Творения

Стридонтский Иероним

Житие преподобного отца нашего Иллариона Великого

1. Приступая к жизнеописанию блаженного Илариона, призываю обитавшего в нем Святого Духа, дабы Он, щедро наделивший его добродетелями, даровал мне, для повествования об них, (искусную) речь, для того, чтобы деяния сравнялись с словами. Ибо, как говорит Крисп

[1]

, доблесть тех, кои совершили подвиги, оценивается на столько, на сколько могли ее превознести словами отличные таланты.

Великий Александр Македонский, которого Даниил

[2]

зовет овном, пардом, козьим козлом, придя к могиле Ахилла, сказал: «Счастлив ты, юноша, получив великого глашатая своих подвигов!» — он намекал на Гомера. Кроме того, мне предстоит повествовать о жизни и житии такого и толикого мужа, что, если бы существовал и Гомер, то и он или позавидовал бы материалу, [2] или пал бы под его тяжестью.

Правда, святый Епифаний

[3]

, епископ Кипрского Саламина

[4]

, весьма часто видевшийся с Иларионом, написал его похвалу в кратком послании, которое читается и теперь

[5]

, однако одно — восхвалять почившего в общих местах, иное — повествовать об его добродетелях. Посему и мы, руководясь более любовью к нему (т. е. Епифанию), чем желанием оскорбить его, и приступая к (продолжению) начатого им дела, презираем речи злословящих, которые, прежде унижая моего Павла

[6]

, может быть ныне будут унижать и Илариона: на первого они клеветали по поводу его уединения, второму они будут ставить в укор общительность; первого считали не существовавшим, потому что он всегда скрывался, второго сочтут пошлым, потому что его видели многие. Это же некогда делали и их предки фарисеи, которые не одобряли ни пустыни, ни поста Иоанна, ни учеников, ни пищи и пития Господа Спасителя. Однако я приложу руку к предположенному труду и, заткнув уши, пройду мимо псов Сциллы

[7]

.

2. Иларион родился в селении Фавафе, лежащем приблизительно в пяти милях

[8]

к югу от Палестинского города Газы

[9]

; так как родители его были [3] преданы идолослужению, то, как говорится, роза расцвела от терния. Будучи послан ими в Александрию, он был отдан грамматику, где, на сколько дозволял его возраст, представил большие доказательства таланта и нравственности: в короткое время он сделался дорогим для всех и знатоком красноречия. Но, что выше всего этого, он, веруя в Господа Иисуса, не находил удовольствия ни в диких страстях цирка, ни в крови арены, ни в разнузданности театра, но все его наслаждение было в церковном собрании.

3. Услышав про славное тогда имя Антония

Письма

Письмо к Павлину. Об изучении Священного Писания

Брат Амвросий, доставив мне твои подарки, принес вместе с тем и приятнейшее письмо, которое заключало в себе удостоверение твоей искони испытанной верности и подтверждение старой дружбы. Это истинная приязнь, скрепленная союзом Христовым, основывающаяся не на хозяйственной пользе, не на телесном только соприсутствии, не на хитром и вкрадчивом ласкательстве, но на страхе Божием и на ревности к изучению Божественного Писания. В древних историях читаем, что некоторые обходили области, путешествовали к незнаемым народам, переплывали реки для того, чтобы лично повидаться с теми, о ком узнали из книг. Так, Пифагор посетил Мемфисских жрецов; Платон с величайшими затруднениями странствовал в Египет, и к тарентинцу Архиту, и в ту часть Италии, которая некогда называлась Великой Грецией. Великий афинский наставник, учением которого оглашались афинские гимнасии, становится странником и учеником, желая лучше скромно выслушивать чужое учение, чем с наглой самоуверенностью проповедовать свое. Наконец, гоняясь за знаниями, как бы рассыпанными по всему земному шару, Платон был захвачен в плен пиратами и продан в подданство жесточайшему тирану [Дионисию Сицилийскому], был пленником, был узником и рабом; но как философ не знал себе соперника. Мы читаем, что к Титу Ливию, испускавшему млечный источник красноречия, приходили некоторые вельможи из краев Испании (из Гадеса; ныне — Кадикс) и из пределов Галлии; людей, не любопытствовавших видеть Рим, привлекла слава одного человека. Было тогда неслыханное во все века и достославное чудо: люди, пришедшие в такой город, искали чего–то иного, кроме города. Аполлоний (был ли он маг, как говорит народная молва, или философ, как сообщают пифагорейцы), был у персов, прошел через Кавказ и владения албанцев, скифов, массагетов, пробрался сквозь богатейшее царство Индийское и в заключение, переправившись через широчайшую реку Физон [Инд], достиг владений браминов, чтобы послушать Гиарка, сидящего на золотом троне, пьющего от источника тантальского и среди немногих учеников излагающего учение о силах природы и движении планет. А отсюда, через страны эламитов, вавилонян, халдеев, мидян, ассириян, персов, сириян, финикиян, арабов и палестинцев возвратившись в Александрию, Аполлоний пошел далее в Эфиопию, чтобы видеть гимнософистов и пресловутый престол солнца на песке. Упоминаемый нами путешественник всюду находил предметы для изучения, и, постоянно путешествуя, постоянно совершенствовал себя. Филострат написал о нем целых восемь книг.

