В этой повести рассказывается о том, как впервые была раскована атомная энергия и как вспыхнула борьба за мирное ее использование, за то, чтобы она не попала в руки Гитлера, не стала орудием массового уничтожения и атомного шантажа.
В повести описаны события драматической борьбы между учеными-атомщиками западных стран в предвоенные годы и в годы войны.
Работы советских физиков лишь упомянуты, а не развернуты — полное их изложение заслуживает того, чтобы стать темой отдельной книги.
Несколько предварительных слов
Греческая мифология сохранила предание о могучем титане Прометее, который подарил человечеству огонь, похищенный им с небес, и научил людей ремёслам и письму, земледелию и мореплаванию, искусствам и приручению животных. Дары Прометея открывали людям широкий путь из мира дикости в царство всеобщего благоденствия. Но мстительные боги заковали титана, а на людей наслали зловещую армию напастей и бед, болезней и пороков. Попытка Прометея сделать людей равными богам не осуществилась. Но сохранилась у благодарного человечества память о добром титане, «самом благородном святом и мученике в философском календаре», как назвал его молодой Маркс.
Мечта о новых дарах Прометея, которые он не успел вручить людям, в течение тысячелетий была одной из самых пленительных и живучих. Мифотворческая фантазия постепенно превратилась в научный поиск. Огонь когда-то защитил человека от враждебных стихий природы. Но мало было лишь защищаться от них — требовалось полностью подчинить их себе. В средние века искали своеобразный усилитель огня, удивительный философский камень, способный не только плавить металлы, но и превращать их все в сияющее золото. Новое время искало не философского камня, а новых источников энергии — более мощных, чем огонь. Энергия — вот истинный дар Прометея! Выражение «Прометей закованный» стало синонимом формулы: «Скрытая энергия». Умножение источников энергии было равнозначно умножению благ и могущества.
В первой половине XX века были изобретены новые, невообразимо мощные источники энергии и найден наконец философский камень средневековых алхимиков. Открытие физиками реакции преобразования ядер атомов сделали возможным из лёгких элементов синтезировать более тяжёлые, тяжёлые — дробить на лёгкие. Получение любых элементов из фантазии превратилось в проблему уровня промышленности.
И так как при ядерных реакциях высвобождалось огромное количество энергии, а жизненный уровень человечества в значительной степени определяется потреблением энергии, то стала реальной и древняя мечта о всеобщем благоденствии. Полное овладение атомной энергией сулит гигантское усиление человеческих производительных сил.
Но в XX веке произошло и то, чего древние мечтатели не могли предвидеть: освобождённой энергией атома пытались овладеть силы социального зла, чтобы применить её против прогрессивных слоёв общества, против миролюбивых народов, против первой страны социализма — Советского Союза. Реакционные режимы капиталистических стран рассматривали атомную энергию как военное оружие, а не как возможный источник всеобщего благоденствия.
Часть первая
Прометей науки или ящик Пандоры
Глава первая
Свет во тьме
1. Существуют ли привидения?
Зал, где в октябре 1933 года работал VII Сольвеевский конгресс физиков, понемногу наполнялся.
Первыми после перерыва на завтрак возвратились английские учёные. Впереди группки своих учеников шагал Эрнст Резерфорд. Старый физик хмурился, энергично жестикулировал, его громкий голос разносился по залу. Могло показаться, что он сердится, но он не сердился, а торжествовал: Резерфорд был под впечатлением только что прослушанного доклада Вернера Гейзенберга. О новых идеях лейпцигского профессора, великолепно использовавшего недавно обнаруженные нейтроны для объяснения загадочной структуры атомного ядра, Резерфорд мог говорить только громко, только с энергичной жестикуляцией: об этих удивительных частицах, нейтронах, открытых в прошлом году в его лаборатории, говорить по-иному он просто не был способен.
