Мир саги. Становление литературы

Стеблин-Каменский Михаил Иванович

Мир саги

Предисловие ко второму изданию

«Чистая филология производит впечатление человека, который, пустившись в путь, второпях забыл, куда и зачем он идет», — этот афоризм В. О. Ключевского хорошо выражает ту неудовлетворенность господствующим подходом к древнеисландской литературе, которая побудила меня написать эту книгу. Я ставил себе в сущности чисто методологическую задачу: мне хотелось показать, что изучение древней литературы без учета тех изменений, которые произошли в психологии человека, бессмысленно. Но, естественно, я не мог обойтись без конкретного материала. По ряду соображений я решил, что наиболее подходящим материалом будут так называемые «саги об исландцах», или исландские «родовые саги», эти самые своеобразные произведения европейского средневековья.

Книга моя была переведена на английский, норвежский, чешский и исландский языки и встретила много сочувственных откликов литературоведов разных специальностей, как в СССР, так и за рубежом (в скандинавских странах, США, Англии, Чехословакии, Польше). Судя по тому, что о «синкретической правде», понятии, которое я выдвигаю в моей книге, не раз шла речь на последних двух международных конференциях по сагам (в Осло в 1976 г. и в Мюнхене в 1979 г.), моя книга не осталась гласом вопиющего в пустыне и среди специалистов по сагам.

Естественно, однако, что у некоторых маститых саговедов книга моя вызвала известное раздражение. Легко понять, конечно, что человеку, который всю жизнь посвятил какому-то занятию, неприятно слышать, что другому человеку это занятие кажется бессмысленным. Все же может быть читателю будет небезынтересна та дискуссия, которая возгорелась после выхода моей книги на английском языке между мной и шведским ученым профессором Петером Халльбергом, автором многочисленных исследований, среди которых особенно заметное место занимают те, в которых он ставит своей целью путем различных статистических подсчетов определить, кто «автор» саги (об этих исследованиях идет речь в моей книге на с. 44) или в чем заключается ее «искусство» (т. е. как высок в ней процент диалога по сравнению с повествовательным текстом и т. п.).

Дискуссию открыл Халльберг [Hallberg P. The syncretic saga mind, a discussion of a new approach to the Icelandic sagas. — Mediæval Scandinavia, 1974, №7, p. 102–117. В пояснение к заглавию статьи Халльберга надо сказать, что в английском переводе я назвал свою книгу «The saga mind»]. Общий смысл его статьи: неверны все мои утверждения о том, что психология средневекового исландца отличается от психологии современного человека. Основной довод Халльберга: существование такого отличия невероятно. В частности, как полагает Халльберг, древнеисландский автор отличал историческую правду от художественной правды (т. е. художественного вымысла) совершенно так же, как это делает современный человек. Мою ссылку на то, что не существовало никаких языковых средств для выражения различия между этими двумя видами правды, он отводит как «argumentum ex silentio»: мало ли что нельзя было выразить эти понятия словами, их отсутствие в сознании невероятно! Халльберг вместе с тем утверждает, что для современного ученого историческая правда так же не отграничена от художественной правды, как она была не отграничена и для древнеисландского автора. Впрочем, он тут же признает, что у средневекового автора было другое представление о том, что «допустимо в пределах правды», но это, утверждает он, подразумевает только «другое отношение (attitude) к правде», но ни в коем случае не другое представление о том, что такое правда, т. е. не отличие в авторской психологии.

Упрекая меня в том, что я не привожу примеров «синкретической правды» в конкретных текстах, Халльберг заключает свое пространное рассуждение конкретным примером, который по его мысли должен доказать, что историческая правда и художественный вымысел прекрасно различались и в древние времена. В «Саге о фарерцах» есть такой эпизод: один человек доверчиво передает свой кошелек через дыру в парусине обманщику, стоящему снаружи палатки и выдающему себя за его брата. «Это, конечно, вымысел, но проглотим его, потому что история хороша!» — так, уверяет Халльберг, должна была подумать аудитория — ведь не могли же люди поверить в то, что человек мог поступить со своим кошельком с такой неосмотрительностью! Осведомленность Халльберга в том, что думала древнеисландская аудитория, впечатляюща. Правда, она плохо вяжется с признанием, которое он делает ниже: «Что мы можем знать о том, что считалось правдой в те времена?»

