Полыни горше

Тертова Галина

Галина Тертова

Полыни горше

Афродита

Из морской пены, из зелёной волны, из прозрачных сверкающих брызг, из жемчуга и перламутра родилась Афродита. Золотые кудри по плечам, прозрачно-зелёные глаза, трепетные крылья тонкого носика, просвечивающаяся розовым алебастровая кожа, стебелёк шеи, розовые бутоны сосков вздёрнутой маленькой грудки, длинные бёдра, тонкие длинные пальчики, перламутровые ноготки. Назвали Лилией.

Когда бабушка была жива, часто в праздники, после рыбного пирога, перед чаем, играли в фанты. Если мама водила, всем лёгкое назначала — спеть, стихи читать, поцеловать бабушку или Семён Семёныча. («Коля, Вам судьба с Семён Семёнычем целоваться!») У папы — всем судьба смешное делать: под столом кукарекать, самовар изображать, на Коле, как на коне, прокатиться, в бабушкино платье нарядиться и в нём Офелию представлять. Лиличке всегда лёгкая судьба — стишок читать.

А когда случалось что-нибудь, бабушка говорила: «Ничего не поделаешь, такая у него судьба». «От судьбы не уйдёшь». «Судьбой назначено». «Тяжёлая судьба выпала».

И Лиличке представлялась огромная гора. Но внизу вроде гора, а чем выше, тем удивительнее: как-то постепенно гора становилась человеком, ну, не человеком, а только фигурой похоже — огромная женщина, как бабушка, или Сивилла из книжки — Судьба. Сидит эта Гора — Судьба, головой в небесах, за облаками, среди звёзд уже, и из книжечки с золотым обрезом листочки вырывает и записочки на них пишет — кому какая судьба. Ангелы подлетают, записочки подхватывают и, осыпая золотую пыль с белых крылушек, несут их вниз, на землю, где сейчас, вот в эту минуту, ребёночек родился. И за пазуху ему в рубашонку или в медальончик, что ли, записочки суют. Вот и всё. Теперь, хочешь — не хочешь, надо выполнять по фанту, по записочке, по судьбе: дедушке в лагерях сгинуть, Верочке в восемь лет утонуть, Николаю Львовичу на войне погибнуть, Коле профессором в Бостоне стать, Олечке под машину попасть и за этого шофёра замуж выйти, Антонине Львовне трёх мужей схоронить, а Зинаиде, наоборот, — при её-то красоте всю жизнь старой девой прожить в Боровичах. Маме судьба в сорок лет встретить папу и родить Лиличку. У Лилички самая лёгкая судьба (как стишок читать) — быть красавицей и всеобщей любимицей. Такая видно записочка была.

Уж, конечно, родители надышаться не могли: поздняя да единственная, и любую бы любили, а тут ещё и красавица. И Лиличке ни в чём отказу не было: не стоило так тяжело ребёнка рожать, чтоб он в чём-нибудь нуждался. Шить мама сама мастерица — закройщица в Доме моды. Такого, как мама сошьёт, нигде не купишь. А на Лиличкиной фигурке всё, как на куколке. Куколка наша любимая!

Лизино счастье

I

Солнышко заглядывает в эту комнатку только ранним утром. И первые птички на окошко слетаются, зная, что здесь всегда для них угощеньице приготовлено: под картонным молочным пакетиком, что на гвоздик к раме привешен, на пластмассовой тарелочке зёрнышки не переводятся. И мелкие пташечки благодарные песенки поют, по железному сливу разгуливают, клювиками постукивая, и на открытую форточку смело садятся. А порой, головку наклоня, и в книжечку любопытно заглядывают, что на окошке всё на одной странице раскрыта: «Ей было тридцать лет, она жила в коттедже дачного типа».