Но зачем говорить о людях века сего? Апостол Павел, сосуд избранный и учитель язычников, сознававший в себе присутствие великого посетителя и говоривший об этом так:

Все вышеизложенное сказано мною не потому, чтобы я сам мог и был способен научить тебя чему–нибудь, но потому, что твое прилежание и усердие к учению, помимо всякого отношения ко мне, само по себе достойно одобрения. Способность к учению заслуживает похвалу независимо от достоинства учителя. Мы обращаем внимание не на то, что ты приобрел, а на то, чего ты ищешь. Мягкий воск пригоден для лепной работы, и хотя бы до него не касались руки художника и ваятеля, он все–таки τη δυνάμει [в возможности] содержит в себе все то, что из него быть может. Апостол Павел, по его собственному свидетельству, у ног Гамалиила изучил закон Моисея и пророков (Деян.22:3), — так что, вооружившись этими духовными стрелами, он мог с уверенностью говорить следующее:

Итак, в числе обязанностей священника есть обязанность отвечать вопрошающим о законе. И во Второзаконии мы читаем:

Но можем ли мы назвать необразованными Петра или Иоанна, из которых каждый мог сказать о себе:

К Вигилянцию

Будет совершенно в порядке вещей, если тебя нисколько не удовлетворит письмо, после того как ты не поверил собственным ушам: ты не можешь положиться на клочок бумаги, если не доверился живой речи. Но Христос показал нам на Себе пример величайшего смирения в лобзании предателя и в принятии покаяния от разбойника с креста; и я пишу отсутствующему то же, что говорил и присутствующему, — что я так же читал или читаю Оригена, как Аполлинария или других писателей, книги которых не вполне принимает Церковь. Я не хочу сказать этим, что все, что ни содержится в их книгах, должно быть осуждаемо; но признаюсь, что нечто должно быть порицаемо. Такова уж цель моих трудов и занятий, что я читаю многих, чтобы из многих собирать различные цветы, не столько имея в виду одобрять все, сколько выбирать, что встретится доброе; беру в свои руки многих, чтобы от многих узнать многое, сообразно тому, что написано:

Все читая, хорошего держитесь

(1 Сол. 5, 21). Поэтому я очень удивляюсь, что ты хотел укорить меня в догматах Оригена, которого заблуждений, по многим пунктам, ты не знаешь еще и в таком возрасте. Я еретик? А от чего же, спрашиваю, не любят меня еретики? Ты православный? Но если ты, сделавший донос на меня, даже вопреки собственному убеждению и своих слов, сделал его по принуждению, то ты переметчик, а если добровольно–еретик. Ты покинул Египет, оставил все те провинции, в которых многие с полной свободой стоят за твое учение, и избрал для своих нападений меня, а я порицаю и гласно осуждаю все догматы, противные Церкви.

