Казачка

Сухов Николай Васильевич

Роман "Казачка" замечательного волгоградского писателя-фронтовика Николая Васильевича Сухова посвящен четырем годам жизни обыкновенной донской станицы. Но каким годам! Разгар Первой мировой войны, великие потрясения 1917 года и ужасы Гражданской войны — все это довелось пережить главным героям романа. Пережить и выжить, и не потеряться, не озвереть в круговерти людских страстей и жизненных коллизий.

Роман Николая Сухова успешно продолжает и развивает славные традиции истинно народного повествования, заложенные в знаменитой эпопее М. Шолохова "Тихий Дон".

Часть первая

I

По крутому каменистому склону — в обрывах и уступах — поднимался волк. Это был матерый, уже дряхлый старожил буерака, не раз бывавший в переделках. Он широко зевал, приостанавливаясь, потягивался, и на его буром в седых пятнах загривке дыбилась щетина. Вялыми бросками он шел наискось, кверху.

Над ним во мгле высился корявый дуб-вековик с низко опущенными заиндевелыми ветками. Страж одичалых степных просторов, дуб накренился над обрывом, повис и сумрачно уставился на свой оголенный, цвета тусклой стали корень, обнимавший кудрявую черную прядку земли, чудом втиснутую меж солончаковых глыб. И никакому силачу-бурелому — ни грозовому июльскому, ни ледяному новогоднему, мертвящему птиц в полете, — дуб свалить было невмоготу. Одна лишь ласковая, неугомонная весна из года в год, незаметно, но неотвратимо подтачивала корень. И придет когда-нибудь время: степной орел — едва ли не сверстник дуба, — шумя с посвистом крыльями, покружит над суходолом, загонит в норы сусликов и не найдет обжитого места…

Из-под волчьих когтей сыпалась глина. Змеящимися ручейками, шурша, она стекала на дно обрыва, туда, где в зарослях осок курилось логово. На обледенелом выступе зверь поскользнулся и столкнул камень. В буераке послышались глухие шорохи. Волк напрягся, шевельнул щетиной и прыгнул. Снеговая мерцающая равнина под мутным ночным небом синё сверкнула перед ним…

У крайней, в низине, левады волк замедлил шаг, насторожился и раздул ноздри, ловя недобрые, приплывшие из мрака запахи. Где-то простуженно звякнул колокол, притих на минуту. Потом звякнул смелее, и над степью закружились унылые звуки. Волк поднял голову, зажмурился — небо было зыбкое, студеное — и завыл. Он выл с переливами, протяжно и жалобно. В улицах трусливо затявкали собаки, недружно подвыли и смолкли. Волк околесил хутор, переползая через канавы и беря скоком обветшалые прясла, и спустя час уже лез по гумну. Лез крадучись, косясь на завьюженный начатый стог сена. Но вот из-за сараев вылетел ветер, принес чуть внятное овечье тепло, и зверь опьянел: старчески раскачиваясь и разгребая грудью снег, он заспешил без опаски.

Вдруг от стога жгучей короткой струей плеснулся свет, опалил волку бок, плеснулся еще раз, и морозная тишь загрохотала.

II

Федор шел домой уже после полуночи.

Соседский кочет, хлопнув крыльями, взял высочайшую ноту, какую только могло выдержать его кочетиное горло, но подавился морозом и сконфуженно умолк. Однако его услышали: по хутору из конца в конец покатилась перекличка. На речке гулко трещал лед, корежился и стонал в тисках мороза. Ущербный, на исходе, месяц выглянул из-за тучи, показал стесанный краешек, и высокая в палисаднике раина, что богатая невеста под венцом, блеснула нарядом.

Федор прикрыл калитку и, вспомнив про корову, которая причинала, как хозяевам казалось, зашел в катух. В ноздрях защекотало полынком и затхлым паром. Вспыхнувшая спичка на минуту осветила внутренность катуха. Лысая, в крапинах инея, корова сыто отдувалась, жевала жвачку. Увидя Федора, она недовольно мыкнула и отвернулась к плетню. «Ну и черт с тобой, лежи!» — Федор хлопнул воротами.

Неслышно ступая, вошел в хату. С печки свисали босые ноги отца; огонек цигарки освещал усы и бороду — когда старика душил кашель, он садился и курил. У трубки на полу чернела постель, — сонно посвистывал племянник Мишка. На кровати вздыхала и ворочалась сноха Настя. Ей, как видно, плохо спалось: от мужа — старшего Федорова брата, Алексея, находившегося на фронте, — уже два месяца не было письма.