А сопровождавшие Резерфорда ученики — Джеймс Чедвик, автор открытия нейтронов, и Патрик Блэккет, несколько месяцев назад обнаруживший одновременно с американцем Карлом Андерсеном не менее удивительные положительные электроны, позитроны,— улыбались, слушая громогласные восклицания своего наставника, тот признавал одни резкие суждения — или восторженно-восхваляющие, или негодующе-осуждающие,— они уже привыкли к крайностям оценки учителя.
— Да, конечно. Разумеется. Полностью согласен,— говорил спокойный Чедвик.
А Блэккет только кивал головой. Он не умел высказываться с такой краткостью, как Чедвик, а длинных реплик возбуждённый Резерфорд всё равно бы не дослушал.
2. Привидения материализуются
Ещё никогда так лихорадочно, с таким азартом он не трудился.
И прежде его невероятная работоспособность поражала Марию и Ирен. Они временами пугались, не подорвёт ли он здоровье непрестанным трудом, лишь кратковременно прерываемым на еду и сон. Но здоровье его оставалось железным, а нагрузка увеличивалась. Он трудился за себя и за Ирен. Все эксперименты они задумывали вместе, но её отвлекали пятилетняя Элен и годовалый Пьер, она разрывалась между лабораторией и детьми.
И если раньше он не щадил своих сил из-за простого увлечения экспериментом, то теперь добавилась и боль оскорблённого самолюбия. Фредерик был не из тех, кто покорно сносит неудачи. Он не слишком радовался успехам, удача являлась запрограммированной заранее целью — для чего же торжествовать, когда запрограммированная цель достигалась? Но неудачи язвили душу. «Будите меня только при плохих известиях», — наказывал Наполеон адъютанту. Фредерик Жолио тоже считал, что спокойный сон допустим лишь при удачах, во всех остальных случаях не до сна. Недоверие, встреченное им на конгрессе в Брюсселе, нужно было убедительно развеять.
Правда, и недоверие-то было относительное, его остро ощутили сам Жолио и Ирен, Мария Кюри тоже огорчилась, но многие участники конгресса даже и не заметили, что молодым французским физикам высказали что-то обидное: ну, обсудили эксперименты, ну некоторые выводы не подтвердились — обычное явление! И если Резерфорд и другие физики согласились с Мейтнер и Лоуренсом, зато разве такие теоретики, как Бор, такие умы, как Паули, не отнеслись с доверием к их докладу? И весь конгресс в целом, проголосовав за введение Ферми и Жолио в состав своего организационного комитета, разве этим не выразил им своё уважение? Ферми — теоретик; этот угловатый итальянец, вероятно, ни разу и не брал в руки прибора — об этом говорит его теория. Но чем известен Фредерик Жолио, кроме экспериментов, проделанных совместно с Ирен? И если его почтили высоким званием одного из официальных руководителей Сольвеевских конгрессов, то тем самым почтили и его лабораторные труды!
Нет, не надо обманывать себя. Ещё неизвестно, чего было больше, уважения или сочувствия. В прошлом году они ближе всех подошли к открытию нейтронов, но открыл их Чедвик, а не они! Нет уж, хватит неудач. Новый эксперимент нужно поставить так, чтобы никто не смог оспорить его!
Глава вторая
Золотой ключик вместо снарядов
1. Теоретик разочаровывается в теории
Энрико Ферми, тридцатидвухлетний итальянский физик, в зимние каникулы 1933/34 учебного года поехал с семьёй в Доломитовые Альпы.
Он любил эти горы. Он чувствовал себя здесь превосходно. Здесь воздух был так удивительно вкусен, снег так ослепляюще чист, даль так проникновенно прозрачна, а ночные звёзды так ярки и так крупны, что хотелось по-мальчишески скакать (что он с успехом и проделывал) и говорить не формулами, а стихами (стихи, впрочем, даже и в горах удавались меньше, чем формулы). К тому же с этим районом голубых ледников, высоких вершин и бурных ручьёв Ферми связывали приятные личные воспоминания: здесь он сдружился с красивой и умной девушкой Лаурой Капон, пять лет назад ставшей его женой, здесь открыл в себе незаурядные способности скалолаза и талант горнолыжника и только здесь по-настоящему проявилось его дарование незаурядного отца: в Риме всегда не хватало времени на возню с трёхлетней очаровательной Неллой, а в горах он таскал её на шее, и она скорей уставала понукать его, чем он — прыгать по её командам.
