Волшебная палочка

Солоухин Владимир Алексеевич

Автор полюбившихся широкому читателю книг «Владимирские проселки», «Капля росы», «Мать-мачеха», поэтических сборников выступает со своим новым прозаическим томом. В художественной форме в нем анализируются события общественной и литературной жизни, писатель увлекается и переживает, радуется и негодует, смело вступает в полемику. Вместе с тем книга лирична и задушевна, что особенно характерно для таких рассказов, как «Волшебная палочка Аксакова», «Искатель живой воды», «Очарованный странник» и др.

I. ТАЛАНТ И ТРУД

Рассказать и сказать

1

У Мельникова-Печерского есть рассказ «Старые годы». В обыкновенном издании он занимает около семидесяти страниц, примерно столько же, сколько повесть Пушкина «Дубровский». Сравнение напрашивается не только благодаря одинаковому размеру. И там и тут в центре повествования стоит барин-самодур, желания которого необузданны, а власть в пределах вотчины практически неограниченна.

Мельников-Печерский столько нам рассказал о князе Алексее Юрьевиче, что Троекуров после этого должен был бы выглядеть как сама добродетель, как либерал и демократ.

«И до того дошел князь Заборовский, что рассказы про его житье-бытье кажутся страшной сказкой», — предваряет повествование писатель и рассказывает… Я, пожалуй, выпишу несколько ярких мест:

«Сел на венце горы верхом на бочке с наливкой, сам целый ковшик изволили выкушать, а потом всех тут бывших из своих рук поил, да, разгулявшись, и велел доезжачим да стремянным резака делать. А чтобы сделать резака, надо под гору торчмя головой лететь, на яру закраину головой прошибить, да потом из-подо льда и вынырнуть. Любимая была потеха у покойника, дай бог ему царство небесное! На ту пору никто не сумел хорошо резака сделать: иной сдуру, как пень, в реку хлопнется. А это уж не то, это называется пале и за то пятнадцать кошек в спину, чтобы она свое место знала и вперед головы не совалась. Другой, не долетевши до льда, на горе себе шею свернет. А три дурака хоть и справили резака, да вынырнуть не сумели: пошли осетров караулить. Осерчал князь Алексей Юрьевич: “Всех, закричал, запорю до смерти”.

То он отрезает уши; то отбирает товары у купца; то похищает у соседа-капрала красивую жену. В доме у него настоящий гарем.

2

В свое время мне пришлось написать подряд две прозаические книги одинакового, в общем-то, характера. У людей ученых есть выражение: «При прочих равных условиях». Так вот именно эти книги писались при прочих равных условиях, но тем не менее получилась большая разница.

Прежде всего, каковы условия, которые нужно считать равными? Обе книги — о путешествиях. Первое путешествие по Албании, второе — по Владимирской области России. И то и другое путешествия длились примерно по сорок дней. Непосредственное писание той и другой книги заняло тоже одинаковое время, неважно какое, допустим, по четыре месяца. Литературные способности, если они есть, если о них можно говорить, — одни и те же: писал один человек. Поскольку не было большого разрыва между книгами, нельзя говорить о приобретении опыта, о новой стадии овладения ремеслом. Как автор могу добавить, что обе книги я писал с одинаковым старанием. Мало того, при писании книги «За синь морями» было употреблено, пожалуй, больше усилий. «Владимирские проселки» писались легче, беззаботнее, веселее.

У первой книги, казалось бы, должно быть большее преимущество перед второй: необыкновенная экзотичность материала. Много ли мы знаем, как там, на берегах Адриатики? А тут что же? Какая-нибудь районная чайная, какой-нибудь председатель колхоза, какое-нибудь болото, луг с ромашками, бревенчатый мост через речку. Все знакомое, виденное каждым читателем, и не один раз. Одно дело — греческий остров Корфу, другое дело — пруд в селе Клины. Один интерес может вызвать описание оливковой рощи, другой — интерес к сосновому бору, хотя бы он назывался Ярополческим. Там уж если город, то Шкодер (Скутари), а здесь всего-то навсего Вязники или Юрьев-Польский.

