей в самом начале войны, ему ампутировали ногу, он по протекции устроился в дворцовое ведомство и получил в управление дворец Лейхтенбергского, где организовал лазарет для раненых офицеров Петроградского гарнизона.
Игорь был встречен с распростертыми объятиями. Ему предложено было устроиться в личных апартаментах управляющего, тут же во дворце, но Игорь отказался и лег в просторной палате, двусветном зале с лепным потолком и мраморными стенами, теперь затянутыми белым холстом, бок о бок с Чегориным и другими товарищами по несчастью. В зале было просторно, светло, приятно накурено сосновым экстрактом; сестры почти все были или вдовы, или сестры убитых на войне офицеров гвардейских полков; они внимательно, по-матерински относились к своим подопечным, которых в большинстве знали или о которых слыхали по имени еще до войны. Гулевич тотчас же сообщил об этом Игорю, гордясь своей идеей устроить все «по-домашнему, не выходя из своего круга».
Игорь с радостью, как все, что давала ему сейчас жизнь, принял и тишину зала, и запах сосны, и молчаливых сиделок, и пожилых сестер, сменяющихся у его изголовья. Ему нужен был полный покой не только потому, что петроградские врачи, снова осмотрев его, нашли, что у него задето правое легкое и не исключена возможность воспалительного затяжного процесса, но и потому, что в его душевном состоянии радостного возбуждения, озаренности и ожидания неминуемого счастья состояние физического покоя и окружающая его тишина полнее сберегали ощущение
кануна
.
Игорь все еще отстранял от себя мысли о возможной встрече с Потаниной, но они присутствовали во всем, о чем бы он ни думал, и всего более, как это ни странно, в его воспоминаниях о пережитом на фронте и особенно о последних часах после ранения…
Сосредоточить мысли на записках, переписать их и начать письмо Брусилову Игорь еще не был в состоянии, но
мечтать
о письме и обо всем, что могло быть с ним связано, — ничто не мешало.