Предисловие к первому изданию

Эта книжка — о духовном мире «саг об исландцах», самых замечательных произведений исландской литературы и самых своеобразных памятников европейского средневековья. Очень много написано об этих сагах, и они подробно исследованы со многих точек зрения. Однако их духовный мир, т. е., в частности, выраженные в них представления о правде, человеческой личности, форме и содержании, добре и зле, времени и пространстве, жизни и смерти, мало привлекали внимание ученых. Автор решается повторить то, что он писал в предисловии к «Культуре Исландии», вышедшей в этой же серии в 1967г.: «Популярная форма изложения принята в книге не потому, что она дает право обходить трудные проблемы или упрощать их, а, наоборот, потому, что она позволяет сосредоточиться на сущности рассматриваемых пpoблeм, не загромождая изложения пересказом чужих работ, перечислением имен, дат и фактов, ссылками, сносками и прочим балластом, неизбежным во всяком изложении, рассчитанном на ученых специалистов». Судя по многочисленным и благожелательным откликам, за которые автор очень благодарен, книга дошла до читателя. Поэтому, подводя итоги своих исследований в области истории духовного мира человека, автор снова обращается к широкому кругу читателей, а не только к ученым специалистам.

Сведения о «сагах об исландцах», а также их библиография есть в примечаниях в конце книги.

Есть ли смысл в истории литературы?

Общеизвестно, что памятники искусства далеких от нас эпох могут вызывать восхищение современного человека. Миллионы людей в наше время восхищаются античными архитектурными памятниками, сводами и витражами готических соборов, древнерусскими иконами и фресками. И хотя с помощью современной техники можно сымитировать любой из древних памятников искусства, все же у нас вызывают восхищение только сами памятники, а не их имитации (если, конечно, мы в состоянии отличить подлинник от имитации). Почему памятники искусства далеких от нас эпох могут вызывать у нас восхищение? В самой общей форме нетрудно ответить на этот вопрос. Современный человек чувствует художественную неповторимость этих памятников, он чувствует в них эстетические ценности, которые в свое время могли быть созданы самопроизвольно, но в наше время могут быть только сымитированы. Нельзя ли в таком случае определить, в чем же заключается художественная неповторимость и каждого отдельного памятника далекого прошлого? Да, вероятно, это возможно, и это несомненно именно то, чем должны бы заниматься искусствоведы. Правда, обычно они предпочитают сообщать нам возможно больше сведений о каждом отдельном памятнике его размерах, материале, истории и т. п., т. е. как можно подробнее описать его. Они как бы признают, что в сущности художественная неповторимость памятника всего очевиднее из его непосредственного созерцания, и наивно полагают, что достаточно подробные сведения или достаточно точное описание могут заменить нам это непосредственное созерцание. Впрочем, по-видимому, тот, кто способен почувствовать художественную неповторимость памятника далекого прошлого, как правило, и не ищет ее определения в трудах искусствоведов. Памятники искусства доступны нашим органам чувств — ведь речь идет о памятниках архитектуры, скульптуры или живописи, а не о литературных произведениях! А могут ли слова искусствоведа соперничать с нашими органами чувств? По той же причине, если искусствовед описывает не сами памятники, а то впечатление, которое, по его представлениям, они должны на нас производить («большое впечатление производит…», «изумительно красив…», «исключительно хороша…» и т. п.), то такие описания никак не могут заменить нам непосредственного впечатления.

Совсем иначе обстоит дело с литературными памятниками далекого прошлого. Литературное произведение не действует непосредственно на наши органы чувств. Оно — не зримая и осязаемая вещь. Оно — духовная сущность. И мы познаем эту духовную сущность через знаки или символы чего-то в нашем сознании и притом символы в их символическом отражении, т. е. через символы символов. Символы, о которых идет речь, — это слова, а символы символов — написания слов.

Правда, даже когда произведение искусства — это зримая и осязаемая вещь, то она не просто вещь, существующая сама по себе, независимо от воспринимающего ее человека, она — вещь, определенным образом воспринимаемая, созданная для такого восприятия и вне его не существующая. Другими словами, такое произведение искусства — это всегда и материальная, и духовная сущность. Но литературное произведение — это только духовная сущность. Оно есть выражение духовного мира, не опосредствованное зримой и осязаемой вещностью. Естественно поэтому, что литература далеких от нас эпох неотделима от духовного мира людей, среди которых она возникла, и не может быть понятна современному человеку, если ему непонятен этот духовный мир. Стремясь сделать древний литературный памятник понятным современному человеку, историки литературы сравнивают подчас этот памятник с тем или иным произведением зодчества или изобразительного искусства той эпохи — готическим собором, древними фресками и т. п. Таким образом, впечатлению от литературного произведения приписывается та непосредственность, которая характерна для впечатления от зримых и осязаемых произведений искусства. Но ведь в том-то и дело, что в отличие от литературных произведений в зримых и осязаемых произведениях искусства духовный мир опосредствован не символами символов, а материальными сущностями. Поэтому сравнение древних литературных произведений с произведениями других искусств — по существу просто попытка вызвать своего рода обман зрения.

Двойной барьер отделяет современного человека от древних литературных памятников: символы, посредством которых эти памятники выражены, т. е. слова, и символы этих символов, т. е. письменные отражения слов.