Так или иначе, обе книги были написаны и изданы. Первая вызвала два читательских письма, вторая — несколько тысяч. Я задумался. Какие же дополнительные факторы, «при прочих равных условиях», присовокупились тут, благодаря чему вторая книга нашла более прямой и короткий путь к сердцам читателей?

Ученые долгое время не могли обнаружить витамины. Какие-то неуловимые, таинственные вещества. Казалось бы, всё дают подопытному животному — белки, жиры, углеводы, а животное между тем хиреет. Начинают давать зелень. В ней те же самые три компонента: белки, жиры и углеводы. Ничего другого как будто нет. Однако картина меняется. Значит, все же есть что-нибудь еще. Потом нашли — витамины!

3

Весь писательский материал я условно подразделяю на три категории. Первую категорию можно назвать материалом первоначального накопления. Дело в том, что ни один человек не родится с готовой, вполне сложившейся мыслью стать писателем. В пору золотого детства человек вообще не думает ни о каких профессиях и призваниях. Если же и говорят, что он хочет быть либо летчиком, либо врачом, то значит, его научили родители, сам он вовсе не представляет себе, что значит быть врачом и что значит быть летчиком.

А между тем человек живет, он видит солнце, землю, рвет цветы, срывает ягоды или яблоки, ловит бабочек, катается верхом на лошади или на подножке трамвая, шлепает босыми ногами по дождевым лужам, грызет сосульки, играет в снежки, прислушивается к разговорам взрослых людей, по-своему постигает их взаимоотношения, страдает от поломки игрушки либо от смерти любимой птички, радуется новым игрушкам и праздникам, познает первое движение чувств: дружбы, привязанности или неприязни.

Жизнь врывается в память и душу будущего человека сонмами впечатлений. Эти впечатления, с одной стороны, как раз и формируют человека, с другой стороны, ложатся в основу, в золотой фонд его душевных богатств.

Для писателя такое первоначальное, самое драгоценное накопление материала продолжается до тех пор, пока он не почувствует себя писателем. До этого, как правило, он успевает познать и первую любовь, и первую серьезную дружбу, первые серьезные расхождения с друзьями. Да мало ли что успеет случиться в жизни до этого!

Чем же драгоценен материал первоначального накопления. Тем, что печать непосредственности лежит на нем. Человек еще не собирается становиться писателем, он смотрит на мир не писательски, не профессионально. Он, если разобраться, вовсе никак не смотрит на мир, он просто живет, любит, дружит, играет, читает, учится, ссорится, мирится, общается с себе подобными, а также с животными, птицами, деревьями, травами и цветами, познает и радость и тяжесть труда, короче говоря он живет. (Этот первоначально накопленный материал ложится потом в основу первых книг писателя, отчего частенько они получаются столь яркими и обаятельными, что потом он при всем своем мастерстве не может сделать ничего лучше и интересней их. В то же время нет никаких сомнений, что «первоначальный капитал» участвует потом в разной степени, в разной, если хотите, дозировке во всех последующих произведениях писателя.

4

Никто не знает, что такое талант. То есть, можно сказать, конечно, что это особенная способность к чему-либо. Но почему она образовалась у деревенского мальчика Сережи Есенина, в то время как не образовалась у его деревенских сверстников или даже у иных родившихся и воспитывавшихся в культурной интеллигентной среде? Откуда она взялась у него? Неизвестно. За эту неизвестность обычно хватаются тщетно пытающиеся заниматься поэзией, чьи стихи поступают большими массами в отделы писем и консультаций журналов и газет.

Консультант напишет коротко и ясно: «У вас нет поэтического дара, таланта, поэтому отвечаем вам…» — «Ага! У меня нет дара?! А откуда он берется, этот дар? Уж не от бога ли? Уж не надеяться ли нам на божью милость? Нет, мы материалисты и ни в какие божьи дары не верим. Труд — вот что такое талант. Ну а трудиться мы умеем». И вот он трудится, исписывает пуды бумаги, пишет и днем и ночью, рассылает в разные редакции, а толку нет как нет. Так что же, неужели и правда — божий дар?