А когда Нелла спала или её забирала няня, Энрико с Лаурой становились на лыжи и старались побить рекорды: он — по скоростному спуску, она — по частым падениям. И её восхищало, что он так лихо мчится к ней по ужасной крутизне, а ему нравилось поднимать её после падений и заботливо дознаваться, не ушиблась ли она. Он, правда, при этом укорял её в трусости и нежелании овладеть несложным искусством слаломиста, но нежность и испуг за неё в его голосе, когда он, отряхивая снег с её костюма, выговаривал ей, были Лауре дороже любых личных спортивных рекордов.
— Грустно, что зимние каникулы так коротки,— пожаловалась она как-то вечером.— В Риме ты опять погрузишься в свои бесконечные вычисления.
— Я теоретик, — сказал он задумчиво. — В последний раз я что-то мастерил руками лет пятнадцать назад. — Он поглядел на опечаленное лицо Лауры и шутливо добавил: — Но меня не очень тянет к новым темам. Так что не бойся, что я опять с головой уйду в математику.
2. «Мальчуганы» сенатора Корбино углубляются в недра атома
Во второй половине января 1934 года Ферми возвратился в Рим. Зимние каникулы кончились. Пора было приступать к чтению лекций на физическом факультете университета, а также к дальнейшему развитию интереснейших исследований сверхтонкого строения атома и радиоактивного распада ядра, то есть тех проблем, которые сделали известной «римскую школу теоретической физики», руководимую Ферми.
Так, во всяком случае, считали все видные деятели этой «римской теоретической школы»: двадцативосьмилетний Эмилио Сегре, прозванный за свою вспыльчивость и резкость «василиском»,— он недавно напечатал совместное с Ферми исследование о переходах электронов с одного «подуровня» на другой и жаждал продолжить так успешно начатые работы; и двадцатишестилетний «херувимчик» Эдоардо Амальди, верный ассистент и поклонник Энрико; и язвительный Франко Разетти, друг Ферми ещё со студенческой скамьи, человек универсальных знаний и такого же всестороннего сарказма, всевластный «кардинал» при непогрешимом «папе квантовой механики».
Правда, широта интересов молодых сотрудников Ферми была так велика, что они давно подумывали, не следует ли соединить теоретические изыскания с экспериментальными работами. Такое сочетание, с увлечением рассуждали они между собой, придало бы особый блеск их «школе»: ведь в мире почти нет теоретиков, которые одновременно были бы и экспериментаторами,— они могли бы стать первыми.
И для осуществления этих своих мечтаний они добросовестно изучали трудное искусство эксперимента: Франко Разетти весь 1931 год проработал у Лизы Мейтнер в Берлине, Сегро побывал в лабораториях в Гамбурге и Амстердаме, Амальди — в Лейпциге. Вся эта практическая подготовка велась к тому, чтобы наладить в Риме спектроскопические работы. Дальше экспериментов по спектроскопии никто из сотрудников Ферми и не загадывал.