Слова — барьер, потому что это слова древнего языка, или символы, приспособленные для выражения чего-то в сознании человека далекой от нас эпохи, сознании, совсем непохожем на наше. Значения слов древнего языка всегда в большей или меньшей степени не совпадают со значениями соответствующих слов современного языка. И всего больше не совпадают они там, где это несовпадение всего труднее заметить: в самых элементарных словах, относящихся к духовному миру, таких, например, как «душа», «правда», «добро» и т. п. Даже тот, кто читает древний памятник в подлиннике, в сущности читает его в переводе: ведь он неизбежно в какой-то степени подставляет в слова древнего языка привычные ему значения и, таким образом, как бы переводит слова древнего языка на современный язык. Но тем самым тот, кто читает древний памятник только в переводе, а не в подлиннике, в сущности читает его в переводе с перевода

Что такое правда?

В науке часто бывает так, что понятие, основное для того или иного важного вопроса, принимается за нечто само собой разумеющееся, хотя на самом деле решение данного важного вопроса зависит именно от того, как понимается это основное понятие. Правда ли то, что рассказывается в «сагах об исландцах»? Каково соотношение правды и вымысла в них? Что именно в каждой из них правда и что вымысел? Вот вопросы, которые всегда были самыми важными в отношении «саг об исландцах». С этими вопросами тесно связано и все остальное, что остается спорным в отношении этих произведений: их происхождение, этапы их развития, их источники или прообразы, их датировки и т. д. Но что такое правда, о которой так много говорится в литературе о «сагах об исландцах»? И можно ли говорить о правде в этих сагах, не разобравшись в том, что такое правда вообще

[4]

? Утверждая то или иное о «правде» в «сагах об исландцах», имеют в виду, конечно, хотя никогда не оговаривают этого, наши современные представления о том, что такое правда. Между тем не отличаются ли эти представления от тех, которые господствовали в обществе, где возникли эти саги? Если да, то все, что до сих пор утверждалось о правде и вымысле в «сагах об исландцах», в сущности так же мало приближает нас к пониманию того, правда они или вымысел, как утверждение дальтоника о том или ином цвете приближает нас к пониманию того, что это за цвет.

Для современного человека в представлениях о правде, как и во многих других областях сознания, характерны двойственность, раскол, отсутствие единства. Две формы правды осознаются современным человеком. Одна из них — это та, которая находит наиболее законченное выражение в науке, в частности в науке о прошлом человеческого общества — истории. Только об этой науке здесь и будет речь, так как раскол на две правды всего отчетливее сказывается в том, что рассказывается о прошлом.

«Историческая правда» — назовем так правду, представленную в истории как науке, — это точное сообщение о том, что было. Автор этого сообщения верит, что его сообщение о прошлом точно, или по меньшей мере хочет, чтобы другие поверили этому. Но многообразие единичных фактов прошлого неисчерпаемо. Точно установить можно только некоторые отдельные факты прошлого, так сказать, его скелет, а именно только то, что имеет значение для всего данного общества, но отнюдь не все единичные факты прошлого или все, что происходило с отдельными частными лицами в их частной жизни. Действительность прошлого во всей ее живой полноте не может быть содержанием точного сообщения, представляющего собой историческую правду. Во всей ее живой полноте действительность прошлого может быть только синтезирована, воспроизведена в результате творческого обобщения, т. е. может быть содержанием произведения, назначение которого — вызвать яркое и живое представление о действительности прошлого, а не сообщить о нем точные сведения. Но такое обобщение единичных фактов прошлого уже не правда в собственном смысле слова, а «художественная правда», т. е. вымысел. Тот, кто создает художественную правду, сознает, что она — творческое воспроизведение того, что могло бы быть, а вовсе не точное сообщение о том, что было в действительности, т. е. что она не правда в собственном смысле слова. Это сознают и те, для кого создается художественная правда. Если же художественная правда принимается за правду в собственном смысле слова, как это бывает, например, с детьми, то для современной цивилизации это пережиточное явление, реликт того состояния сознания, когда еще не было деления на две правды.

Таким образом, из двух правд о прошлом, возможных для современного человека, одна — это правда в собственном смысле слова, но она — не искусство; другая — это искусство, но она, в сущности, — неправда. Другими словами, для современного человека, с одной стороны, возможна правда о прошлом, которая, как ему самому известно, — неправда, а с другой стороны, для него несовместимы искусство и в собственном смысле слова правда.

Две правды, о которых идет речь, не только друг друга подразумевают, обусловливают и ограничивают, но они и противоположны. Резкая и четкая граница лежит между ними. Что-либо промежуточное или среднее между ними невозможно, как невозможно нечто среднее между тем, что было в действительности, и тем, чего в действительности не было, а только могло бы быть. Роман, повествующий о подлинных событиях или действительно существовавших людях, — это роман в совершенно такой же степени, как и всякий другой. Если в романе и есть правда в собственном смысле слова (взятые из жизни факты и т. п.), то ведь они образуют только скелет произведения, тогда как плоть и кровь его — это действительность, воспроизведенная в результате художественного творчества, т. е. художественная правда, а не правда в собственном смысле слова. Один и тот же автор может, конечно, написать и исследование, и роман. Но не может историческое исследование быть одновременно романом, точно так же, как исторический роман — это всегда роман, а не исследование.