На окошке розовые тюлевые занавесочки, на подоконнике аленький цветочек, так необдуманно людьми названный Ванькой-мокрым. Пышный кустик в семь весёлых цветков. Недолго уж ему гореть осталось: как только кустик тридцати сантиметров достигнет, тут же ему голову долой и за ножки в открытую форточку выбросят… Теперь крошечный его сыночек радоваться солнышку будет, пока таким же не станет. А потом и ему — та же участь. А не будь таким дылдой! Маленькое сердцу хозяйки милее. То-то у ней по стеночкам (в крошечной пятнадцатиметровой комнатке) малюсенькие фотокарточки в рамочках. Да и в тех — кое-где одна лишь голова аккуратно ножничками отрезанная и влезает. В кругленьких, овальных, квадратных рамочках на всех фотографиях всё одна хозяйка, да порой чьё-то таинственное плечо присоседилось. На книжной полочке малюсеньких мягких игрушечек больше, чем книг: котики, зайчики, медвежатки да деревянные расписные лошадки, и так — куколки всякие. На розовых обоях в мелкий цветочек три календаря за прошлые годы, всё с котятками. На маленьком, тоже круглом, столике, на кружевной салфеточке, в красном гранёном стаканчике, и малиновыми огоньками стаканчик приятно посверкивает, — пять искусственных цветочков: три розы и две веточки сирени. Узенькая девичья кроватка под жёлтым плюшевым покрывалом, два венских стульчика да старое креслице с деревянными подлокотничками. Один подлокотничек всё время на пол падает, чуть тронешь. Маленький шкафчик пенальчиком да маленький телевизор на тумбочке под кружевной же опять салфеточкой. Вот и вся обстановка.

Да кто ж в такой чудной комнатке живёт?! Дюймовочка, что ли? Что за сказочная крошечная улыбчивая старушечка салфеточки вяжет да птичек по утрам слушает? Нет, не Дюймовочка и не волшебная старушка, а вот она — Лиза. Уже позавтракала, и восхитительный кофейный аромат в комнатке стоит. В креслице сидит и уже что-то вяжет. А потом вязанье отложит и книжечку возьмёт: «Ей было тридцать лет, она жила в коттедже дачного типа.». В который раз Лиза эту первую страничку читает, никак сдвинуться не может. Тут сразу у ней мечтанья пойдут: «А ведь и мне тридцать лет, не про меня ли это? Нет, не про меня. В коттедже… Ах, слово-то и то необыкновенно прекрасное — в коттедже!»

Тут я вам секрет приоткрою: Лиза — одинокая девушка тридцати лет. Фигуркой на колокольчик похожа: на маленькой головке высоко-высоко, на самом темечке, трогательный белесый «кукиш» заколот, а дальше вниз плавно всё колокольчиком растекается и две толстые ножки близко ставит, как колокольный язычок. Лиза толстая, всё время худеет — диетами себя изнуряет. Лет в двенадцать ещё с подружкой гуляли, и запомнилось на всю жизнь, как подружка, смуглая красавица Катенька (Лизин кумир, идеал и пример для подражания) говорила: «Я люблю, чтоб платьице коротенькое и из-под него белые трусики немножко виднелись — так красиво загорелые ножки оттеняет. Жалко, что уже большие, такое коротенькое уж не наденешь…» Вот подружку-то вспоминая, всё стремится Лиза похудеть до катенькиной стройности, но где ж там теперь. А вот по ночам часто снится — как бежит по летним дорожкам, под ласковым солнышком, и стройная, как Катенька, и платьице лёгкое коротенькое, и белые трусики сверкают, и ножки тонкие, лёгкие, загорелые.

Живёт Лиза одна в своей сказочной розовой комнатке, как в игрушечной шкатулочке, и имеет девушка две горячие большие мечты: первая мечта — попасть когда-нибудь на телевиденье (чтоб её показали и соседи увидели), вторая — жить в своём домике с садом и со всем, что там в мечтах полагается. В коттедже. Вот оттого и книжечка не идёт — глазки к потолку закатывает и сладко вздыхает Лиза. Была, правда, и ещё одна — заветная — повстречать прекрасного принца на белом коне, ну и там дальше всё по сценарию… Но время шло, и постепенно стала Лиза понимать, что на телевиденье-то попасть — мечта намного реальнее… Ну, то есть — потеряла девушка надежду, а чтоб не так обидно было, стала себя утешать жуткими историями разбитых девичьих сердец и растоптанного семейного счастья — на что они, мол, прынцы-то? что с них проку!