И ещё меньше способен был догадаться, что вся устоявшаяся ориентация «римской школы» может внезапно круто перемениться, её высокий покровитель — декан физического факультета, профессор и сенатор Орсо Марио Корбино. Это он, толстый, живой, доброжелательный сицилианец Корбино, десять лет назад угадал в застенчивом юнце задатки научного гения и буквально в пух и прах расшибался, чтоб перетащить Ферми в Рим, облечь его в профессорскую мантию и обеспечить молодого профессора толковыми ассистентами, этими самыми Разетти, Сегре и Амальди, а после того, как проблема ассистентов была решена,— и студентами, что было ещё труднее, ибо вначале на четырёх преподавателей теоретической физики приходилось всего два ученика. И это он, пламенный южанин Корбино, с восторгом встречал каждую статью своих «мальчуганов», иначе он их и не называл, и горячо доказывал всем, кто его слушал — а Орсо Марио Корбино умел заставить себя слушать,— что к Италии возвращается авторитет мирового центра физической науки, утраченный со времён печальной памяти процесса над Галилеем, и что возрождение былой итальянской научной славы дело рук его «мальчуганов», его «папы» Ферми с «кардиналами» и «василисками».
3. Гениальное открытие или газетная свистопляска?
По лестнице физического факультета Римского университет та поднимался мужчина в безукоризненном чёрном костюме и ослепительно белой сорочке, воротник которой был стянут строгим галстуком. В Риме в начале лета стояла невыносимая жара, но не было похоже, что зной тяготит посетителя.
Со второго этажа сбежал худощавый юноша, и мужчина в чёрном костюме остановил его.
— Скажите, где я могу увидеть его превосходительство синьора академика Ферми? — Он с чопорной вежливостью поклонился.
Юноша скептически посмотрел на изысканного гостя:
— Папа наверху, но вам его темп не по зубам. Лучше пройдите к кардиналу. Он поспокойней.
4. Свинец и парафин
— Какая странность! Ничего не понимаю! — воскликнул молодой лаборант Понтекорво, среди друзей больше известный под ласковым наименованием «этот щенок Бруно».
Понтекорво недавно закончил университет и был приглашён сотрудничать в группе Ферми. Он выделялся среди новых друзей не только молодостью, но и талантом экспериментатора. Контрольные опыты с серебром Ферми поручил ему.
— В чём странность? Чего не понимаете, Бруно? — откликнулся Амальди.
18 октября 1934 года они производили опыты совместно.
— По-прежнему сильно меняется активность серебра,— пожаловался Понтекорво.— И даже ещё сильнее, чем прежде. Третий раз измеряю — и каждый раз новые цифры!
Глава третья
„Я верю в человечество"
1. Научный вулкан в риме затухает
В конце 1935 года к Ферми, в глубокой задумчивости сидевшему в своём кабинете, пришёл Эмилио Сегре с газетой в руках:
— Энрико, вас интересуют последние новости?
Ферми оторвался от дум.
— Какие новости, Эмилио?
— Ирен и Фредерик Жолио-Кюри получают Нобелевскую премию, вот какие новости! И вместе с ними новым нобелевским лауреатом станет Джеймс Чедвик. Правда, мы в Риме создали куда больше искусственных радиоактивностей, чем парижане...
2. Коричневый туман заволакивает Европу
Резерфорд ругался так громко, что было слышно в соседних комнатах Кавендишской лаборатории.
Он только что встретил во дворе лаборатории Рудольфа Пайерлса, и встреча взбесила вспыльчивого руководителя кембриджских физиков. Резерфорд, поговорив с Пайерлсом, пришёл в ярость.
Сам Пайерлс, впрочем, гнева у Резерфорда не вызывал. К Рудольфу Пайерлсу, молодому эмигранту из Германии, Резерфорд испытывал симпатию. Правда, Пайерлс был теоретик, он не сумел бы, вероятно, собрать и простейшую схему из десятка приборов и механизмов. Но, в конце концов, и без теоретиков нельзя, хорошие теоретики тоже нужны науке! Недаром среди любимцев Резерфорда числился Поль Андриен Дирак, а уж более теоретизирующего теоретика поискать было!