Где границы человеческой личности?

Своеобразие границ человеческой личности в древнеисландском обществе, описываемом в сагах об исландцах, проявляется, конечно, всего отчетливее в том отожествлении себя со своими родичами, которое следует из роли долга мести за них, из того, с какой непреодолимой, стихийной силой навязывал себя этот долг отдельному человеку, побеждал в нем все эгоистические чувства вплоть до страха смерти. Этот долг образовывал основную движущую силу во всякой распре, а распри — основное, о чем рассказывается в «сагах об исландцах». Однако духовный мир тех, среди которых возникали эти саги, проявляется не только и не столько в том, что в них рассказывается. Ведь в «сагах об исландцах» рассказывается о сравнительно далеком прошлом, о том, что уже, возможно, стало анахронизмом, и неизвестно, что в них историческая правда и что художественный вымысел. Между тем любая «сага об исландцах» точно отражает духовный мир тех, среди которых она возникла, в том, как она рассказывает об этом прошлом.

Современные исследователи «саг об исландцах», как правило, делают молчаливое допущение, что у каждой из этих саг был совершенно такой же автор, как и авторы литературных произведений нашего времени. Как в наше время писатель пишет роман, так «автор саги» писал свое произведение, т. е. был в полном смысле этого слова его создателем, отличал его от своих источников, выражал в нем свои чувства и взгляды, проявлял в нем свое искусство и, конечно, понимал, что он «автор», — такое допущение делают, по-видимому, современные исследователи. Сделать это допущение совершенно необходимо, конечно, для всякого, кто исследует, когда и как была создана та или иная «сага об исландцах» ее автором, каковы были его источники, кто был он, в чем заключается его искусство и т. д., т. е. исследует ее так, как эти саги обычно исследуются в последнее время. Особенно легкими становятся поиски автора саги, если допустить, что он все время как бы сигнализировал своим будущим исследователям о самом себе как об авторе, то ли намекая на события из своей жизни, свое окружение или другие свои произведения, то ли последовательно употребляя одни и те же слова или выражения. Если при этом уверовать в чудодейственность подсчета таких слов и выражений, то поиски авторов «саг об исландцах» становятся простыми и забавными, как детская игра. Наоборот, если не принять допущения, о котором идет речь, то тогда все исследования «саг об исландцах» с точки зрения того, когда и как они созданы их предполагаемыми авторами, каковы источники этих саг, кто их авторы и т. д., другими словами, большая часть современных исследований этих саг становятся совершенно бессмысленными. Понятно поэтому, почему данное допущение всегда делается современными исследователями, несмотря на то что оно находится в вопиющем противоречии со всем, что известно об авторстве в отношении «саг об исландцах», да и древнеисландских саг вообще, и в частности с тем, что неизбежно обнаруживается в исследованиях, основанных на этом допущении

Вопрос о том, за что принимались «саги об исландцах», — это обратная сторона вопроса о том, за кого принимали себя те, кто их писали. Если тот, кто пишет, считает написанное своим вымыслом, то тем самым он считает себя автором написанного. Но если он думает, что передает просто правду, то как он может принимать себя за ее автора? Синкретическая правда — это то, что осознавалось как просто правда, т. е. нечто данное, а не созданное. Таким образом, синкретическая правда, или неразличение исторической и художественной правды, неизбежно подразумевает и неосознанность авторства, а неосознанность авторства — это неосознанность границ человеческой личности.

Неосознанность авторства в отношении древнеисландских саг очевидна прежде всего из данных языка. В древнеисландском языке не было слов, при помощи которых можно было бы выразить понятия «автор» или «авторство», и, следовательно, эти понятия не существовали для людей древнеисландского общества. Исландское слово höfundur ‘автор’ появилось только в XVIII в. Такие слова, как «писатель», «литератор», «романист», «историк» и т. п., т. е. слова, которые подразумевают авторство, — они обильно представлены во всех современных европейских языках тоже полностью отсутствовали в древнеисландском языке. Существовали только слова ritari (от rita ‘писать’) ‘писец’, ‘переписчик’, sagnamaðr (от saga ‘сага’ и maðr ‘человек’) или sagnameistari (от saga ‘сага’ и meistari ‘мастер’) ‘знаток саг’, ‘умелый рассказчик саг’, fræðimaðr (от fræði ‘знания’, ‘мудрость’) ‘знаток саг’, ‘мудрый человек’ и т. п.