Не знаю, чей этот дар и откуда, но литературный талант — это такая же особенность человека, как, например, голосовые связки у Шаляпина, у Козловского да и у любого певца. Без голоса петь не будешь.

Человеку дан голос. Он с ним родился. Особенное устройство гортани, голосовых связок и, видимо, даже соответствующих мозговых центров определяют то, что человек может петь. Почему с голосом родился именно Шаляпин, а не соседский мальчишка — об этом не стоит задумываться. Есть данность — голос. Талант. Из этого нужно исходить.

Мы не можем указать на точный орган поэзии, как на голосовые связки певца. Но ведь и музыкальный слух — дело не только одних барабанных перепонок. Гадать не будем. Важно другое — никакой талант не дает человеку права на освобождение от систематического и самопринудительного труда.

5

У всякого литературного произведения, на мой взгляд, существует емкость. Может быть, это не совсем удачное слово. Может быть, лучше сказать, что существует степень концентрации мысли и чувства, то большая, то меньшая. Эта концентрация зависит, конечно, и от таланта, ибо встречаются длинные пустые романы, так же, как пустые короткие стихотворения. Если говорить об идеале, то все же эта степень концентрации, эта емкость может, мне думается, разграничиваться по жанрам.

Одним из самых емких литературных жанров является, бесспорно, древняя, в частности, библейская притча. В одной притче (несколько строк типографского текста) может быть сказано так много, что хватает потом на многие века для всех народов любых социальных устройств. В самом деле, возьмем хотя бы притчу о блудном сыне. Когда блудный сын, прокутив свою долю наследства, возвратился в родительский дом, отец на радостях зарезал теленка и устроил угощение. Другой сын; (не блудный) обиделся: «Отец, я каждый день работаю на твоих полях, однако для меня ты никогда не резал теленка, не устраивал пира. А этот лоботряс, бездельник, развратник и мот не успел возвратиться, ему теленка, за что?»

В пересказе даже получилось длиннее, чем на самом деле. Тем не менее в нескольких этих строках раскрыты три разные характера: отца, блудного сына и его брата. Характеры даны во взаимодействии друг с другом.

Кроме того, эта притча — как зернышко, как семечко, в котором чудесным образом заключено будущее взрослое дерево с листьями, с корнями, с плодами, с новыми семечками, заключающими в себе новые будущие деревья. Ибо здесь, в нескольких строках, присутствует колоссальный обобщающий момент.

Но притча — жанр, так сказать, мертвый. Да, думается, и невозможно сочинить притчу, как невозможно нарочно, задавшись целью, сочинить поговорку или пословицу.

Океан родной речи

По-моему, ни один коренной вопрос в области языка нельзя решить ни спором, ни декретом. Частности — да. Можно спорить, как писать пресловутые «огурцы», нужно ли «ё», что лучше: твердый знак — «съезд» или закавыка — «об’езд». Нужно убеждать людей, что надо говорить «надел» пальто, а не «одел» пальто, «кто последний», а не «кто крайний», и что в слове «портфель» ударение падает на последний слог.

Но в таком случае, может быть, нужно убеждать людей, что «искусство» пишется через два «с», в слове «женщина» не нужен мягкий знак и что «сдается комната», а не «здается комната»?

О чем должна идти речь — об элементарной грамотности или о языке, который существует объективно и независимо от или того, что многие правильные и прекрасные слова искажаются и произносятся неправильно? И что же можно решить в области языка рассуждениями, полемикой, рукопашным боем? Даже и в мелочах подчас ничего невозможно решить. Например, все стали говорить «мушкетёр». Это неправильно. Надо бы говорить «мушкетер», как мы говорим «премьер», но не «премьёр». Однако русский язык по-своему расправился с этим словом. Теперь я спрашиваю, какими дискуссиями можно заставить людей говорить «три мушкетера» вместе «три мушкетёра»?

Тем не менее всякий разговор о языке полезен. Будем надеяться, окажется полезным и этот разговор.