К тому же и Нильс Бор, большой друг Резерфорда и признанный глава теоретиков, с восторгом отзывался о Пайерлсе. Тот работал больше года в Копенгагене и вместе со своим приятелем Львом Ландау, тоже теоретиком, опубликовал исследование о природе электромагнитного поля, вызвавшее большое волнение в институте Бора. Нильс рассказывал, что дискуссии по работе Ландау и Пайерлса шли такие горячие, что спорящие буквально лишались голоса. Особенно пылко дискутировал Ландау; сдержанный Пайерлс больше отмалчивался, изредка подавая ехидные реплики. Они были закадычные друзья, эти двое — русский Ландау и немец Пайерлс, — их всюду в Копенгагене видели вместе. И жена Пайерлса, Евгения Канегизер, тоже была русской, физик из Ленинграда, соученица Ландау, Фока и Иваненко, о ней и Рудольфе с симпатией отзывался и Пётр Капица, любимейший из сотрудников Резерфорда, — чертовски славная компания эти молодые русские и их друзья, все эти энергичные экспериментаторы и пылкие теоретики, так смело вышедшие в последние годы на международную научную арену! Если такие руководители, как Бор, и такие товарищи, как Капица с Ландау, с восторгом о ком-нибудь отзываются, то к этим отзывам, чёрт подери, надо прислушаться!
И когда Пайерлс, бежав из коричневой Германии, появился с семьёй в Англии, Резерфорд от души приветствовал его спасение от нацистов.
3. Нобелевский лауреат предупреждает человечество
Вокруг концертного зала, где должна была состояться церемония вручения Нобелевских премий, задолго до объявленного часа собралась огромная толпа. Ирен и Фредерика узнавали, им махали руками, раздавались приветственные возгласы. Жолио сказал Ирен:
— Тебе это всё знакомо, ты уже бывала в Стокгольме, а я тут впервые.
Она ответила, не отрываясь от автомобильного стекла:
— Что я помню? Мне было четырнадцать лет, когда маме вручали вторую Нобелевскую премию. И с того дня прошло двадцать четыре года.
Машина уже не катилась, а ползла, толпе не хватило тротуара, толпа выплёскивалась на мостовую. Жители Стокгольма 10 декабря 1935 года, казалось, все вышли приветствовать новых лауреатов. Жолио откинулся назад, задёрнул шторку. Он начинал стесняться своей популярности. До сих пор он думал, что главная черта национального характера шведов — сдержанность, доходящая до невежливой холодности. Судя по этим улыбающимся, хохочущим, шумно выкрикивающим приветствия, весело бегущим за машиной людям, жители Стокгольма не обладали национальными чертами характера. Они скорей напоминали импульсивных парижан, чем невозмутимых шведов.
4. Это невозможно, потому что этого не может быть
В декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.
Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.
И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.
Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов — только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!
И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности — мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!
5. Раздвоение личности, или как химик восстал на физика
— Всё, что сегодня можно сделать в химии, нами сделано, профессор,— сказал Штрассман.— Это, конечно, лантан и барий.
Ган погасил сигару. Их прежние измерения были ошибочны. То, что они принимали за изотопы радия и актиния, оказалось барием и лантаном. И Ирен Жолио-Кюри с Савичем ошибались, когда писали о каком-то лантаноподобном веществе, которое они к тому же в одном опыте отделили от лантана. Примесь в нечистом реактиве они отделили, а не лантан! Они так опасались его, Гана, критики, что не осмелились бесстрашно объявить: произошло истинное крушение принятых в радиохимии истин! Он обвинял их в безудержном полёте фантазии — их надо было обвинять в робости!
У него, в Берлине, реактивы идеально чисты. И измерения так тщательны, как только могут быть. А в результате — лантан и барий. Катастрофа! Бомбардируют нейтронами элемент 92, а получаются элементы 56 и 57. Как возможно это? Как это мыслимо?
— Невероятно! — Ган провёл рукой по коротким седеющим усам.
Штрассман впервые видел Гана в такой растерянности.
Глава четвёртая
Сократ двадцатого века
1. Нильс Бор против Нильса Бора
Нильс Бор в предрождественские дни 1938 года ходил по аллее парка, примыкавшего к зданию Института теоретической физики в Копенгагене.