Выразить понятие «автор» описательно как «тот, кто сочинил» или «тот, кто написал» и т. п. было, в сущности, тоже невозможно. В древнеисландском языке не было слова со значением «сочинять». Исландское слово semja ‘сочинять’ приобрело это значение только в новое время, а слово dikta ‘сочинять’ употреблялось только о произведениях на латинском языке. Что же касается древнеисландских глаголов rita (или rita) и skrifa, которые оба значат ‘писать’, то значение их сильно отличалось от значений соответствующих глаголов в современных европейских языках. Дело в том, что эти древнеисландские глаголы никогда не подразумевали авторской активности как чего-то отличного от записывания, списывания или переписывания. Другими словами, значение «сочинять», «быть автором» не было вычленено в них. Если они, как видно из контекста, и относятся к человеку, о котором предполагается, что он действительно был автором, то это лишь частный случай их употребления в значении, которое само по себе не подразумевает авторской активности. Между тем, например, в русском глаголе «писать» значение «сочинять» четко отграничено от его других значений. Это видно из того, что данное значение может быть ясно выражено другими словами, такими как «сочинять», «быть автором» и т. п., а также из того, что глагол, о котором идет речь, встречается и в таких контекстах, где может подразумеваться только авторская активность, а не писание в первоначальном значении слова, например в предложениях: «Кто написал этот роман?» или «Этот автор давно ничего не пишет». Конечно, значения «сочинять», «быть автором» только в том случае могли бы развиться в древнеисландском глаголе с основным значением «писать», если бы прямым дополнением при нем могло быть обозначение литературного произведения, подразумевающее сознательное авторство, т. е. слова со значением «роман», «повесть», «статья», «исследование» и т. п., или подлежащим при нем — слово со значением «автор», другими словами, если по-древнеисландски можно было бы сказать «он написал роман», «автор пишет» и т. п. Но, как уже было сказано, таких слов в древнеисландском языке не было. То, что было сказано о древнеисландских глаголах со значением «писать», относится и к древнеисландским глаголам segja fyrir или sitja yfir ‘диктовать’ и setja saman ‘составлять’. В ряде случаев они относятся к лицам, которые, как предполагается, «были авторами». Но значение «быть автором» явно не отграничено в этих глаголах от значений «диктовать» в первом случае и «составлять» во втором.

Становление литературы

Предисловие

Как я натолкнулся на проблему становления литературы?

Сорок лет тому назад я писал кандидатскую диссертацию. Она была посвящена одному языковому явлению в древнеанглийской поэзии. Мне захотелось выяснить, не представлено ли это явление в других древнегерманских литературах. Вот тогда-то и привлекла мое внимание древнеисландская литература. Я изучил древнеисландский язык и стал прилежно читать древнеисландские памятники — песни Эдды, саги, поэзию скальдов.

Вскоре, однако, древнеисландская литература настолько увлекла меня, что я стал читать ее не для того, чтобы найти в ней примеры языкового явления, интересовавшего меня, а ради нее самой. Я тогда еще не читал никаких научных работ о древнеисландской литературе, никаких ее историй или исследований отдельных памятников. А, как я узнал впоследствии, о древнеисландской литературе и ее отдельных памятниках написано огромное множество работ. Но, не будучи литературоведом, я читал древнеисландские памятники, не интересуясь тем, было ли о них написано что-нибудь раньше, и не придумывая, что я бы мог написать о них, комбинируя, как это обычно делается, уже написанное раньше другими авторами. Я читал древнеисландскую литературу так, как я привык, не будучи литературоведом, читать современную мне литературу, т. е. просто для своего удовольствия.

Вот тут-то мной и овладели представления, от которых я не освободился и до сих пор. Древнеисландская литература стала для меня каким-то наваждением. Меня поразило в ней прежде всего то, что мне показалось ее глубоким внутренним несходством с той литературой, в которой я был хорошо начитан раньше, т. е. с литературой нашего времени. Памятники древнеисландской литературы, так мне показалось, сочинялись совсем не так, как в наше время сочиняются литературные произведения, и рассчитывались на вкусы и восприятие, совсем непохожие на наши. Не осовремениваем ли мы, так мне казалось, древние памятники, не вчитываем ли мы в них то, что им совершенно чуждо, применяя к ним такие понятия, как «идейное содержание», «художественная форма», «авторский замысел», «оригинальность», «художественность», «реалистичность» и т. п., то есть понятия, которыми мы пользуемся, говоря о литературе нашего времени? Другими словами, мне почудилось, что я натолкнулся на какую-то архаичную стадию развития литературы, что я застигнул литературу в процессе ее становления.