Недоразумения возникают оттого, что язык один, а на самом же деле много языков внутри одного языка. Язык — это неисчерпаемый склад материала, склад слов-кирпичей, из которых слово «трава» ничем не лучше, чем слово «труба»; слово «вестибюль» ничуть не хуже слова «сени»; а слово «электрон» не имеет никаких преимуществ перед словом «звезда». Из одинаковых кирпичей строятся дома, сараи, дворцы, пакгаузы, захолустные города и блистательные столицы.

Как мы переводим

Литературные переводы, по всей вероятности, так же древни, как и сама литература. Вернее сказать, как и сами литературы разных народов, на разных языках, ибо именно разноязычие литератур вызывает необходимость переводить литературное произведение на другие языки.

Нетрудно заметить, что во все времена переводы носили двоякий характер, одни переводы были заданными и требовали длительной, кропотливой и тяжелой работы. Может быть, переводчик и получал удовлетворение от своего труда, может быть, он и сознавал всю важность его для отечественной культуры, но все же, в конце-то концов, когда Гнедич перелагал на русский язык «Илиаду» Гомера, а Жуковский «Одиссею», а прозаические переводчики помогали русским читателям прочитать многотомных Диккенса, Бальзака, Шекспира, Ромена Роллана, Канта, Гегеля, Гете и все-все, что переведено на русский язык с языков Запада и Востока, Старого и Нового Света, — все же едва ли мы можем сказать, что переводчики занимались этим ради лишь собственного удовольствия.

Но иногда, и очень часто поэт (Пушкин, Лермонтов, Фет, Тютчев, Майков), вычитав у другого нерусского поэта стихотворение и восхитившись им, перелагал стихотворение на свой язык. Такой перевод публиковался под именем переводчика, но только в скобках стояло: «из Анакреона», «из Гете», «из Овидия», «из Шиллера», «из Байрона» и т. д.

Но в обоих случаях отличие от нашей современной советской переводной практики состояло в том, что переводы осуществлялись переводчиком непосредственно с языка подлинника. Я подчеркнул насчет советской переводной практики вполне сознательно, ибо именно в Советском Союзе быстро возникло и быстро развилось множество литератур, которые быстро же потребовалось выводить на общую арену, на общую сцену, за общий стол. Самостоятельные литературы создаются на языках калмыцком, чувашском, башкирском, аварском, лакском, даргинском, абхазском, манси, якутском, бурятском, на десятках других языков, не говоря уж о традиционно и древних литературах — грузинской, армянской, украинец таджикской и многих других.

Весь этот хлынувший поток потребовалось делать достоянием всех национальностей и народностей, населяющих СССР. Причем если аварское стихотворение переводилось на русский язык, оно делалось доступным не только русскому читателю, но и всем другим.

Объединяет личность поэта…

По-прежнему спорным остается вопрос: если поэт или писатель много переводил с других языков, правомочен ли он эти переводы издавать отдельным томом (или томами) под своим именем? Иногда мы чувствуем, что это выглядело бы по меньшей мере странно, иногда это кажется нам естественным и нормальным, А если так — где же граница странного с естественным, и что именно превращает странное в естественное?

Стихи Лермонтова «Воздушный корабль», «Горные вершины спят во тьме ночной», «Они любили друг друга так долго и нежно» мы встречаем всегда в книгах Лермонтова и считаем стихами Лермонтова, хотя указано соответственно, что это из Цедлица, из Гете, из Гейне.

У Пушкина есть «Песни западных славян», переведенные с французского, а написал эти песни и ввел Пушкина в заблуждение Мериме. Общеизвестная литературная мистификация. Но все-таки это издается под именем Пушкина, так же, как некоторые стихотворения Анакреона, Мицкевича, Шенье.

Это естественно. Но было бы странно, если бы мы взяли в руки книгу, на переплете которой стояло бы «Пушкин», а содержались бы в ней поэмы Байрона, хотя бы и в пушкинском переводе.

