Арон Тамаши — один из ярких и самобытных прозаиков, лауреат государственных и литературных премий ВНР.
Роман «Абель в глухом лесу», действие которого происходит в буржуазной Венгрии, — подлинная поэма в прозе, воспевающая мужество и жизнелюбие народа. Его герой-бедный крестьянский мальчик, отданный отцом на работу в глухое лесничество, умом и сметкой преодолевает невзгоды, в самих трудностях жизни обретает душевную стойкость и жизнеутверждающий юмор; он добр и отзывчив к чужим бедам.
Рассказы, весьма разнообразные по стилистической манере и тематике, отражают 40-летний период творчества писателя.
Предисловие
Первая половина XX века дала Венгрии немало ярких писательских имен, дарований сильных и разнообразных. Этот ряд вершин прозаического мастерства открывает писатель-реалист с сильно выраженным социальным чувством, классик венгерской литературы Жигмонд Мориц; в одно время с ним совершается расцвет совсем иных творческих индивидуальностей — Михая Бабича и Дежё Костолани; оба они выдающиеся поэты, эстеты, но и тонкие прозаики, великолепные стилисты. За ними следуют, вместе с ними создают венгерскую прозу, сообщают ей остросовременное звучание «урбанист» Тибор Дери, «народники» Ласло Немет, Йожеф Дарваш и Петер Вереш, певец городских низов и проницательнейший бытописатель люмпенского мира Енё Йожи Тершанский, родоначальники очень популярного и весьма существенного — социогра-фического — направления в венгерской литературе Дюла Ийеш, поэт и прозаик, Лайош Надь, новеллист. Эти и другие имена венгерских писателей XX века известны в мире, их произведения переведены и у нас на русский и на многие языки народов СССР.
Но сейчас речь пойдет не о них, а об их современнике Ароне Тамаши, удивительном рассказчике, мастере слова, создавшем необыкновенно поэтическую прозу; эту прозу венгры знают со школьных лет, заучивают как стихи и помнят потом всю жизнь. Надо признаться без обиняков: именно самобытность этого писателя, уникальная колоритность его художнического склада надолго задержали советских унгаристов на «подступах» к его творчеству — Тамаши и в самом деле из тех, кого считают почти непереводимыми.
Арон Тамаши родился 20 сентября 1897 года в маленькой венгерской деревушке Фаркашлака, затерявшейся среди гор и лесов Эрдея (венгерское название Трансильвании), который находился тогда на территории Венгрии. Там, вдали от железных дорог и большого мира, среди простых людей — землеробов, охотников, пастухов, лесорубов — прошло его детство, навсегда оставившее в душе ностальгическое чувство редкостной поэтической силы.
Легкое или трудное детство было у Арона Тамаши? Это ведь как посмотреть. Его крестьянин-отец «был не из самых бедных» в Фаркашлаке, вспоминал позднее в автобиографии писатель, однако труд на клочке земли, заработанной в поте лица, был и для него, и для всех членов семьи не только главным содержанием жизни, а просто формой существования. С самого раннего детства посильный, но непреложный обязательный труд, при ясном осознании его жизненной необходимости; и через него — сознание и собственной необходимости для семьи, права на достойное место среди односельчан.
Арон был старшим сыном, и, согласно обычаю, именно ему предстояло продолжить дело отца, стать во главе небольшого, натурального, в сущности, хозяйства. С малых лет приучается он постигать нехитрые, но и сложные законы и правила, учится сеять-пахать, обихаживать скот. Однако вмешалась судьба: двенадцатилетний Арон случайно прострелил себе руку из соседского пистолета, полновесный крестьянский труд стал ему не под силу.
АБЕЛЬ В ГЛУХОМ ЛЕСУ
(роман, перевод Е. Мылыхиной)
Глава первая
В достопамятном одна тысяча девятьсот двадцатом году — иначе сказать, на другой год после того, как оказались мы, секеи,
[1]
под румынами,
[2]
— случилась в моей жизни и еще одна великая перемена. Звали меня и в ту пору Абелем, а жили мы в Чикчичо Фелчикского уезда, большом селе на берегу Олта, где чуть ли не все занимались выращиванием капусты.
Отец мой, по имени Гергей, тогда был еще жив, служил обходчиком в общественном лесу. Так и бедовал один, в лесу среди гор, в хлипкой лачуге; домой спускался редко, когда уж весь провиант выйдет. А моя матушка опять снарядит его, набьет суму, чем бог послал, и подается отец назад, в лесное свое пристанище, и опять мы не видим его неделю, а то и поболе.
Детей, кроме меня, в доме не было, да я и не жалел об этом: родители одного-то меня едва тянули, чтоб и в школе учить, и одевать-обувать, очень уж бедно мы жили.
Тот день, что внес в мою жизнь великую перемену, как я уже поминал, пришелся после Михайлова дня, то есть на тридцатое сентября. А вот среда это была или четверг, сказать не могу, запамятовал, одно помню точно: отца давно что-то не было из лесу. После полудня, управясь с делами, матушка подхватила мешок и подалась картошку копать, а мне целую гору кукурузных початков оставила, чтобы к вечеру, когда она воротится с поля, я все облущил. Жили мы в маленьком, крытом соломой домишке, по-над садами, с той стороны предгорья, где Харгита. День был хоть и осенний, а солнечный, я даже окно растворил, чтоб свежий воздух заходил к нам без страха. Вывалил я кукурузные початки посреди комнаты, на пол поставил пустую корзину, взял сито и устроился между корзиной и кукурузой; сито поставил на колени и принялся за дело.