Ориген — еретик. Какое же это имеет отношение ко мне, ведь я не отрицаю, что он еретик во многом? Он впал в заблуждение в учении о воскресении тел; заблуждался в учении о состоянии душ, о покаянии диавола и, что еще важнее, — в толкованиях на Исаию доказывал, что Сын Божий и Дух Святой суть Серафимы. Я был бы сообщником его заблуждения, если бы не сказал, что он заблуждался, и не анафематствовал всего этого постоянно. Ибо мы не так должны брать его хорошее, чтобы вынуждены были принимать вместе с тем и дурное. Но во многих отношениях он хорошо истолковал Писания, выяснил темные места пророков, раскрыл величайшие таинства как Нового, так и Ветхого Заветов. Поэтому, если я перевел его хорошее, а дурное обрезал, или исправил, или опустил, — заслуживаю ли я порицание за то, что латиняне благодаря мне имеют его доброе и не знают дурного? Если это преступление, то должен быть обвиняем и Гиларий исповедник, переведший из его книг, то есть с греческого на латинский, толкование на псалмы и беседы на Иова. Виноват будет в том же исповедник верцелленский Евсевий, переведший на наш язык толкованияна все псалмы еретика (Евсевия Кесарийского), хотя, оставляя еретическое, он перевел то, что было самым лучшим. Умалчиваю о Викторине Пиктавийском и о других, которые следовали Оригену и выжимали из него только при изъяснении Писаний, чтобы не показалось, будто я не столько защищаюсь, сколько подыскиваю сообщников в преступлении. Обращусь к тебе лично: зачем ты держишь у себя переписанными его трактаты на Иова — трактаты, в которых он, рассуждая о диаволе, звездах и небе, высказал нечто такое, что не принимает Церковь? Только тебе, умнейшей голове, можно произносить приговор обо всех как греческих, так и латинских писателях и как бы цензорской палочкой одних выбрасывать из библиотек, других принимать и когда заблагорассудится объявлять меня или православным, или еретиком; а мы не можем отвергать превратное и осуждать, что часто осуждали? Прочитай книги на Послание к Ефесеям, прочитай другие мои сочинения, особенно — толкования на Екклезиаста; ты ясно увидишь, что я от молодых лет никогда не пугался ничьего авторитета и никогда не принимал на веру кривых еретических толков.

Не пустая вещь — знать, чего не знаем. Свойство благоразумного человека — знать свою меру, чтобы, возбудившись диавольской ревностью, не засвидетельствовать перед целым светом своего невежества. Так вот, ты хочешь порисоваться и хвастаешь на своей родине, будто я не в состоянии помериться с твоим красноречием и страшусь твоей хризипповой колкости. Христианская скромность удерживает меня, и для язвительной речи я не хочу дать убежища в моей келии. Иначе я вывел бы на чистую воду все знаменитые дела твои и пышность триумфов. Говоря как христианин с христианином, я умоляю тебя, брат, не стараться мудрствовать больше, чем сколько имеешь разум, чтобы ты не обнаружил стилем своей неопытности, или простоты, или даже того, о чем умалчиваю и что поймут другие, хотя и сам ты будешь понимать, и не вызывай всеобщего хохота своими нелепостями. Одному и тому же человеку не дано быть знатоком и в золотых монетах, и в писаниях, иметь вкус в винах и понимать пророков или апостолов. Порицаешь меня; святого брата Оксана обвиняешь в ереси; не нравится тебе образ мыслей пресвитеров Винцентия и Павлиниана и брата Евсевия. Ты один Катон, красноречивейший из римлян, полагающийся только на свой глаз и мудрость! Вспомни, прошу тебя, тот день, когда я проповедовал о воскресении и действительности тела; ты подле меня подпрыгивал тогда, и рукоплескал, и топал ногами, и кричал, что я прославлен. А когда начал плавать и гниль со дна корабля проникла до внутреннейшего мозга твоего, тогда ты признал нас еретиками! Что с тобой делать? Я поверил письму святого пресвитера Павлина и не думал, чтобы его отзыв о твоем лице был ошибочен. Правда, я тотчас по получении письма заметил твою речь, но предполагал в тебе более застенчивость и простоту, чем глупость. Я и не укоряю святого мужа за то, что он лучше хотел скрыть от меня то, что знал, чем в своем письме осуждать покровительствуемого им подателя письма. Но я обвиняю себя самого, что доверился более чужому, чем собственному суждению, и когда глазами видел одно, поверил в записке другому, не тому, что видел.