Странно было бы видеть: «Гнедич. Илиада. Перевод поэмы имера». Нет, все-таки: «Гомер. Илиада. В переводе Гнедича». Странно было бы видеть писателя, издающего под своим именем переведенный им роман Жюля Верна, ну хоть «Восемьдесят тысяч километров под водой», или «Домби и сын» Диккенса, однако «Песнь о Гайавате» Лонгфелло входит во все собрания сочинений Бунина.

Вечера Вячеслава Сомова

Артист выходит на сцену, и в зале, как всегда в таких случаях становится совершенно тихо. Тишина ожидания. На сцене заслуженный артист РСФСР Вячеслав Сомов из Театра Советской Армии. Но теперь он вышел к зрителям не как драматический актер, а как чтец, как мастер художественного слова.

Что он сейчас будет читать? Есенина, Блока, Маяковского, «Маленькие трагедии» Пушкина, отрывок из «Тихого Дона», лирику Щипачева, поэму Твардовского?

— Современный бельгийский поэт Жан Дипрео. «Спичка».

Слушателям уже интересно. Много ли они знают о том, что пишут и как пишут бельгийские поэты, и в частности Жан Дипрео. А ведь в программе вечера значатся и французы Жак Превер и Артур Рембо, Луи Арагон и Гийом Аполлинер, Гийевик и Марсенак; и испанские поэты Федерико Гарсиа Лорка и Антонио Мачадо; и кубинец Николас Гильен; и чилиец Пабло Неруда; и Фрост из Соединенных Штатов Америки; и молодой соотечественник Фроста — Формингетти.

Оговорюсь с самого начала. Перечислив ряд русских замечательных имен, а потом ряд имен поэтов Запада, я, разумеется, не хотел никакого сопоставления. Просто я хотел подчеркнуть своеобразие программы и творческого лица артиста. Мало ли людей читают у нас со сцены и Есенина, и Блока, и Твардовского, и Симонова, но много ли читают Превера и Лорку?

II. МАСТЕРСКАЯ

Волшебная палочка Аксакова

Человеку свойственно мечтать. Беспокойное воображение все время уносит его туда, где нет сейчас его самого, главным образом — в будущее. Но, не доверяя одному лишь воображению человек испокон веку помогал ему всяческими атрибутами волшебства: то это волшебный фонарь, который все покажет в подробности, то некий голубой шарик, в котором можно увидеть чудесные земли и края, то никак не обойдешься без джинна, обитающего в восточных сказках и способного одним-единственным заклинанием (что-нибудь вроде «кара-бара-кумарала») перебрасывать желающих из того города в этот, из одного века в другой и вообще делать все, что только придет в голову.

Постепенно джиннам в человеческих мечтах становилось все хуже и хуже, так же, как и коврам-самолетам, и волшебным фонарям, и какому-нибудь там голубому шарику. Дело в том, что появились настоящие самолеты, настоящие волшебные фонари, в виде хотя бы того же кино, и настоящие «голубые шарики», когда, сидя в Рязани, спокойно можно увидеть, что делается в Москве, а сидя в Москве, — что делается в Варшаве или Лондоне, достаточно включить телевизор.

Однако мечта есть мечта. И вот человек мечтает теперь уж не о всемогущем джинне, а о машине времени. Все равно хочется заглянуть ему туда, где пока что его нет: на сто, на двести, на тысячу лет вперед.

Но ведь не только в будущее интересно слетать на некоторое время. Не менее увлекательным, не менее интересным было бы путешествие и в прошедшие времена. Побывать в Москве, когда рубились первые стены Кремля, потолкаться среди московского люда, посидеть с рабочими людишками на окрестных бревнах, потолковать, поглядеть из-под ладони на окрестные холмы и леса, где потом будут то Колхозная площадь, то Белорусский вокзал, то Никитские ворота.

А то неплохо бы слетать на Куликовскую битву, чтобы и уменьем и боевой хваткой помочь в справедливом бою, способствовать успеху и славе родного русского оружия.