«Мне показалось»? «Мне почудилось»? Да, я вынужден так говорить, ибо, когда я углубился в чтение того, что написано о древнеисландской литературе, а написаны о ней, как я уже сказал, целые библиотеки, то выяснилось, что глубокое внутреннее несходство этой литературы с литературой нового времени — иллюзия, мираж! Все, кто занимался или занимается изучением древнеисландской литературы (а она изучается не только во всех скандинавских странах, но и во многих других странах — США, Англии, ФРГ, ГДР, Голландии, Бельгии, Франции, Италии, Чехословакии, Польше и т. д.), явно принимают за аксиому отсутствие такого несходства. Во всяком случае направления, которые до сих пор господствуют в исследовании древнеисландских памятников, т. е. попытки датировать сочинение отдельных памятников, поиски их авторов, попытки отделить оригинальное от заимствованного в памятниках, вскрыть их литературные источники или прообразы, установить их идейное содержание и т. п., — несомненно основаны на убеждении в том, что древнеисландские памятники сочинялись совершенно так же, как в наше время сочиняются литературные произведения, и рассчитывались на вкусы, господствующие и в наше время.

Реализм в героической поэзии

В прежних моих работах встречается утверждение, что герои эддических песней — фигуры идеальные, что образ героя в них — результат поэтической идеализации конкретного лица

[38]

. Я вижу теперь, что это утверждение ошибочно. Его опровержением должен служить нижеследующий анализ основных персонажей героических песней «Эдды».

В обществе, в котором возникали сказания, представленные в героических песнях «Эдды», еще не сложилось государство с его карательными институтами. Поэтому долг мести навязывал себя людям как категорический нравственный принцип, а выполнение этого долга казалось важнейшим из всего, что происходило в этом обществе. Поэтому же основная пружина действия в героических песнях «Эдды» — выполнение долга мести, а главные персонажи в них — мстители и мстительницы, т. е. герои и героини, выполняющие этот долг.

В образах героинь «Эдды» бросается в глаза прежде всего то, что они как бы двоятся: с одной стороны, такой образ — женщина в трагической, но вполне реальной ситуации; с другой стороны, такой образ (параллельно, но не одновременно!) — существо сверхъестественное по своей природе, способное совершать то, что не под силу людям, и обладающее знаниями и мудростью, большими, чем те, которые доступны людям.

В песнях о Хельги такие двоящиеся женские образы — Сигрун и Свава. Сигрун — девушка, которую конунг Хёгни, ее отец, хотел выдать за Хёдбродда, «конунга злого, отродье кошачье», как говорит о нем Сигрун («Первая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 18, 7–8)

[39]

. По просьбе Сигрун Хельги заступился за нее и убил Хёдбродда. Как сообщается в прозе после строфы 24 «Второй песни о Хельги Убийце Хундинга», «Хельги женился на Сигрун, и у них были сыновья». Но Даг, брат Сигрун, убил Хельги, мстя за своего отца. Когда Сигрун узнает, что произошло, она сначала обрушивает гневное проклятье на Дага: «Пускай тебя / покарают те клятвы, / которые дал ты / когда-то Хельги, / клялся ты светлой / влагой Лейфтра / и камнем Унн / в холодной росе! / Пусть не плывет / отныне корабль твой, / как бы ни дул / ветер попутный! / Пусть не бежит / конь твой послушно, / когда от врагов / спасенья ты ищешь! / Пусть не разит / меч твой в битве, / разве что сам ты / сражен им будешь! / Было бы местью / за гибель Хельги, / если б ты волком / скитался в чаще, / нищим и сирым, / вечно голодным, / разве что трупы / тебя б насыщали!» («Вторая песнь о Хельги Убийце Хундинга», 31–33). Но характерно, что Сигрун ничего не предпринимает, чтобы отомстить брату. Мстить брату было бы нарушением сестринского долга! Другое дело — месть за брата: такая месть — сестринский долг.

Затем Сигрун изливает свое безысходное горе и прославляет Хельги: «Как ни богато, / живу я в Севафьёлль, / жизни не рада / ни утром ни ночью, / жду, не блеснет ли / войско князя, / Вигблер под князем / сюда не примчится ли, / как бы тогда я / конунга встретила! / Так убегали / в страхе безмерном / перед Хельги враги / и родичи их, / как козы бегут / по горным склонам, / страхом гонимы, / спасаясь от волка. / Так возвышался / Хельги меж конунгов, / как ясень гордый / в зарослях терна / или олень, / росой обрызганный, / он из зверей / самый высокий, / рога его блещут / у самого неба!» (там же, 36–38). Придя в могильный курган к Хельги, она обращается к нему: «Так радуюсь я / встрече с тобою, / как рады взалкавшие / Одина соколы, / что убитых почуяли / теплое мясо / или видят рассвет, / росою омытые. / Сперва поцелую / конунга мертвого, / а ты сними / доспех окровавленный; / иней покрыл / волосы Хельги, / смерти роса / на теле конунга, / руки как лед / у зятя Хёгни; / как мне, конунг, / тебя исцелить? /<…> / Здесь тебе, Хельги, / ложе готово, — / радости ложе, / Ильвингов родич; / в объятьях твоих / уснуть бы хотела, / как с конунгом я / живым уснула б!» (там же, 43–44, 47). Но Хельги говорит, что он должен уехать до утренней зари, и, как сообщается в прозе после строфы 48, «Хельги и его воины ускакали, а Сигрун со служанкой вернулась домой. На следующий вечер Сигрун велела служанке стоять на страже у кургана». Но Хельги не приехал, и «Сигрун вскоре умерла от скорби и печали», как сообщается в прозе после строфы 51.