Оставь нападать на меня и заваливать своими книгами. Пощади, по крайней мере, свои деньги, за которые нанимаешь писцов и книгопродавцов, которые издерживаешь на писателей и благоприятелей, быть может, потому и хвалящих тебя, что видят прибыль в твоем писательстве. Если хочешь упражнять ум, предайся грамматике и риторике, изучи диалектику, займись системами философскими; когда все изучишь, станешь, по крайней мере, молчать. Впрочем, я делаю глупо, что ищу учителей всеобщему учителю и стараюсь указать границы тому, кто не умеет говорить и не может молчать. Справедлива известная поговорка у греков: ослу — лира. Я думал, что и имя дано тебе. Ибо ты дремлешь всем своим умом и глубоко уснул не столько простым сном, сколько летаргией. Между другими хулами, какие высказали твои святотатственные уста, ты осмелился сказать, что гора, от которой, по Даниилу, был отсечен без помощи рук камень, — диавол, а камень — Христос, как принявший тело от Адама, который через грехи свои вошел в союз с диаволом, и родившийся от Девы, чтобы отделить человека от горы, то есть от диавола. О язык, заслуживающий быть отрезанным и разорванным на части и куски! Представляет ли какой–либо христианин Бога Отца Всемогущего в лице диавола и таким преступлением оскверняет ли слух всего мира? Если кто–либо, не скажу из православных, но из еретиков или язычников допустил когда–либо такое толкование, — сказанное тобой было бы еще извинительно. Но если Церковь никогда еще не слышала такого нечестия и твоими устами в первый раз истолковал себя горой Тот, Кто сказал: Буду подобен Всевышнему (Ис. 14, 14), — то твори покаяние, облекись во вретище и прах, омывай такое злодеяние непрестанными слезами, и (если только нечестие отпустится тебе соответственно с заблуждением Оригена) тогда получишь прощение, когда имеешь получить его, и диавол, который не был пойман в большем злословии, как через твои уста. Обиду, нанесенную мне, я перенес терпеливо. Нечестия в отношении к Богу я перенести не мог. От этого в конце письма я решился писать более колко, чем обещал, так как было бы глупо, если бы после раскаяния, которым ты вымолил бы прощение у меня, тебе нужно было в другой раз начинать его. Да подаст тебе Христос, чтобы ты слушал и молчал, понимал и, понимая, говорил.

К Магну, великому оратору города Рима

О том, что наш Себезий исправился, мы узнали не столько из твоего письма, сколько из его раскаяния.

[78]

И, удивительно, насколько приятней стал исправившийся, чем был неприятен заблуждающийся. Снисходительность отца и благонравие сына соревновались между собою: в то время как один не помнил прошлого, другой давал добрые обещания на будущее. Потому и мне, и тебе нужно радоваться вместе: я снова получил сына, ты — ученика.

В конце письма ты спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда привожу примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников. Вот тебе на это краткий ответ. Ты никогда бы не спрашивал об этом, если бы тобою всецело не владел Цицерон, если бы ты читал Священное Писание и, оставив Волкация

[79]

, просматривал его толкователей. В самом деле, кому неизвестно, что и у Моисея, и в писаниях Пророков есть заимствования из языческих книг и что Соломон предлагал вопросы и отвечал философам из Тира?

[80]

Поэтому в начале книги Притчей он увещевает, чтобы мы понимали премудрость, лукавство слов, притчи и темные речи, изречения мудрецов и загадки — что преимущественно свойственно диалектикам и философам. Но и апостол Павел в послании к Титу употребил стих из поэта Эпименида: «Критяне всегда лживы, злые звери, утробы праздные» (Тит. 1, 12), полустишие, впоследствии употребленное Каллимахом. На латинском языке буквальный перевод не сохраняет ритма, но это и неудивительно: даже Гомер бессвязен в переводе на прозу того же самого языка. В другом послании он приводит также шестистопный стих Менандра: «Злые беседы растлевают добрые нравы». И, выступая перед афинянами в Ареопаге, приводит свидетельство Арата: «его же и род есмы», что по–гречески читается: του γαρ και γενος εσμεν — и составляет полустишие гекзаметра. И, кроме этого, вождь христианского воинства и непобедимый оратор, защищая перед судом дело Христа, даже случайную надпись употребляет в доказательство веры.