Золотая чекань

«Леонов и кино», «Леонов и зарубежная литература», «Театр Леонова», «Леонов-публицист», «Язык Леонида Леонова», «Леонов-гражданин», «Труд в произведениях Леонова», «Традиции Достоевского в произведениях Леонова», «Леонов-художник», «Леонов-литературовед», «Коренные проблемы современности в произведениях Леонова», «Творческий путь Леонида Леонова», «Леонов как общественный деятель», «Леонов и литературная молодежь»…

Перечень тем, которые напрашиваются, когда думаешь о Леониде Леонове, и каждая из которых годилась бы то ли на большую обстоятельную статью, то ли на диссертацию, можно было бы продолжать. Ну, скажем, «Композиционные особенности романов Леонова», «Леонов в годы войны», «Русская природа в произведениях Леонида Леонова»…

Принято считать мастерами пейзажа Пришвина, Паустовского. Но дело лишь в пропорции, в том, что у Леонова пейзаж никогда не был самоцелью. Усилия Леонова прилагаются к точкам, находящимся в глубинах человеческой психологии. Но вообще-то говоря, если взять отдельно иные пейзажные абзацы леоновской прозы, то увидишь, что не все мастера пейзажа достигали той чистоты в сочетании со строгостью, той полнокровной яркости в сочетании с точностью, которая присуща Леонову, хоть он и не ходит в записных пейзажистах.

Пришвин более достоверен, Паустовский же более романтик.

У Леонова оба эти элемента — скрупулезная, зачастую ботаническая точность и дыхание романтики, поэзии — находятся в едином нерасторжимом сплаве. «Да и теперь еще в грозу, как поразойдутся, как заскрипят с ветром в обнимку енежские-то боры, как дохнут раскаленным июльским маревом, так даже подушки три ночи подряд пахнут горячим настоем земляники и хвои…»

Доброта

У больших, настоящих художников всегда так. Стоит нам произнести, например, имя Михаила Шолохова, как встанут перед глазами баз, окруженный плетнем, лица казаков и казачек, облачко пыли, поднятое всадником и растекающееся по степи, послышится характерная сочная казачья речь, пахнет полынью либо вишневыми садами, охваченными первой январской оттепелью.

Имя писателя, художника становится как бы волшебной палочкой. Дотронешься до глухой стены — и тотчас окажешься в прекрасном, новом для тебя мире, в стране, по которой так интересно, так сладостно путешествовать. Сколько больших художников, столько и стран, особых, не похожих одна другую.

Читая книги Константина Паустовского, мы совершаем удивительные путешествия то в прославленный этим писателем Мещерский край, с его мшарами, старицами и добрыми русскими людьми, то в синюю Ялту, где грустят на камине в доме Чехова российские левитановские стога, то в жаркую Абхазию, то в шуршащие листопадом Михайловские рощи, то к берегам Оки, то в Париж, под его каштаны, то в домик датского башмачника, где родился волшебник Андерсен…

Можно было бы назвать и другие места, например, Колхиду, Кара-Бугаз или Норвегию. Но дело в том, что в какую бы точку земного шара мы ни устремились, читая сочинения этого писателя, мы фактически, в любом случае, попадем в одну-единственную страну — страну Паустовского.

Нет, я не хочу сказать, что эта особая страна существует сама по себе, что она отрешена от России с ее пейзажами и народом, создавшими писателя. Страна Паустовского — категория не географическая, а эстетическая, или, если хотите, духовная. У него нет гриновских, созданных воображением (пусть и точным) городов, вроде Лисса или Зурбагана, героев, которые не принадлежали бы ни к одной национальности мира, вроде капитана Грея или сказочной девушки Ассоль. В книгах Паустовского все конкретно и определенно: певец Пирогов и писатель Гайдар; рязанский колхозник, везущий записку о неведомой розовой птице, и русоголовый мальчишка, собирающий лекарственные травы; садовник Леонтий Назарович и художник Левитан; плотник Семен и поэт Луговской; лейтенант Шмидт и декабрист Бестужев. Даже ту прозу, где у Паустовского действуют заведомо вымышленные герои, я назвал бы документальной прозой.