II

Арнольд тогда жениться на этой дурочке и не собирался и через день про Лизу и думать забыл. В тот день, восьмого марта, он домой приехал, за стол сел, коробочку достал и стал перстнем любоваться. И вдруг чует — за спиной Светка стоит и тоже жадно и пристально перстень разглядывает. Арнольд на дочку заорал и, когда та потянулась перстень вырвать, по морде ей со всего маху врезал. «У, гнида!» — зашипела Светка, в свою комнату ушла и дверью хлопнула. Арнольд перстень в столе на ключ запер и на кухню курить ушёл. Обиделся. И весь вечер, как таракан, по квартире мельтешил, суетно что-то искал, перекладывал, брал и бросал — никак остыть не мог.

Мать Светкина умерла, когда ей десять лет было. С тех пор жили они вдвоём. В последние годы, когда Светка выросла, Арнольд два раза уходил к бабам жить, но каждый раз месяца через два возвращался, не ужившись с чужими детьми. Дочку он не любил и она его. Вместе жили оттого, что деваться Светке было некуда. Арнольд кормил и не шибко роскошно, кое-как Светку одевал, считая это своим долгом, но это и всё. На этом его родительские обязанности заканчивались, так как, по его мнению, были полностью выполнены.

А что касается воспитания, то жила Светка, как крапива, сама по себе, и что за человек она была, что там у неё в душе росло — Арнольд не интересовался, и Светка своими проблемами и горестями с отцом не делилась, знала — бесполезно. Росла Светка хабалкой, девкой красивой, грубой и самостоятельной, с отцом огрызалась, и часто до хрипоты скандалили. Теперь было ей восемнадцать лет, училась в экономическом техникуме и вот уже год встречалась с Юрой (Юре было двадцать восемь), отец об этом ничего не знал. Не знал Арнольд и того, как часто по ночам, обняв затрёпанного плюшевого мишку, купленного ещё мамой, забыв о своей грубости и самостоятельности и став на час давней робкой маленькой девочкой, плачет Светка в подушку, желая только одного — вернуться в ту последнюю счастливую осень, в те солнечные сентябрьские дни, где смеющаяся мама ласковыми тёплыми руками заплетает ей жидкие косички и, провожая в школу, долго машет рукой в плывущем средь белых облаков окне. Не остались в Светкиной памяти ни короткая страшная мамина болезнь, ни ужас похорон, ни чужие чёрные женщины, больно хватавшие её за тонкие плечи и одинаково равнодушно зудящие какие-то ненужные, лживые, назойливые слова утешения, а осталась только вот эта светлая мамина улыбка сквозь сверкающее голубым серебром промытое стекло в белой раме окна, как в прямоугольнике блестящей глянцевой фотографии.

Утром следующего дня Светка отвёрткой взломала ящик стола, забрала перстень (со спокойной совестью, ничуть себя не укоряя), денег нигде не нашла, и собрав в спортивную сумку свои тряпки и паспорт, оделась, перебросила через руку плащ и коротенькую шубку и ушла к Юре. Через месяц они с Юрой расписались — Светка была беременна, уже на третьем месяце (от отца скрывала). Арнольд ни искать, ни горевать не стал. Матом выругался, пожалев только перстень, потраченного на Лизу времени и денег, но в милицию-то за ворованной вещью не пойдёшь. И облегчённо вздохнул — и, слава Богу, хватит, восемнадцать лет гадину кормил, спасибо, доченька, — отблагодарила отца.

Но и в ту минуту зла и раздражения (в чём никому не признался бы Арнольд) неотступно стояла пред внутренним его взором бесконечно давняя, неверно-дрожащая мимолётная картинка с каким-то клетчатым голубеньким байковым одеялком, из которого весело били крошечные розовые, тугие и гладкие Светкины пяточки, ещё ни разу не касавшиеся земли, беззащитные и требовательные, от вида и запаха которых всё в нём сладко таяло и пьяно стекало в ватные ноги.