Бор томился. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь о проблемах ядерной физики.
Дело было не в том, что у него возникли новые мысли. Наоборот, со всех сторон обступили загадки, и не было ни единой яркой мысли, которая бросила бы на них луч света. Бор надеялся, что в разговоре родятся хорошие новые идеи. Бор ненавидел одиночество. Он не понимал Эйнштейна, уединявшегося даже от близких. Творчески мыслил Бор, только споря. Он радовался, когда ему возражали, был счастлив, если доказывали, что он неправ. Это значило, что познание не закончено, можно идти дальше.
Но сегодня сотрудники института разбрелись по домам или мастерили ёлку в подвальном помещении, где завтра все соберутся на праздник. Поговорить было не с кем. С моря дул влажный ветер, оголённые деревья шумели жестяным шумом, временами падал снег. Снег таял, не долетая до земли.
Бор с удовлетворением вспомнил, как месяц назад доверительно беседовал с Ферми. Ферми давно признавался, что если получит Нобелевскую премию, то эмигрирует из Италии. Спад в своей научной продукции в последние два-три года Ферми объяснял невыносимыми условиями фашистского режима» «Я помогу вам бежать в Америку, если вы не захотите остаться у меня»,— сказал Бор. В декабре Ферми получил Нобелевскую премию, из Стокгольма приехал с семьёй в Копенгаген и отсюда направился в Америку. Но перед этим они всласть наговорились. Ферми опять горел. Период творческого застоя кончился, он готовился в новый научный полёт! В своих беседах они устроили великолепное пиршество мысли. Это было всего несколько дней назад. Ферми на «Франконии» ещё не добрался до Нью-Йорка, он ещё где-то на просторах Атлантики, так недавно это было.
2. Тётушка и племянник
Мейтнер так изменилась за месяцы изгнания, что Фриша пронзила острая жалость. Тётка, видимо, перешагнула за тот рубеж, до которого люди долго сохраняют цветущий облик,— она быстро старела. В молодости она была привлекательна. Маленькая женщина, встретившая Фриша, ничего не сохранила от былого обаяния. Её лицо приобрело суровость, в нём было что-то мужское. Большой нос над тонкими губами, темноватая поросль на верхней губе усиливали впечатление мужественности.
— Я рада тебе, Отто! — сказала она и сильно, тоже по-мужски, встряхнула руку племянника.
— Как здоровье, Лиза? — Фриш старался говорить весело.— Надеюсь, в Институте Нобеля в Стокгольме работается не хуже, чем в Институте кайзера Вильгельма в Берлине?
Лиза усмехнулась. В её улыбке было мало стремления вызвать сочувствие и много внутреннего ожесточения. Так усмехаются борцы, готовые к новым испытаниям.
— Что значит — не хуже, Отто? После стольких лет работы в одном месте внезапно сменить его на другое — всё равно что круто повернуть автомобиль на полном ходу. Толчки и удары неизбежны, некоторое время не можешь прийти в себя. А мне уже не двадцать лет, даже не сорок, как Ирен Кюри.
3. «Какими же все мы были идиотами!»
О Боре было известно, что нет такого поезда или парохода, на который он сумел бы не опоздать. Бору нужно было напоминать, что и поезда, и пароходы отходят по расписанию, а не по наитию, а под конец чуть ли не брать под руки и чуть ли не силой вести на вокзал или пристань.
6 января 1939 года все испытанные средства едва не отказали. Бор с девятнадцатилетним сыном Эриком уезжал в Америку. Нужно было из Копенгагена поехать в Геттеборг, а оттуда на лайнере «Дроттингхолм» отправляться в Нью-Йорк.
Но перед отъездом Бора примчался Фриш и огорошил вестью, чем они с Лизой Мейтнер занимались в праздник. Бор хлопнул себя по лбу и закричал:
— Какими же все мы были идиотами! Именно так и должно быть. Не понимаю, как мы могли так долго этого не замечать!