Слово о Яшине

Когда говорят о творческом пути замечательного поэта и прозаика Александра Яшина, упоминают главные отправные данные его биографии. Напомним о них и мы. Родился он в глубине Вологодской области в деревенской избе. Крестьянские поля, ранние работы на этих полях, глухие леса с их изобилием зверя, ягод, грибов — вот первые его впечатления. Он застал еще, конечно, и вологодские обряды в их полной неторопливой гармонии, одежду, песни, деревянную резьбу, хороводы, свадьбы… А вологодский говорок Александр Яковлевич сохранил до последнего дня.

Внешне все как будто легко и просто. Вот он пишет ученические стихи, которые печатаются в районной газете и в журнале «Колхозник», вот он учится в педтехникуме, учительствует в сельской школе, избирается председателем вологодской писательской группы. Дальше — Литературный институт в Москве, потом война и Ленинградский фронт. Издаются книги, пишутся стихи и поэмы, присуждается Государственная премия, появляется прекрасная яшинская проза. Творчество Яшина привлекает к себе все более широкое и глубокое внимание о нем пишут и спорят.

На самом же деле литературная дорога Яшина была отнюдь не так проста и не так ровна. Ее никаким образом нельзя было бы изобразить, если бы вздумалось, горизонтальной линией. Она все время шла круто вверх. Собственно говоря а не знаю в истории советской литературы, а если посмотреть шире — то и в истории русской литературы вообще, другого примера, когда мастерство писателя, глубина его произведений острота их, значительность нарастали бы так наглядно, а главное — в таком писательском возрасте. Обычно к пятидесяти годам графическая линия творческого пути писателя, а тем более поэта, именно выравнивается, приближаясь к горизонтали, если не имеет тенденции идти под уклон. К пятидесяти годам главное — нужно считать — сделано, хотя могут появляться новые книги, утяжеляющие общий писательский баланс. Но уже не многое изменится в лице писателя, которое сложилось и устоялось за предыдущую половину века.

У Яшина было все не так. Он как будто бы только начинал раскрываться. И мы, знавшие все, что им написано, тем не менее поражались каждому новому его произведению как открытию, и каждое новое открытие было удивительнее и прекраснее прежнего.

В самом деле, разве можно сейчас представить себе Яшина без повести «Сирота», написанной уже в 1961 году, то есть в сорокавосьмилетнем возрасте, без «Вологодской свадьбы», написанной еще годом позже, без очаровательного рассказа «Угощаю рябиной», датированного 1965 годом. Свою новую повесть под названием «Баба-Яга», которая, по всему судя, была бы лучше и значительнее прежних, предыдущих, Яшин так и не успел дописать. Именно ради нее он и умолял профессоров:

Дневные звезды

Со мной бывали случаи, когда подходит писатель, серьезный вроде бы человек, и говорит: «Слушай, я тебя очень прошу, напиши статью о моей новой книге».

В общем-то ничего страшного в этом нет, если книжка найдет отклик в душе и если она заслуживает, чтобы про нее было написано. Каждая книжка заслуживает статьи, но коль скоро автор просит сам, значит, он рассчитывает не на любую статью, а конечно же на статью хвалебную.

Чаще всего бывает в таком случае, что берешь книгу, читаешь, стараешься «зажечься» (неудобно отказывать человеку в столь деликатной просьбе), но, увы, никаких эмоций не возникает в душе, ни одной мысли не возбуждает книга или возбуждает чувства и мысли, которые никак не могут послужить материалом для хвалебной статьи. Испытываешь чувство неловкости, встречаясь потом с человеком, ибо не выполнил его просьбы, и, может быть, он думает, что не выполнил либо из равнодушия, либо из предубежденного отношения к нему.

Но бывают книги другого рода. Прочитав такую книгу, тотчас звонишь друзьям: «Немедленно начинайте читать!» Тотчас хочешь поделиться впечатлениями о книге и теми мыслями, и теми чувствами, которые возбуждает она. Несколько дней ходишь под впечатлением от прочитанного и наконец садишься, чтобы записать главное.

Одной из таких книг для меня была книга Ольги Берггольц «Путешествие за Невскую заставу». У книги было начало. Оно называлось «Поездка прошлого года», так что для освежения памяти пришлось прочитать его.