III

А Лиза вернулась в свою розовую комнатку? и всё пошло по-прежнему, медленно и покойно: расписные лошадки да салфеточки, вязанье да телевизор, ужин со свечечкой да письма в газету. Вот только в церковь больше не ходила и иконку в дальний ящик убрала. И только изредка, в неосознанный ещё момент пробуждения, мелькнёт вдруг что-то смутное, словно воспоминание, а может, и не было этого, а только хотелось, или из книги, что ли. или из старого фильма, доброго и наивного, где только солнце, только зеркалом сверкающий промытый новенький асфальт; где хотелось жить всегда — в том городе, в тех городах, похожих, как близнецы, в той стране безмятежного детского счастья, с поголовно законопослушными, поголовно заботливыми и безопасными гражданами; где только радость, радость. И словно подарок у тебя есть, о котором на час забыл, а теперь вдруг вспомнил; то, что главное в тебе, твоя суть, потаённое, сокрытое, сокровенное… И необъяснимая радость, и надежда, сквозь ненастье и неудачи, сквозь одиночество и осенние тёмные вечера — будет, будет! Ведь было! И ещё будет! Так оборачивается и печально издалека на нас смотрит ушедшая любовь.

Но ничего этого уже не будет, ты же знаешь, Лиза, а будет до конца жизни и вечно, и каждый день — всё тот же протекающий потолок и злые соседи, и сырая тьма за окном с блестящим зигзагом стремительных струек по чёрному стеклу, как слёзы, вместо слёз, потому что слёз уже нет… «А и правда, — подумалось Лизе — Слёзы — когда ещё есть надежда, да, да, всегда так, а как только окончательно поймёшь, поверишь, что — всё, не на что больше надеяться, так и слёз уже нет. Не нужны, что ли.»

И горит в чёрном ночном небе розовый Лизин абажур, мелькают серебряные спицы, шевелятся губы — считает Лиза петли, в креслице покачивается и ни о чём не думает, чтоб со счёта не сбиться. И только изредка взглянет сухими невидящими глазами в чёрное оконное зеркало, замрёт на миг, непонимающе глядя на розовую в оборках бахромы луну, и снова, голову наклонив, шепчет, и звенят, звенят серебряные спицы, до звона в голове, до крика, до истерики, до безумного волчьего воя исстрадавшегося одинокого сердца; и крик этот с железным грохотом оббившись о мёртвые, каменно-безучастные ночные дома, дребезжащим обручем закатывается самыми дальними переулками за город, за тёмные поля, и визгливо подскакнув на последнем камне просёлка, наконец-то безнадёжно замолкает, с раскалённым шипением утонув в тяжёлом тумане далёкого безымянного ручья.

В тот день на работе председатель профкома раздавала билеты в театр. Недорогие — за полцены. Лизе хорошее место досталось всего за шестьдесят копеек. Сидела Лиза в пятом ряду партера, разглядывала причудливую лепнину потрескавшегося потолка, мраморные полуколонны двух боковых лож, тяжёлый бархат вишнёвого занавеса, и вдруг сверкнуло через два от неё ряда — перстень! Её, Лизин перстень! Лиза глазами впилась, вперёд подавшись, и разглядела: перстень на тонкой девичьей руке, причёску на затылке поправляющей, а рука и плечо, и затылок с высоко заколотыми кудрями — Юриной жены, Светки! И Юра рядом, слева от неё! Сердце забилось, и уж не до спектакля было: неотрывно в темноте до радужных кругов вглядывалась Лиза то в Светку, то в Юру. И еле антракта дождавшись, при свете ещё раз убедилась — её, её перстень, неловко меж креслами протиснулась и скорее из театра ушла.

Всё быстро для себя решила Лиза: Арнольдова любовница Светка, он ей перстень-то и подарил! И думать тут нечего. А этот дурачок, небось, и не догадывается, и знать не знает. Вмиг у Лизы в голове план созрел, даже обрадовалась — всем троим теперь отомстит: Арнольду за обман, за воровство, Светке за то, что Юру увела, за то, что молодая, стройная, красивая и счастливая, за серебристое шёлковое платье, какого никогда у Лизы не будет, Юре за то, что полюбила его Лиза.