У верного Давида научился он исторгать меч из рук врагов и голову надменнейшего Голиафа отсекать его собственным мечом

Против нас писали Цельс

Перехожу к писателям латинским. Кто его образованнее, кто остроумнее Тертуллиана?

К Домниону

Письмо твое звучит одновременно и любовью, и упреками. Любовь принадлежит тебе; благодаря ей ты боишься за нас даже того, что не опасно; упреки принадлежат тем, которые не любят и, ища случая ко греху, клевещут на брата своего и на сына матери своея полагают соблазн (см.: Пс. 49, 20). Ты пишешь, что какой–то монах, бродящий и кричащий на улицах, на перекрестках, на распутиях, крючкотворец, хитрый только для отнятия чужой чести, пытающийся бревном своего глаза извлечь сучец из глаза ближнего, — ты пишешь, что этот монах витийствует против меня и собачьим зубом кусает, терзает, сокрушает книги, написанные мной против Иовиниана. Ты пишешь, что этот диалектик вашего города и украшение Плавтовой фамилии не читал «Категорий» Аристотеля, ни «Об истолковании», ни «Аналитик», ни даже «Риторики» Цицерона, но среди людей необразованных и на пиршествах c женщинами плетет бестолковые силлогизмы и будто бы хитрой аргументацией распутывает наши софизмы. Так глуп же я, что не надеялся узнать всего выше исчисленного без помощи философов и конец стиля, которым стиралось написанное, предпочитал тому концу, которым писалось. Напрасно также я пересматривал комментарии Александра; напрасно ученый наставник через Порфирия вводил меня в логику; и — не говоря уже о человеческих знаниях — вотще я имел своими катехизаторами в Священном Писании Григория Назианзина и Дидима; бесполезно для меня было знакомство с еврейским языком и каждодневное от юности до нынешнего возраста поучение в законе, пророках, Евангелии и Апостоле.

Нашелся человек, совершенный без учителя, (духоносец и самоучка), который красноречием превосходит Туллия, аргументами — Аристотеля, мудростью — Платона, образованностью — Аристарха, многописанием — Халкентера, знанием святых книг — Дидима и всех ученых нашего времени. Нужен ему только предмет для рассуждения, и, подобно Карнеаду, он может рассуждать и так и сяк, то есть и в пользу истины, и против истины. Мир спасся от опасности, и наследственные или судейские тяжбы избавились от пропасти вследствие того, что этот человек, оставив площадь (forum), очутился в недрах Церкви. Кто может оказаться невинным, когда он не захочет этого? И какого преступника не спасет его речь, когда он начнет выкладывать дело на пальцах и растягивать сети своих силлогизмов? Стоит ему только ударить ногой, устремить очи, наморщить лоб, потрясти рукой, погладить бороду— одним этим он напустит туману перед глазами судей. Чему же дивиться, если меня, уже давно находящегося в отсутствии и без практики в латинском языке сделавшегося наполовину греком и варваром, одолел этот человек, остроумнейший и сильнейший в латыни? Массой его красноречия был подавлен и Иовиниан, хотя и не находился в отсутствии. (Благий Иисусе! Что за человек этот Иовиниан! Его сочинения может понимать только тот, кто воспевает исключительно для себя и для муз.) Пожалуйста, любезнейший отец, убеди этого монаха, чтобы он не говорил вопреки своему подвигу, чтобы, обещая своей одеждой непорочность, не подрывал ее словами; чтобы, будучи девственником или воздержником (про то знает он), не уравнивал замужних с девами и не спорил понапрасну столько времени с красноречивейшим мужем. Слышу я, кроме того, что этот монах обходит келии вдов и девиц и с важным видом философствует среди них о священных предметах. Чему же он учит женщин втайне в их спальне? Тому ли, чтобы они знали, что все равно, что дева, что замужняя, чтобы не тратили напрасно цветущий возраст, чтобы ели, и пили, и ходили в баню, заботились о чистоте и не пренебрегали мазями? Или, наоборот, учит целомудрию, постам и неомовению тела? Конечно, он учит тому, что полно добродетели. Так пусть же и в обществе признает то, что говорит дома. А если он и по домам учит тому же, чему вобществе, то его нужно удалить от общения с девицами. Удивляюсь я, что юноша, монах, по собственному своему мнению красноречивый (с уст которого текут любовные речи, изящная речь которого пересыпана комической солью и веселостью), не стыдится обходить домы вельмож, размениваться приветствиями с матронами, превращать религию нашу в битву и веру христианскую в словопрение и при том отнимать честь у ближнего своего. Если этот юный монах считает меня заблуждающимся, ибо все мы много согрешаем. Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный (Иак. 3, 2), то ему следовало бы письменно или изобличить, или спросить меня, как и поступил муж ученый и славный Паммахий, которому я отвечал по возможности и в довольно обширном письме разъяснил, что и в каком смысле было сказано мной. Паммахий, по крайней мере, подражал твоей скромности, так как и ты, выбрав из моего сочинения те места, которые для некоторых казались соблазнительными, расположил их в порядке с просьбой, чтобы я или исправил, или объяснил их, и не считал меня до такой степени безумным, чтобы в одной и той же книге я стал бы говорить и в пользу брака, и против брака.