От саги к истории

«Круг Земной»

[43]

Снорри Стурлусона — самая знаменитая из так называемых «королевских саг», или «саг о королях», т. е. древнеисландских произведений, в которых рассказывается о событиях не в Исландии, а в тех скандинавских странах, где в отличие от Исландии были короли, и прежде всего в Норвегии. Первоначально «Круг Земной» принимался за рассказ о прошлом, заслуживающий полного доверия. Однако с развитием исторической науки скептицизм по отношению к «Кругу Земному» как надежному историческому источнику постепенно возрастал и достиг максимума в нашумевшей работе шведского историка Лаурица Вейбулля

[44]

, в которой утверждалось, что исландские саги вообще не заслуживают никакого доверия как исторический источник. Утверждение Вейбулля было впоследствии в связи с некоторыми археологическими открытиями признано преувеличенным. Все же остается общепризнанным, что «Круг Земной» — это художественная литература, скорее, своего рода исторический роман, чем история.

А что же такое «Круг Земной» на самом деле? Необходимо прежде всего учесть следующее. В сознании средневекового исландца не было деления на рассказ о прошлом, отвечающий требованиям, которые предъявляются к истории как науке, и рассказ о прошлом, отвечающий требованиям, которые предъявляются к художественной литературе. Рассказ о прошлом был поэтому, так сказать, «праисторией». Пытаться ответить на вопрос, что такое «Круг Земной», в терминах таких понятий, как «история» и «исторический роман», например толковать его как нечто среднее между ними или нечто, совмещающее в себе то и другое, это значит приписывать средневековому исландцу то, что было совершенно чуждо его сознанию. Праистория — это нечто резко отличное как от истории, так и от исторического романа, а в известном смысле даже противоположное им.

Праистория отличается от истории прежде всего тем, что задача, которую она себе ставила, была несравненно большей, чем та, которую может ставить себе история.

Праистория претендовала на то, что она правда, а не вымысел, но вместе с тем стремилась к тому, чтобы воссоздать прошлое как живую и полнокровную действительность. Так, хотя автор «Круга Земного» несомненно осознавал свой рассказ о прошлом как вполне правдивый, он изображал события прошлого как действия и слова конкретных людей, т. е. как живую действительность, которую можно наблюдать совершенно так же, как человек может наблюдать то, что происходит перед его глазами и в пределах его слуха. Иллюзии присутствия при событиях, которые описываются в «Круге Земном», способствует еще и то, что, поскольку события не комментируются, читателю приходится самому догадываться, что скрывается за теми или иными действиями или словами, подобно тому, как это обычно приходится делать непосредственному наблюдателю событий.

Между тем хотя история тоже претендует на то, что она правда, а не вымысел, она может претендовать на это только ценой отказа от какой-либо попытки восстановить прошлое как живую действительность, только ценой сведения прошлого к своего рода скелету из фактов общегосударственного значения, средних цифр, действий социальных сил и тенденций, политических и экономических факторов и т. п., т. е. ценой сведения прошлого к абстракциям, которые нельзя наблюдать как живую действительность и которые в той мере, в какой они обусловлены субъективной концепцией автора-историка, образуют как бы дымовую завесу, застилающую конкретную действительность.

От саги к житию

Все в большей мере становится аксиомой, что древнеисландская литература — плод введения христианства в Исландии. Оно, как считается, сыграло решающую роль в развитии богатой и оригинальной литературы в этой стране. В самом деле ведь благодаря христианизации возникла основная предпосылка существования литературы — письменность. Вместе с тем христианизация повлекла за собой основание монастырей, а они, как известно, были культурными центрами, обеспечивавшими приобщение Исландии к европейской культуре того времени и знакомство с европейской литературой, а это, как принято считать, в свою очередь повлекло за собой развитие богатой и оригинальной литературы на исландском языке.

Однако ведь христианизация в ту же эпоху произошла и в других скандинавских странах — Дании, Норвегии и Швеции, — и там она тоже имела своим последствием введение письменности и возникновение монастырей, которые были культурными центрами, обеспечившими приобщение к европейской культуре того времени и знакомство с европейской литературой. Почему же, однако, в этих странах христианизация не только не повлекла за собой развития богатой и оригинальной литературы, но, наоборот, литература, возникшая там на соответствующих языках в результате христианизации, была скудна, подражательна и совершенно неоригинальна?

Отвечая на этот недоуменный вопрос, нельзя, конечно, не сослаться на то, что в Исландии христианизация происходила в условиях, совершенно не похожих на те, которые существовали в других скандинавских странах: в Исландии не было королей и военной силы, подчиненной им, не было государства, и поэтому не была порвана связь с догосударственной, т. е. дописьменной и дохристианской, литературной традицией. Если это так, а трудно сомневаться в том, что это действительно так, то аксиома, которая была приведена выше, нуждается в существенной переформулировке: развитие богатой и оригинальной литературы в древней Исландии — плод особых условий, в которых происходила христианизация в этой стране, а не христианизации самой по себе.

По-видимому, становится также аксиомой, что все классические древнеисландские саги, не только королевские, но и родовые, должны толковаться как выражение той или иной доктрины, политической или философской. Таким образом, сага может оказаться выражением доктрины демократического национализма или, наоборот, учения о необходимости сильной монархии, т. е. она может оказаться своего рода политической пропагандой или документом, содержащим программу определенного слоя населения Исландии. Интересную сводку толкований древнеисландской прозы как политической пропаганды дал американский саговед Шах в своем докладе на Мюнхенской конференции по сагам осенью 1979 г.

Отдавая должное остроумию и эрудиции тех, кто эти попытки предпринимает, но убеждаясь в том, что они никогда не приводят к единству мнений, т. е. сколько-нибудь убедительным результатам, невольно задаешься вопросом: а имеют ли все эти попытки какую-нибудь научную ценность? Не вчитывается ли в саги то, чего объективно в них нет, т. е. чего в свое время не видели в них ни их авторы, ни их читатели или слушатели? И можно ли считать объективным содержанием саги то, что обнаруживается исследователями только 700 лет после ее написания и притом оказывается в глазах разных исследователей совершенно неодинаковым?

От саги к роману

У историков исландской литературы давно и прочно установилось мнение: развитие, заключавшееся в том, что сказочная фантастика постепенно стала в сагах безраздельно господствующим элементом, было то ли потерей исторического чутья или чувства реальности, то ли просто порчей литературного вкуса, но во всяком случае падением, упадком, деградацией, и поэтому художественная ценность саг, явившихся результатом этого развития, очень невелика или даже равна нулю, а если они и заслуживают исследования, то не как оригинальные художественные произведения, а только как конгломерат элементов, заимствованных из разных источников

[57]

. Если иногда за такими сагами все же признается какое-то право на существование как литературы, то это только такое же право, какое в наше время признается за развлекательной, низкопробной литературой, рассчитанной на массового, неквалифицированного читателя.

Если посмотреть, однако, на процесс, о котором идет речь, с точки зрения внутренних закономерностей развития литературы и отвлечься от модернизаторских оценок средневековых произведений, то он был скорее не упадком, падением и деградацией, а, наоборот, прогрессом, освоением новых литературных средств, завоеванием новых творческих возможностей.

Развитие, о котором идет речь, было началом преодоления противоречия, лежавшего в основе архаического реализма и заключавшегося в том, что литературные произведения создавались как более или менее правдоподобный вымысел, однако осознавались как просто правда, т. е. были тем, что я назвал «синкретической правдой». Другими словами, это развитие было процессом превращения литературного вымысла в вымысел осознанный. В конечном счете, когда вымысел, но уже не только осознанный, но и правдоподобный, стал средством правдивого изображения действительности, возник реализм в его классической форме. Но это только в конечном счете. В исландской средневековой литературе эта стадия развития не была достигнута.

Вымысел должен был стать осознанным в той мере, в какой он был минимально правдоподобен: его неправдоподобность делала его заметным, очевидным, явным. Естественно поэтому, что развитие осознанного вымысла началось с обращения к сказочной фантастике. Но сказочная фантастика — это трафарет, а не жизненная правда. Сказочные мотивы искони существовали в устной традиции, их не надо было придумывать, их можно было просто нанизывать. Таким образом, преодоление противоречия, лежавшего в основе архаического реализма, т. е. развитие, которое в конечном счете привело к торжеству реализма в его классической форме, на своем начальном этапе было оттеснением жизненной правды литературным трафаретом, отходом от реализма.

Развитие осознанного вымысла в древнеисландской литературе началось в тех сагах, в которых рассказывалось о периферийном прошлом, т. е. самом далеком прошлом, о котором в устной традиции в Исландии сохранялась память, а именно в сагах о событиях до заселения Исландии. Рассказ о периферийном прошлом — наиболее благоприятная почва для сказочного вымысла: чем больше удалены во времени события, о которых повествуется в устной традиции, тем меньше рассказ о них должен подчиняться требованиям правдоподобия.