IV

Арнольд после несчастного случая сильно изменился. Весёлый злой авантюризм слетел с него, как шляпа в ветер. Вдруг стал он много читать, и везде в книгах находил он себя, свой характер, судьбу. И часто, до ломоты натрудив за день одинокую руку, сидел у окна, думал о чём-то своём, вспоминая жену и Светку, и, что самому ему было странно, — всё чаще вспоминал Лизу; не то, чтобы каясь или мучаясь совестью, а как-то светло, чуть не с нежной жалостью, чуть не с улыбкой. И в открытую сырому хлёсткому снегу форточку голубым душным паром вылетали Арнольдовы мысли и, прозрачно густея на холоде, поднимались над городом, встречаясь, сталкиваясь и переплетаясь с такими же невесомыми призраками, уносящимися из Лизиного окна, и Светкиными, и Юри-ными, и сотен тысяч других неизвестных жителей, из холодных и тёплых, уютных и запущенных каменных пещерок, исходящих одиноким воем и плачем, и горьким сожалением, и жалостью к себе, и неумением, невозможностью оборвать, остановить эти горестные песни и тяжкие мысли… Арнольд и сам не мог бы сказать — надеялся ли он на что, сожалел ли о чём, но всё чаще и упорнее думалось о Лизе, всё нежней вспоминалась нелепая доверчивая толстушка… И накануне Нового года Арнольд послал Лизе письмо: если сможешь когда-нибудь простить… и всё такое; но про руку честно приписал, чтоб особо ни на что не надеялась. Адрес и телефон.

Лиза письмо прочла и тоже совершенно неожиданно для себя так сильно обрадовалась! А про руку подумала, что всё справедливо — и месть свершилась, и цел остался, и осознал… И на следующий же день после работы к Арнольду полетела. Запущенная, неубранная квартира, растерянный и смущённый Арнольд, в заношенной рубашке, виноватой собакой заглядывающий Лизе в глаза — всё вызвало в ней горькую, мучительную жалость. На жалости и сошлись. Три дня ездила Лиза готовить Арнольду обед, стирать и убираться, а на четвёртый осталась, и стали жить вместе. Узнала Лиза и про Светку, и про перстень, и даже обрадовалась запоздалому чувству вины и тому, что могла теперь объяснить, оправдать своё решение взвалить на плечи несчастного Арнольда. Арнольд настоял, и через два месяца они расписались. И шли дни за днями такой же покойной, размеренной жизни, но как сильно отличались они теперь от прежних пустых и одиноких Лизиных дней! И снова шумела над городом весна и удивлённо заглядывала в счастливые Лизины глаза, и плескала в них зеленью первых листочков и голубыми тёплыми дождями, и улыбчиво радовалась сине-зелёным

Лизиным глазам и целовала в висок золотыми горячими лучами — радуйся, Лиза, забудь мучительный тридцатилетний осенний сон; беги, беги по летним дорожкам навстречу новой жизни, навстречу счастью, удаче, ты выстрадала, дождалась, заслужила!

Но долго ли длится наше неверное счастье? Летом, на исходе бесконечно длинной недели душной, вязкой пыли, ослепляющего звенящего белого света и выжженной до сухого шелеста, до ломкой трухи травы, в тридцатиградусную иссушающую, сводящую с ума жару, на работе у Арнольда случился инфаркт. Никогда он на сердце не жаловался и сначала ничего не понял: думал — поболит и пройдёт, прилёг на вахтёрский диванчик под лестницей, а через час уже поздно было — до больницы не довезли.

Арнольд умер. Лиза одна (да ещё два мужика с Арнольдовой работы) Арнольда похоронила. Особо не плакала, но горевать горевала — хорошо же жили. Месяца через три после похорон сбылась Лизина мечта — поменяла она Арнольдову квартиру на небольшой, но крепкий кирпичный домик недалеко от города. На коттедж. Но ведь ничего не даётся нам даром, уж особенно таким, как Лиза. Выходит — Арнольдовой жизнью она за коттедж заплатила… Сбывшаяся мечта радости не принесла. А ведь такой горячей была, казалось, что ничего другого не надо, казалось, что вот только бы исполнилось, и жизнь будет другой. Там, в коттедже-то. Уйдут печаль и одиночество… А куда они уйдут-то?… Ушёл Арнольд, Бог весть, куда делся Юра, ушла из жизни радость и надежда. И потянулись снова пустые, одинокие дни и сколько их впереди — один Бог знает.

г. Тверь