Пусть мой противник пощадит себя, пощадит меня, пощадит имя христианина. Пусть узнает, что монашество его состоит не в разговорах и расхаживаньи, а в молчании и уединении. Пусть прочтет слова Иеремии: Благо человеку, когда он несет иго в юности своей; сидит уединенно и молчит, ибо Он наложил его на него (Плач 3, 27–28). А если мой противник забрал себе цензорский жезл над всеми писателями и считает себя ученым оттого, что понял Иовиниана (по пословице: косноязычному лучше понимать слова косноязычного), то, по суду Аттилия, мы признаемся: ты пишешь все. Даже сам Иовиниан, пишущий безграмотно, вполне справедливо скажет следующее: «Если меня осуждают епископы, то это не законно; я не хочу, чтобы против меня говорил тот или другой человек, могущий подавить меня своим авторитетом, но не могущий вразумить меня. Пусть пишет против меня муж, язык которого и я понимаю; если я одержу победу над ним, то разом одержу победу и над всеми. Я очень хорошо знаю (поверьте моему опыту), «каков он, поднявшись на щит, с какой быстротой мечет копье» (Энеида, 10). Он храбр, в спорах привязчив и упорен, и голова его полна хитрых затей. Часто с ночи до вечера он кричал против нас на улицах; а у него бока и сила атлета, и тело его изящно и крепко. Кажется, втайне он последователь моего учения. Кроме того, он никогда не краснеет, не размышляет о том, что говорит и сколько говорит, и приобрел такую славу красноречия, что слова его повторяются людьми косматыми. Сколько раз в обществе он заставлял меня объедаться и доводил до холеры? Сколько раз плевал и уходил оплеванный? Но это все — вещи простые, которые может сделать всякий из моих последователей. Я приглашаю моего противника писать книги — оставить по себе память потомству. Будем беседовать письменно, и пусть судит о нас безмолвный читатель; как я веду за собой толпу учеников, так пусть и по имени моего противника назовутся Гнафоники или Формионики».