Была у нас хорошая собака, большая, лохматая, по кличке Воструха, и еще была кошка с белым пятнышком на лбу — я их обеих любил без памяти, что одну, что другую. Собака улеглась на полу и не сводила с меня глаз, удивлялась, видно, как это я ловко так лущу в сито кукурузные зерна. Немного погодя и кошка к нам присоединилась, да ведь как, паршивка, устроилась! Вскочила мне на правое плечо и ну мурлыкать в ухо, помурлычет-помурлычет, умоет мордочку, опять мурлычет.
Глава вторая
Я прервал свои записи на дне поминовенья усопших и осмелился даже сказать, что именно с этого дня погода вконец испортилась. Оно и в самом деле так было: в наших краях издавна повелось, что ноябрь ждет не дождется конца октября и тотчас устраивает ему самые заунывные проводы.
Точно так случилось и в ту осень.
Горы закутались в траурные плащи, то там, то здесь бородками прилаживались к ним белые облачка, небо глядело вниз посеревшим ликом и тихо проливало слезы, а на деревьях засверкали бесчисленные капли, словно вдруг набухшие серебряные почки.
Все на земле отяжелело, а всего тяжелей было у меня на сердце. Я слонялся целый день по участку как неприкаянный, и не было желания хоть шуткой с возчиками переброситься, а ведь я обычно-то люблю пошутить.
— Что, Абель, никак твоя краля тебя спокинула? — захотел растормошить меня земляк из Зекелака.
Глава третья
Одно можно сказать без ошибки: в ту самую минуту, когда я увидел банковского кассира и жандарма, в моей жизни на Харгите началась новая полоса.
Горькая зимняя полоса.
И сразу, в виде задатка, ветер будущего с такой силой ударил в лицо мне, что не было сил у меня подойти к гостям ближе, и я остановился от них шагах в двенадцати. Блоха тоже, видно, почуяла недоброе, потому как остановилась рядом со мной и залаяла. Жандарм решил, что собака лает на него — да так оно на деле и было, — сорвал винтовку с плеча и, злобно ощерясь, наставил ее на Блоху. И в эту минуту я понял, что, вздумай он выстрелить, моя собачка не одна кончит счеты с жизнью: либо я, либо жандарм, а может, мы оба поляжем с ней рядом. К счастью для всех нас, выстрела не последовало, хотя Блоха не отступала и даже лаять не перестала. Однако и я, не будь простак, поспешил ухватить счастье за хвост. И вот каким манером. Я наклонился к собаке и ласково сказал ей:
— Ну-ну, Блоха, собачка моя, не надо так уж стараться, на господина витязя лаять!
Собака взглянула на меня, махнула хвостом, злость развеивая, и побежала назад, в лес. Будто сказала: ладно, мол, лаять на него я не стану, но и видеть его не желаю.
Глава четвертая
Покуда я растрачивал последние силенки на верхушке сосны, пальцы мои совсем застыли, одеревенели. Едва опустившись на землю, стал я их ублажать по-всякому — старушкам-богомолкам и то бы впору у меня усердию поучиться! Уж я и дышал на них, дул изо всей силы, и растирал, и перебирал по одному, и промеж колен согревал. Только все мои старания оказались без толку, хуже того, мороз и за мочки ушей хвататься начал, щипал безжалостно. От боли стало мне мерещиться всякое-разное — крестный ход, да и только! Увидел я отца моего и матушку, и родичей ближних и дальних, и школьных товарищей — вся деревня проходила чередой перед моими глазами. На мое счастье, приметил я в этой толпе господина учителя и тотчас вспомнил мудрый совет:
Стих, оказывается, правду молвил: я хорошенько потер снегом отмороженные места и сразу почувствовал облегчение. Теперь можно и домой податься, чтобы не попасться на глаза ненароком еще какому-нибудь бродячему Фусилану. Но на прощанье я еще раз поглядел на верхушку дерева и сказал громко:
— Ну, флаг, теперь уж сам возвещай свободу, как знаешь!
С тем и отправился восвояси. Шел по заснеженному простору, как, должно быть, Иисус брел когда-то по морю. Трещал мороз, а я шел выпятив грудь и лихо щурил глаза против света. И вспоминал по дороге Яноша Хуняди,
[9]
про которого учили мы в школе, как он храбро с турками воевал. Турки, те тоже были вояки крепкие, а все-таки Хуняди повсюду их побеждал и везде водружал свое знамя, и потому великая слава досталась ему на вечные времена. А теперь вот и я почувствовал себя вдруг вроде бы как одного с ним роду-племени, ведь и мой Шурделан, уж верно, за какого-нибудь турецкого пашу сошел бы, а я не испугался и с ним сразился, да еще знамя свободы водрузил в знак того, что больше ему моих коз не едать!