— К корове наведался? — хрипло спросил отец, втягивая на печь. — А то, не дай бог, в такой мороз…

III

К этому делу ребята готовились три дня. Три дня подряд они спевались. Придут из школы, наскоро пообедают, заберутся на печь и до позднего вечера тянут — кто громче. Все было бы хорошо у них — спевку провели они ладно, — но вот с присказом дело не клеилось. Мишка знал присказ о царе Ироде — Федор научил, — а Санька нет. Десятки раз повторял Мишка, втолковывал дружку, но тот никак не мог затвердить. Старался, лоб потел, но все попусту. Вылетали слова из Санькиной головы, и все тут.

«Уж дюже чудные они, слова эти: «приидоша», «принесоша». И для чего придумали такие непонятные слова, кто их знает? — с тоской думал Санька. — Нет чтобы сказать по-людскому. Ну разве же их запомнишь!» И действительно, запоминал он плохо: скажет два-три слова и замычит — не знает, что дальше.

В конце концов Мишка отчаялся и решил сделать так: петь они будут вдвоем, а про Ирода рассказывать ему одному придется. Ничего не попишешь. До чего же беспонятливый народ! Ты ему хоть толкуй, хоть не толкуй — все одно не знает. Они даже чуть-чуть не поссорились.

Провожатым у ребят шел Федор. Он вызвался на это с большой охотой. У ребят даже вкралось подозрение: не хочет ли он разделить с ними добычу? О настоящей причине они, понятно, и не догадывались.

С первыми ударами колокола они вышли на улицу. Ночь была темная и тихая. Под ногами звонко хрустел снег — с вечера играла метель, а к утру придавил мороз. Над завьюженными крышами стлался едкий кизячный дым. Из станицы тоже доносились приглушенные басовитые звуки колокола. В окнах весело и зазывно мелькали огоньки. Разноголосо гавкали собаки, потревоженные христославцами. Изредка, направляясь к церкви, пробегали согнутые фигуры — в шубах, тулупах. Кутая в воротник лицо, Федор вспомнил, с каким, бывало, нетерпением ждал он этого часа!.. И ласково окликнул ребят:

IV

После того как отец так сдержанно отнесся к разговору о сватовстве, Федор докучать ему не стал. За весь мясоед ни разу больше не напомнил, будто и речи о том не было. Старик, казалось, тоже забыл об этом разговоре, хотя и обещал повстречать Андрея Ивановича — Надиного отца, закинуть удочку.

Не докучал Федор отцу не потому, конечно, что перестал о женитьбе думать. Совсем напротив: Надя была к нему ласкова, а за последнее время особенно, и его мысль о женитьбе с каждым днем зрела. Но для него ясно теперь стало — хоть и не было оттого легче, — что разговоры со стариками ни к чему не приведут. По правде сказать, он и сам опасался, что, как только Андрей Иванович услышит об их затее, тут же рассвирепеет и заорет. Повадки старика Морозова Федору отлично были известны, хотя отец и упрекнул его, что он не знает этого «Милушку».

О том, что года через полтора его, Федора, заберут на службу и, если не замирятся, — прямо в пекло войны, он не забывал ни на минуту. И нельзя было забыть — слишком часто ему напоминали о войне. Напоминали пустые, болтающиеся по ветру рукава мундиров и деревяшки вместо ног, на которых возвращались казаки с фронта. Знал Федор и о том, что за время мясоеда было всего лишь две-три свадьбы, стыдливо-тихих и незаметных. Это вместо тех десятков до войны, когда в свадебные сезоны от буйных гульбищ хутор стонал пьяным стоном. Но что пуще всего помнил Федор — так это то, что, если он не женится до службы, Нади не видать ему, как своего затылка. Не потому, понятно, что Надя не захочет ждать его — в этом на нее он смело мог бы понадеяться. Но Андрей Иванович не будет самим собой, если не отдаст ее первому же, с капитальцем, жениху. И покорная, робкая по натуре Надя, какой знал ее Федор, не осмелится перечить отцу. Да хоть и осмелится — толку будет мало.

Прошлой осенью она едва отделалась от жениха с Черной речки, о котором при разговоре упоминал Матвей Семенович. Только дело обстояло не так, как о том поведал старик, будто Андрей Иванович отказал жениху. Напротив, тот совсем уж было расчищал усы на свадьбу. Ведь жених сулил ему златые горы — вечный участок, паровая мельница что-нибудь да значат! Надя слезно умолила Пашку отвадить жениха от двора — Андрей Иванович просватал, даже не спрося ее согласия. Когда захмелевшие сваты уже хлопали по рукам и собирались помолиться за счастье молодых, Пашка тайно от отца кивнул жениху и вывел его на крыльцо. С глазу на глаз он шепнул ему что-то такое, отчего у рябоватого и горбоносого жениха — на две головы выше Пашки — зрачки вдруг заходили кругом. У него сразу же заболела голова, заломила поясница, и он вместе с родней, отказавшись от чая, заторопился восвояси. А после прослышали, к огорчению Андрея Ивановича, что будто бы он раздумал жениться.

Если о сватовстве Федор больше не затевал с отцом разговора, то старик, в свою очередь, всячески избегал напоминать про данное обещание. Он, собственно, и обещал-то просто потому, чтобы как-нибудь успокоить парня. Не может же он, в самом деле, потакать ему во всякой блажи. Раза два за это время он встречал Андрея Ивановича. Набредало на ум «закинуть удочку», да так и не осмелился.

Часть вторая

I

Снаружи было все как будто по-прежнему.

Невзрачные с камышовыми и соломенными крышами хаты, изредка небольшие, под железом, домишки, как и два года назад, до войны, понуро глядели в кривые, заросшие репьями и лебедой улицы, лепились под солончаковым склоном — летом защита от знойного суховея, а в зиму — от метельного снегопляса. Степная мелководная речка, в осочных заводях которой жирели лягушки, в июльскую жару все так же пересыхала, обнажая на перекатах песчаные косы, а по осени, ежели хмурое небо расплещется дождями, полнела, вздувалась илистой мутью. По воскресным дням и всяким иным малым и большим праздникам, отмеченным в святцах кругом и полукружьем, звонарь все с тем же рвением звонил в колокола, сеял над хутором то заупокойно-грустные, то веселые под пляс переборы, а люди вереницами шли в церковь и ставили святителям дешевенькие свечи. Старик Березов по-прежнему, к великому изумлению людей, ловил на перекрестках попа, кричал ему всякие непристойности, и тот, подбирая полы, сломя голову бежал мимо.

Все, казалось, было так же.

Но так было только снаружи.

А внутри хат и домишек, отгороженных от мира плетнями и заборами, уже по-иному кружилась серенькая, невеселая, суетливая жизнь. На прошлой неделе к Бабе-казак пришел служивый. С фронта. Несказанно обрадовалась баба, признав в заволосатевшем старике, неумело прикрывавшем двери, своего долгожданного. От радостного перепуга грохнула на пол чашку — собирала полудневать, бросилась навстречу, но вдруг ахнула и побледнела: служивый заторопился к ней, выронил костыль и загремел подкованным сапогом, запрыгал на одной ноге — другую ногу оторвало снарядом. Затряслась баба в судорогах, взвыла, как по мертвому, запричитала. Дождалась работничка!..

II

Тридцатый казачий полк, в составе 3-й Донской дивизии, действовал на румынском фронте. Из хуторян в этот полк попали Федор Парамонов, Пашка Морозов, Латаный и еще кое-кто.

В Урюпинской, окружной станице, в запасных сотнях новобранцев продержали недолго — около месяца. Военному «рукомеслу» — в пешем и конном строю срывать людям головы — их обучали наспех. Некогда было. Лихо придет — сами научатся. На фронте творилось неладное, и частям срочно требовались подкрепления. Из округа казаков направили в Бессарабию, в город Болград. Здесь, в армейском резерве, отдыхал и набирался сил потрепанный в боях 30-й полк. В Болграде первое время продолжалось то же, что и в окружной станице, обучение: по головному номеру вольт направо, вольт налево, вперед коли — назад отбей, руби и так далее. Но вскоре полк, отдохнувший, пополненный, был отозван на позиции.

В первых числах декабря он вместе с другими полками своей дивизии и 3-й кавалерийской был брошен под Браилов, где в то время прорвался противник. Через Дунай переправились по понтонному мосту, наведенному саперами, и двинулись форсированным маршем по шоссе в горы.

Несмотря на позднюю осень, дни стояли теплые, ясные. С утра — легкий морозец, густой туман, иногда — изморось. Но вот сквозь туман прорвется солнце, глянет из-за сопок, и низкое над Карпатскими отрогами небо молодо заблестит.

Вот и сегодня с утра накрапывал дождь, дышало холодком, но к середине дня разведрило и потеплело. Сотни шли строем по три. Голова колонны давно уже спустилась с крутого безлесного перевала в низину, задернутую тенями, которые отбрасывали тучи, а хвост ее, извиваясь, только еще подтягивался к перевалу.

III

Напрасно бабка Морозиха, угождая внучке, истоптала по кочкам свои единственные праздничные гамбургского товара штиблеты, которые тридцать лет по годовым праздникам украшали ее ноги. Она все бегала тайком то к Березовой Лукерье — пошептаться с ней о предстоящем «деле», уговорить ее быть с внучкой помягче, пообходительней; то к сватам Абанкиным, к Наде — наставить неопытную внучку на ум, подтолкнуть ее на ту тропку, по которой она должна пройти, чтоб избавиться от вековечного позора. Все ее хлопоты пропали даром: советов бабки Надя не хотела слушать.