Не важна вещь, любезный Домнион, болтать по углам и в жилищах шарлатанов и голословно определять: «Тот хорошо сказал, а этот худо; тот знает Писания, а этот бредит; тот красноречив, а этот совсем бессловесен». Кто судит обо всех, по чьему приговору заслужил то право? Только шутам и людям, всегда готовым на распри, свойственно греметь против кого–нибудь где ни попало на перекрестках и собирать ругательства, а не изобличительные пункты. Пусть мой противник протянет руку, возьмется за стиль, побеспокоит себя и, что может, изложит письменно. Пусть даст нам случай отвечать на его красноречие. Я сам умею кусаться, если захочу, сам могу больно уязвить. И мы грамоте учились: «И мы часто подставляли руку под ферулу» (Ювенал). И про нас можно сказать: «У него сено на рогах; беги дальше» (Гораций). Но я лучше хочу быть учеником Того, Кто сказал: Я предал хребет Мой биющим и ланиты Мои поражающим; лица Моего не закрывал от поруганий и оплевания (Ис. 50, 6); Будучи злословим, Он не злословил взаимно (1 Пет. 2, 23), и после заушений, креста, бичеваний, ругательств — в заключение молился за распинающих, говоря: Отче! Прости им, ибо не знают, что делают (Лк. 23, 34). И я прощаю заблуждающемуся брату: знаю, что хитростью диавольской прельщен он. В кругу женщин он казался себе ученым и красноречивым. Когда в Рим дошли мои произведеньица, он испугался встретить в моем лице соперника и пресек мою распространявшуюся славу, чтобы не было на земле никого, благоугодного для его красноречия, за исключением тех, могущества которых он не щадит, но уступает, которых не уважает, но боится. Опытный человек хотел, подобно старому воину, одним ударом меча поразить обоих борцов и показать народу, что Писание имеет именно тот смысл, какой ему угодно. Пусть же соблаговолит он послать к нам свою речь и не укорами, но вразумлением исправить наше болтанье. Тогда он поймет, что иное дело площадь, а иное дело — кабинет, иное дело рассуждать о догматах Божественного закона среди веретен и корзин девиц, а иное дело— среди ученых мужей. Теперь он свободно и бесстыдно разглашает в народе обо мне, что я осуждаю браки, и сильно ораторствует против меня и, среди беременных женщин, крика младенцев и брачных постелей, умалчивает о том, что говорит Апостол, лишь бы только возбудить ко мне ненависть. А когда он примется писать, столкнется со мной нога с ногой и будет или сам предлагать нечто от Писаний, или выслушивать, что я буду предлагать, — тогда–то он вспотеет, тогда–то пораздумает. Прочь Эпикур, дальше Аристипп, свинопасы не придут, свинья не захрюкает.

К Непоциану. Об образе жизни клириков и монахов

Дорогой мой Непоциан, в своих идущих изза моря письмах ты просишь меня, и часто просишь, вкратце изложить тебе правила жизни, как должен идти правым путем Христовым, не увлекаясь различными порочными приманками, тот, кто, оставив службу мира этого, стал или монахом, или клириком. Когда я был еще юношей, можно сказать, почти отроком и среди суровой пустыни обуздывал первые порывы страстного возраста, тогда я писал к деду твоему св. Илиодору увещательное письмо, полное слез и жалоб, чтобы он мог видеть взволнованное положение души своего товарища, оставшегося в уединении. Но в том письме по молодости лет я выражался без надлежащей серьезности, риторика была свежа в памяти, и коечто я разукрасил схоластическими цветами. А теперь голова моя уже бела, лицо исчерчено морщинами, подбородок отвис, как у быков, и «кругом предсердий льется уже холодная кровь» (Вергилий. «Георгики», 22); ив другом месте тот же поэт говорил: «Все уносит время, уносит даже бодрость духа». И немного спустя: «Теперь забыто мною столько песней, и даже самый голос Maerin оставляет меня» (Вергилий. «Буколики», 8).

Но чтобы не показалось, что я привожу свидетельства только из языческой литературы, узнай тайны Божественных книг. Давид, когда–то воинственный муж, достигнув 70 лет, от хлада старости не мог согреться. Во всех пределах Израиля ищут девицу Ависагу Сунамитянку, чтобы она спала с царем и согревала старческое тело (см.: 3 Цар. гл. 1). Если будешь смотреть только на мертвую букву, то не покажется ли тебе, что это или шутовская выдумка, или аттеланская комедия. Окоченевший старик закутывается одеждами и может согреться не иначе, как только в объятиях отроковицы. Жива была еще Вирсавия, жива Авигея и прочие жены Давида и наложницы, о которых упоминает Писание. Все отвергаются, как холодные; в объятиях одной только отроковицы согревается ветхий старик. Авраам был гораздо старше Давида и, однако же, при жизни Сарры не искал иной супруги. Исаак был вдвое старше Давида и никогда не зяб со своей уже старой Ревеккой. Не говорю уже о древних допотопных мужах, которые проживали 900 лет и, имея не только старческие, но почти уже разлагавшиеся члены, не искали объятий отроковиц. И Моисей, вождь израильского народа, прожив 120 лет, не променял Сепфору на другую.

Что же это за Сунамитянка, женщина и девица столь пламенная, что согревала охладевшего, столь святая, что в согреваемом не возбуждала похоти? Пусть мудрейший Соломон разъяснит нам утехи своего отца, пусть муж мирный расскажет об объятиях воина.