Жена Бора Маргрет и Эрик умоляли прервать захватывающую беседу, так как «Дроттингхолм» ждать не будет. Сотрудники института помогли оттащить Бора от Фриша. Уже на ходу Фрищ сунул Бору две странички с вычислениями. В машине Бор снова обернулся:
Глава пятая
Новый свет в погоне за старым светом
1. Цепная реакция урана и цепная реакция сенсаций
Бор переоценил свои духовные силы, когда пообещал молчать, пока Фриш не опубликует своего с Мейтнер открытия. Пароход уже давал прощальный гудок, когда Бор с Эриком мчались по трапу наверх. На палубе их поджидал ассистент Бора Розенфельд, отправлявшийся с ними в Америку. Бор схватил помощника за руку и возбуждённо прошептал:
— Важные новости! Идём в каюту.
А в каюте Бор торжествующе кинул на стол записку Фриша с вычислениями и, указав на неё, воскликнул:
— Придётся подумать над этим, дорогой Розенфельд, придётся нам с тобой подумать!
По опыту работы с Бором Розенфельд знал, какое содержание Бор вкладывает в словечко «подумать». Розенфельд разыскал на судне классную доску, доску установили в каюте Бора, и около неё оба учёных провели всё плавание. Погода менялась — налетал ветер, неспокойное январское море становилось бурным, валил снег, сквозь тучи вырывалось солнце, — Бору и Розенфельду было не до погоды, они покрывали доску формулами, стирали их, снова выписывали.
2. Что ждёт мир завтра?
В начале февраля над Северными штатами бушевала метель. Снег заваливал землю, на дорогах буксовали машины. Бор предвкушал вскоре отличные лыжные прогулки. В Принстон приехал из Копенгагена Плачек. Бор рассказал Плачеку об идее цепной реакции, впервые провозглашённой Жолио в его нобелевской речи и сейчас воодушевляющей Ферми. Плачек сперва сонно кивал головой, словно соглашаясь, а потом подверг идею жестокой критике. Одна загадка распутана, появились две новые! Уран распадается? Очень хорошо! Но почему распад вызывают почти исключительно одни медленные нейтроны, а быстрые почти исключительно только поглощаются? И отчего так мал процент делящихся ядер? Если цепная реакция возможна, то почему она не начинается, сколько ни усиливают нейтронную бомбардировку?
Плачек, общий любимец копенгагенского института, чем-то напоминал своего соплеменника Швейка: он умел язвительно посмеиваться, даже, казалось бы, хваля. Бор любил делиться с Плачеком идеями. Если они выдерживали изобретательную критику Плачека, значит, чего-то реально стоили. Ещё больше любил Бор язвительную полемику Паули, но Паули был далеко, жил в Швейцарии, а Плачек — всегда рядом.
И, пока Плачек спорил, лицо Бора становилось всё рассеянней. Он вдруг встал и удалился, не дослушав. Розенфельд через минуту вошёл в его кабинет, Бор чертил на доске.
— Я знаю, почему уран делится только медленными нейтронами, — радостно сказал Бор. — Дело в том, что из двух изотопов урана распадается лишь тот, которого меньше.
Вскоре в кабинет Бора явились Уиллер и Плачек. Бор с воодушевлением изложил осенившую его внезапно мысль. Натуральный уран составляет смесь двух изотопов: урана с атомным весом 238, который составляет 99,3 процента общей массы, и урана с атомным весом 235, составляющего 0,7 процента. Уран-235, захватывая любые нейтроны, распадается на два осколка с выделением большого количества энергии, а возможно, как предполагает Ферми, и нейтронов. Уран-238 поглощает преимущественно быстрые нейтроны, но при этом не делится, а испытывает радиоактивные превращения — среди продуктов их, вероятно, имеются и те «трансураны», которые будто бы уже находили.