И напрасно сморщенная, сухонькая, уже потерявшая счет своим летам повитуха Лукерья, губя майские засушенные травы, оттапливала их, грела воду, готовилась к очередному врачеванию. Надя не пришла ни в ту субботу, которую назначала бабка, ни в следующую.

Тогда обе старухи ополчились против Нади. Бабка Морозиха, обиженная ослушанием и упрямством внучки, перестала к ней наведываться: пускай, срамотница, расхлебывает как знает! Глядеть на сватов и хлопать от стыда глазами она не хочет. Лукерья же, затаив обиду за то, что Надя не почтила ее ремесла — не иначе, пойдет к какой-нибудь другой повитухе, обнесла ее и честью и богатой подачкой, — и, мстя за это, растрезвонила по хутору:

«Господи, времена пришли, виданное ль дело! Не успели повенчать — и что ни видишь кстить будут. Хоть бы Абанкины. Взяли сноху, обрадовались! Она и под святым венцом-то стояла с «приданым», брюхатая».

Молва эта сорочьим стрекотом вкривь и вкось разнеслась по улицам и не замедлила ворваться в дом Абанкиных. В семье их поднялся невероятный переполох. Наумовна как только услышала об этом — заохала, застонала и слегла в постель, потребовав фельдшера: делать примочки. Так вот оно, оказывается, в чем разгадка! Вот, оказывается, почему эта тихоня все прячется от людей, день-деньской сидит в спальне! А она-то думала… Петр Васильевич посуровел, надулся и, наводя порядок во дворе, молча ходил, важный и недоступный. За ним на цыпочках по пятам следовал Степан. Вытягивая худую шею и сутулясь, он на лету ловил каждое его мычание, каждый взгляд исподлобья и держал себя так, словно он-то и был виноват, что не смог уберечь хозяйский двор от непрошеных новостей.

IV

В конце тысяча девятьсот шестнадцатого года, после того как русские и союзные румынские войска оставили Добруджу, 30-й казачий полк был отведен в город Рени — на нашей стороне Дуная. Город забит был войсками. Тридцатый полк разместился на окраине, и так тесно, что порою в каком-нибудь домишке или избенке располагалось по целому взводу.

Позиции полка находились по ту сторону Дуная, неподалеку от местечка Песики — верстах в пятнадцати от города. Туда на два-три дня отправлялись на пароходе по две сотни; отдежурив, они возвращались, и их сменяли другие. Переправу эту прикрывал военный катер Дунайской флотилии, стоявшей тоже в Рени. Верстах в шести от местечка Песики по сопкам держали позиции болгары. Впереди них, в направлении местечка, лежали непроходимые болота, плавни. Тридцатый полк стоял длительное время, лишь охраняя рубежи, защищенные болотами, и не входя в соприкосновение с противником.

После памятной схватки Федор на несколько дней выбывал из строя. Рана на его плече засохла быстро: палаш баварца, к счастью, задел только мышцы, чуть потревожив плечевую кость. Ему даже отпуска не дали. Но другая рана, невидимая, которая осталась в его душе после Пашкиного сообщения и боя, — это, как известно, случилось почти одновременно и потому слилось в душе Федора во что-то единое и страшное, — вот эта рана не только не засыхала, но, наоборот, с каждым днем все острее ныла. Воспоминания о пережитых в бою ужасах преследовали его во сне и наяву. Он силился найти в себе оправдание массовой кровавой резни — и не находил. За последнее время он резко изменился: стал задумчив, угрюм и чрезвычайно вспыльчив. Какой-нибудь пустяк, на который раньше он не обратил бы внимания, выводил его из себя. Похудел Федор, осунулся.

Пашка Морозов отчасти догадывался о причинах, изнурявших его друга, и по-своему старался помочь ему. Он относился к нему с дружеской лаской и даже нежностью, угождал во всем. О хуторских делах, и в особенности о Наде, вспоминать при нем избегал. Он подозревал, что в столь быстром замужестве сестры — не все хорошо и благополучно. На ее имя на днях он послал письмо — хотел узнать о свадьбе от нее самой и более подробно, но пока помалкивал об этом.

За спасение жизни командира сотни подъесаула Свистунова в бою на Сетиновом поле Пашка был представлен к награде: сперва он получил георгиевский крест четвертой степени, а в скорости и второй крест, третьей степени. И как дополнение к ним по уставному правилу — звание урядника. Награда в конечном счете зависела от самого командира сотни, и он не поскупился. Внешне Пашка отнесся к этим милостям равнодушно, тем более что его задушевный друг Федор недолюбливал чины и «побрякушки», как он называл кресты. Но втайне Пашка был бесконечно рад.