Все телесные добродетели изменяют старикам: возрастает одна только мудрость, все остальное слабеет; посты, бодрствование, милостыни, лежания на земле, путешествия, принятие странников, защищение бедных, постоянство в молитве, неутомимость, посещение больных, рукоделие для раздаяния милостыни — кратко сказать, все, что совершается с помощью тела, с ослаблением тела — уменьшается. Я не говорю, чтобы юноши и люди зрелого возраста, которые трудом и горячим усердием, святостью жизни и частой молитвой к Господу Иисусу достигли знания, не говорю, что такие люди скудны мудростью, которой недостает и у большей части стариков, но я хочу сказать, что юность воздвигает сильную телесную борьбу, и среди порочных увлечений и плотских восстаний, как бы среди зеленых деревьев, огонь духа не может разгореться и явиться во всем своем блеске. А старость тех людей, которые юность свою провели в честных занятиях и в законе Господнем поучались день и ночь, старость таких людей слетами бывает ученее, в жизни опытнее, стечением времени мудрее и производит сладчайшие плоды старческих учений. Поэтому и греческий мудрец Фемистокл, говорят, когда, прожив 107 лет, заметил приближение смерти, сказал, что ему жаль расставаться с жизнью в то время, когда он только что начал быть умным. Платон умер на 81–м году, занимаясь литературой. И Сократ провел 99лет в научных и литературных трудах. Не говорю о прочих философах: Пифагоре, Демокрите, Ксенократе, Зеноне и Клеанте, которые уже в преклонных летах прославились мудростью. Обращаюсь к поэтам — Гомеру, Гесиоду, Симониду, Стезихору, которые в глубокой старости и при приближении смерти пропели свою лебединую песнь, превзойдя самих себя. Софокл, когда по причине глубокой старости и нерадения о домашних делах был обвиняем собственными сыновьями в сумасшествии, то прочел перед судьями только что написанную им трагедию «Эдип» и представил такое блестящее доказательство мудрости в дряхлом возрасте, что трибунал строгих судей превратил в театр рукоплескающих. Не удивительно, что и Катон, бывший цензор, красноречивейший римлянин, уже в старости не постыдился изучать греческий язык и не отчаялся в успехе. Не без основания и Гомер говорит, что с языка Нестора, старца уже дряхлого, текла речь, слаще меда. Тайна самого имени (отроковицы Давидовой) Ависаги — Abisag— означает широту старческой мудрости. Ибо слово Abisag значит «отец мой преизобильный» или «отца моего вопль». Глагол superfluo (избыточествовать, быть лишним) имеет двоякое значение; здесь берется в лучшем смысле и означает добродетель, умножающую в старцах и их обильную и плодотворную мудрость. Аиногда слово superfluous значит как бы ненужный. Если же принять Abisag во втором значении, то слово rugitus (вопль) означает собственно шум морских волн и, так сказать, исходящее из моря содрогание. Это значит, что в старцах обитает могучий гром Божественной речи, превосходящей человеческий голос. А слово сунамитянка на нашем языке значит пурпуровая, багряная; этим означается и теплота мудрости, и горение в Божественном чтении: указывается и на Таинство Господней Крови, и на жар мудрости. Поэтому и в книге Бытия (38, 27–30) бабка навязала пурпур на руку Фареса, который от того, что разделил преграждение, заранее отделявшее два народа, получил имя Phares, то есть разделитель. И блудница Раав во образ Церкви свесила в окно нить, содержащую тайну крови, чтобы при погибели Иерихона спасся дом ее. Поэтому и в другом месте Писание о святых мужах говорит так:

Но к чему такое длинное предисловие? К тому, чтобы ты не требовал от меня детских декламаций, цветов красноречия, кокетства в словах и в конце каждой главы каких–нибудь кратких и осторожных заключений, которые бы возбуждали крики и рукоплескания слушателей. Пусть объемлет меня одна только мудрость, пусть Ависага наша, никогда не стареющая, почиет на моем лоне. Она чиста и всегда девственна и, подобно Марии, не повреждена, хотя бы каждодневно рождала и всегда рождает. Поэтому, кажется, и апостол сказал: