Полное собрание сочинений: В 4 т. Т. 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества / Составление, примечания и комментарии А. Ф. Малышевского. — Калуга: Издательский педагогический центр «Гриф», 2006. — 656 с.
Издание полного собрания трудов, писем и биографических материалов И. В. Киреевского и П. В. Киреевского предпринимается впервые.
Иван Васильевич Киреевский (22 марта/3 апреля 1806 — 11/23 июня 1856) и Петр Васильевич Киреевский (11/23 февраля 1808 — 25 октября/6 ноября 1856) — выдающиеся русские мыслители, положившие начало самобытной отечественной философии, основанной на живой православной вере и опыте восточнохристианской аскетики.
В четвертый том входят материалы к биографиям И. В. Киреевского и П. В. Киреевского, работы, оценивающие их личность и творчество.
Все тексты приведены в соответствие с нормами современного литературного языка при сохранении их авторской стилистики.
Адресуется самому широкому кругу читателей, интересующихся историей отечественной духовной культуры.
Составление, примечания и комментарии А. Ф. Малышевского
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России»
Note: для воспроизведения выделения размером шрифта в файле использованы стили.
Материалы к биографиям Ивана Васильевича и Петра Васильевича Киреевских
Т. Толычова
Рассказы и анекдоты
Василий Иванович Киреевский жил с женой и малолетними детьми в Калужской губернии, в родовом своем селе Долбине
[1]
. Усадьба, поставленная его отцом, уцелела еще до сих пор и может служить образцом роскоши наших дедов. Огромный, на высоком фундаменте дом с мраморною внутреннею облицовкою стен, со множеством надворных строений
[2]
, и великолепный парк свидетельствуют о днях, которые сохранились еще живо в человеческой памяти, но кажутся уже так отдаленными от нас.
Василий Иванович (отец известных писателей) был человек очень умный и замечательно образованный по тому времени. Он знал несколько иностранных языков, много читал, занимался химией, медициной и устроил у себя лабораторию
[3]
.
При императоре Павле вышел в отставку с чином секунд-майора, он сохранил до конца жизни деятельность, привычную военной службе, и даже некоторые мелочные привычки своей первой молодости: так, например, он не хотел изменить прическе, давно вышедшей из моды, и носил пучок на затылке.
В 1807 году Киреевский был выбран в ополчение и поставил двадцать ратников, которых обучал сам в ожидании минуты, когда придется выступить в поход. Дело было зимой, и каждое утро ратники являлись, вооруженные пиками, в большую залу долбинского дома и маршировали по команде барина. «Чур, не робеть, ребята, когда дойдет до дела, — говорил он им, — смело идти за мной, хотя б в огонь вас повел! А меня убьют, другой командир будет; точно так же и его слушаться».
— Нет, барин, — отвечал ему раз какой-то невзрачный мужичок, — где твоя голова ляжет, там и мы головушки положим.
А. П. Петерсон
Черты старинного дворянского рода
В усадьбе Киреевского, в селе Долбине, при сахарном заводе, жил сахаровар Зюсьбир, из Любека; полевым хозяйством управлял англичанин мистер Мастер, который, так же, как и жена его, говорил очень плохо по-русски. Шутов и шутих, дураков и дур, сказочников и сказочниц при молодом барине не было. Видно, они перевелись еще при старом, ибо Василий Иванович, из сожаления к ним и уважения к отцу, не прогнал бы их. Но у соседних старых помещиков вся эта увеселительная прислуга бар, упоминаемая в «Причуднице» Дмитриева, еще существовала. Так, у Марьи Григорьевны Буниной, в соседнем селе Мишенском
[18]
, жил еще тогда дурак Варлам Акимыч, или Варлашка, — не остряк, не шут, а просто дурак совершенный, который в наше время возбуждал бы сожаление и отвращение, а тогда и священник села забавлялся исповедовать его и выслушивать грехи его: лиловые, голубые, желтые и т. п. Одет Варлашка был в кофту или камзол, оканчивающийся юбкою, наглухо сшитою, и весь испещрен петухами и разными фигурами. Но между дворовыми в Долбине оставались еще арапка и гуслист. Гуслист настраивал фортепьяны и игрывал по святочным вечерам, на которые в барскую залу собирались наряженные из дворовых (кто петухом простым или индейским, журавлем, медведем с поводырем балагурным, всадником на коне, бабой-ягой в ступе с пестом и помелом и пр.). Нарядиться журавлем было проще всего: выворачивался тулуп, в рукав продевалась длинная палка, к концу ее и рукава навертывалась из платка голова и привязывалась другая палка, представлявшая клюв; наряженный надевал тулуп себе на голову и спину и ходил сгорбившись, держа свою шею в руках, то поклевывая по полу, то поднимая ее вверх, треща по-журавлиному, с прибаутками. Являлись и в замысловатых иногда личинах. Однажды камердинер Киреевского явился Эзопом и рассказывал наизусть басни Хемницера с своими прибаутками. Другой комнатный предстал в облачении архиерея и, поставив перед собою аналой, начал говорить проповедь, с шутливым, хотя приличным тоном и содержанием, но Василий Иванович его остановил и удалил из залы (он был очень набожен). Из 15 человек мужской комнатной прислуги шесть были грамотны и охотники до чтения (это за 70 с лишком лет до теперешнего времени), книг и времени было у них достаточно, слушателей много. Во время домовых богослужений, которые бывали очень часто (молебны, вечерни, всенощные, мефимоны и службы страстной недели), они заменяли дьячков, читали и пели стройно старым напевом: нового Василий Иванович у себя не терпел, ни даже в церкви. В летнее время двор барский оглашался хоровыми песнями, под которые многочисленная дворня девок, сенных девушек, кружевниц и швей водили хороводы и разные игры: в коршуны, в горелки, «заплетися, плетень, заплетися, ты завейся, труба золотая» или «а мы просо сеяли», «я поеду во Китай-город гуляти, привезу ли молодой жене покупку» и др., а нянюшки, мамушки, сидя на крыльце, любовались и внушали чинность и приличие. В известные праздники все бабы и дворовые собирались на игрища то на лугу, то в роще крестить кукушек, завивать венки, пускать их на воду и пр. Вообще народу жилось весело, телесных наказаний никаких не было ни батогов, ни розог. Главные наказания в Долбине были земные поклоны перед образом до 40 и более, смотря по вине, да стул. Стул это была тяжелая, дубовая колода, обрубок в два и более пуда, на котором можно было сидеть и носить его с собою, к нему приковывали виновного на длинную цепь одною рукою, за кисть. Крестьяне были достаточны, многие зажиточны. Доказательством тому служит следующее обстоятельство. Продавалась деревня Ретюнь, смежная с Долбиным. Выборные из Ретюни пришли к Василию Ивановичу: «Батюшка, купи нас, хотим быть твоими, а не иных чьих каких». — «Братцы, — сказал им Киреевский, — увеличивать свои поместья я не желаю, а сделать это в удовольствие вам не могу: у меня нет столько наличных денег». Чрез несколько дней ретюнские выборные пришли опять: «Добрый барин, возьми нас в свои, а денег у тебя не достает — мы внесем тебе своих. Хотим быть твоими». Василий Иванович купил Ретюнь. По вводе во владение крестьяне пригласили его к себе с молодою барынею на угощение и сделали великолепное, на котором было даже мороженое, повар с посудою был нанят поблизости из г. Белева. Вожаком крестьян был крестьянин Дрыкин, который торговал пенькой. К весельям деревенской жизни надо прибавить, что церковь села Долбина, при которой было два священника (оба неученые; замечательно, что в те времена неученые предпочитались ученым; неученые были проще, обходительнее, внимательнее к крестьянам и даже поучительнее, понятнее и воздержнее, нежели тогдашние ученые, заносчивые), славилась чудотворною иконою Успения Божией Матери. К Успеньеву дню стекалось множество народу из окрестных сел и городов) и при церкви собиралась ярмарка, богатая для деревни. Купцы раскидывали множество палаток с красным и всяким товаром, длинные, густые ряды с фруктами и ягодами, не были забыты и горячие оладьи и сбитень. Но водочной продажи Василий Иванович не допускал у себя. Даже на этот ярмарочный день откупщик не мог сладить с ним и отстоять свое право по цареву кабаку. Никакая полиция не присутствовала, но все шло порядком и благополучно. Накануне праздника смоляные бочки горели по дороге, ведшей к Долбину, и освещали путь, а в самый день Успения длинные, широкие, высокие, тенистые аллеи при церкви были освещены плошками, фонариками, и в конце этого сада сжигались потешные огни, солнца, колеса, фонтаны, жаворонки, ракеты поодиночке и снопами, наконец бурак. Все это приготовлял и всем распоряжался Зюсьбир. Несмотря на все эти великолепия, постромки у карет, вожжи у кучера и поводья у форейтора были веревочные.
В наш теперешний быт, более подчиненный строгости форм и порядка, странным покажется, как губернская больница в Орле подчинялась так беспрекословно распоряжениям частного лица. Может быть, что сила духа и правды брала тогда верх над буквою и формою, что полагали Киреевского снабженным тайно поручением высшей власти и рады были, что кто-нибудь дает средства в глухом беспомощном положении. А что В. И. Киреевский, человек религиозный и очень нравственный, имел много воли и решительности, тому служит подтверждением следующее обстоятельство. Вскоре после женитьбы его на шестнадцатилетней девице А. П. Юшковой приехал к нему в Долбино губернатор Яковлев, объезжавший губернию. Карета с несколькими бричками, многочисленной прислугой подкатила прямо к крыльцу дома. В свите губернатора была его возлюбленная. Василий Иванович не впустил ее в дом свой ни оправиться, ни поправиться, и экипаж с красавицей удалился от крыльца дальше к сараям. Губернатор, думавший ночевать в Долбине, уехал далее, и верх взял Василий Иванович не криком, буйством или нахальством, а тихою речью и здравым рассуждением. Ни на какое мщение губернатор не отважился.
Василий Иванович был одно время судьею в уезде, тогда как все богатые и знатные помещики отказывались от службы по выбору, предоставляя их мелкопоместным. Но, кажется, он служил недолго, чуть ли не одну только зиму. Он не переехал на это время в Лихвин, а ездил туда из Долбина два раза в неделю, в кибитке, завертываясь в свой красный плащ, который по его цвету считал он предохранительным от озноба и простуды, и возвращался домой, в Долбино, к ночи. Все подчиненные в суде его боялись и уважали, хотя считали чудаком, вероятно. Он был отменно справедлив, очень взыскателен и строг. Земные поклоны доставались от него и чиновникам: «Нерадение в должности — вина перед Богом», — говорил им при этом Василий Иванович.
К. Д. Кавелин
Авдотья Петровна Елагина
Биографический очерк
10 июня 1877 года в селе Петрищеве Белевского уезда предано земле тело
Авдотьи Петровны Елагиной
. Это имя, близкое и дорогое теперь немногим ее родным и почитателям, пережившим покойную, было в свое время очень известно в интеллигентных слоях русского общества, принимавших более или менее живое и деятельное участие в нашем литературном, научном и культурном развитии. В последние годы царствования Александра I и в продолжение всего царствования императора Николая, когда литературные кружки играли такую важную роль, салон Авдотьи Петровны Елагиной в Москве был средоточием и сборным местом всей русской интеллигенции, всего, что было у нас самого просвещенного, литературно и научно образованного. За все это продолжительное время под ее глазами составлялись в Москве литературные кружки, сменялись московские литературные направления, задумывались литературные и научные предприятия, совершались различные переходы русской мысли. Невозможно писать историю русского литературного и научного движения за это время, не встречаясь на каждом шагу с именем Авдотьи Петровны. В литературных кружках и салонах зарождалась, воспитывалась, созревала и развивалась тогда русская мысль, подготовлялись к литературной и научной деятельности нарождавшиеся русские поколения.
Осыпанный покойной вниманием и ласками с молодых лет, безгранично обязанный на первой поре жизни многим ей лично, почтенному ее семейству и ее салону, связывая с дорогим мне семейством Елагиных лучшие воспоминания молодости, я считаю обязанностью сохранить для будущего времени то, что знаю сам и из рассказов родных об этой замечательной русской женщине.
Авдотья Петровна увидела свет 11 января 1789 года в родовом имении Юшковых, селе Петрищеве Белевского уезда Тульской губернии. Ее мать, Варвара Афанасьевна, рожденная Бунина, была очень образованная женщина и прекрасная музыкантша; отец, Петр Николаевич Юшков, занимал в царствование Екатерины видное место в тульской губернской администрации и принадлежал к известной дворянской фамилии. Дядя ее, женатый на графине Головкиной
Первоначальное воспитание Авдотьи Петровны было ведено очень тщательно. Гувернантками при ней были эмигрантки из Франции времен революции, женщины, получившие по-тогдашнему большое образование. В особенности называют M-me Dorer, отличавшуюся вполне аристократическим складом и характером. Это обстоятельство имело большое влияние на умственный и нравственный строй покойной, придало ей французскую аристократическую складку, общую всем лучшим людям той эпохи. С немецким языком и литературой Авдотья Петровна познакомилась через учительниц, дававших ей уроки, и В. А. Жуковского, ее побочного дядю, который воспитывался с нею, был ее другом и, будучи старше ее семью годами, был вместе ее наставником и руководителем в занятиях
П. И. Бартенев
Авдотья Петровна Елагина
В Дерпте 1 июня нынешнего года погасла прекрасная, долголетняя жизнь, память о которой никогда не умрет в преданиях русской образованности: скончалась
Авдотья Петровна Елагина
. «Русский архив» и издатель его бесконечно обязаны этой необыкновенной женщине. Что напечатано в нашем издании из бумаг Жуковского, было, за немногими исключениями, сообщено ею или через ее посредство. Она была другом поэта, который (в одном письме к покойному П. А. Плетневу) называет ее
моя поэзия
. Кто знал близко А. П. Елагину, тому понятен этот отзыв Жуковского, заключающий в себе и ее право на всеобщую известность. Поэтому на мне лежит обязанность сообщить читателям «Русского архива» некоторые черты и события из ее жизни. Большая часть нижеследующего была мною слышана от нее самой в течение почти 25-летней дружбы, которою она меня удостаивала и которою я дорожу как одним из лучших моих достояний.
А. П. Елагина принадлежала к стародавнему русскому дворянству, которое еще не растратило в прошлом веке добрых качеств своих. Ее родители были люди не чрезмерно богатые, однако вполне обеспеченные, жившие в совершенном довольстве и с некоторым даже избытком, что сообщало их обстановке счастливую равномерность и давало простор всяческому развитию. Родина А. П. Елагиной — прекрасные берега Оки, очаровательные окрестности города Белева, на границе трех губерний — Тульской, Калужской и Орловской, на старом торговом пути из Москвы в Малороссию, который сообщал этому издавна населенному краю самобытное оживление. Тут жили и владели князья Трубецкие, бароны Черкасовы, Чичерины, Юшковы, а главным лицом был белевский воевода, приятель екатерининских Орловых Афанасий Иванович Бунин, дед А. П. Елагиной. Места, где прошло детство ее, воодушевляли молодого Жуковского, он научился там с ранних лет любить природу, и это же чувство любви к красотам Божьего мира было необыкновенно развито в покойной Авдотье Петровне: до преклонной старости не могла она равнодушно видеть цветущий луг, тенистую рощу. Цветы были ее страстью; она окружила себя ими во всех видах, составляла букеты, срисовывала, наклеивала, иглой и кистью передавала их изображения. Сколько было нарисовано и вышито ею одних незабудок!
А. П. Елагина родилась 11 января 1789 года в Тульской губернии Белевского уезда, в селе Петрищеве, где на церковном погосте теперь покоится прах ее. По отцу, Петру Николаевичу Юшкову (4 декабря 1805 г.), она принадлежала к тогдашней знати и находилась в родстве с графами Головкиными, Нарышкиными и Зиновьевыми. При царе Иване Алексеевиче важным лицом был Юшков, дочь которого, девица Юшкова, имела большое значение при дворе императрицы Анны Ивановны; дед — дядя Елагиной, Иван Иванович Юшков был московским губернатором в первые годы екатерининского царствования. Впрочем, об отце своем А. П. Елагина мало рассказывала, и хотя он скончался, когда она уже была замужем, но не имел, кажется, сильного и прямого на нее влияния. Мы знаем, однако, что он был человек просвещенный и между прочим переписывался с знаменитым Лафатером и с другом своим, известным героем Кульневым, соседом по деревне. Служил он, во время детства дочерей своих, советником тульской казенной палаты, вышел в отставку по кончине супруги (1797 г.) и поселился с малолетними дочерьми у своей тещи Буниной, в том самом подгородном белевском селе Мишенском, которое было родиною Жуковского (ныне принадлежит внучке Юшкова, Марье Егоровне Гутмансталь, урожденной Зонтаг). С Мишенским соединялись самые свежие детские воспоминания покойной Елагиной, а из тульской жизни она любила вспоминать про А. Т. Болотова, автора известных «Записок» (тогда уже прекрасного старика) и про директора народного училища Феофилакта Гавриловича Покровского, тяжелого стихотворца, печатавшего свои произведения за подписью
А. П. Елагина, лишившаяся матери своей, Варвары Афанасьевны, урожденной Буниной, восьми лет от роду, живо ее помнила. Умилительно бывало слушать восьмидесятилетнюю старуху, с каким-то особенно живым чувством говорящую о своей матери. Жуковский приписывал этой женщине пробуждение его таланта, она была ему попечительной наставницей, она записала его в университетский Благородный пансион. Правда, что все четыре дочери А. И. Бунина любили этого необыкновенного брата, но Жуковский особенно ценил Варвару Афанасьевну. Ее кончине (в мае 1797 года) посвящен первоначальный лепет его поэзии
В. А. Жуковский
Долбинские стихотворения
В альбом В. А. Азбукину
Переписка А. П. Киреевской (Елагиной) и В. А. Жуковского
22 апреля 1813 года
Долбино
Dolbino — c'est le nom de la campagne que j'habite et que j'ai l'honneur de recommander au très cher cousin, dont la mémoire me parait en effet un peu sujette à caution. Je crois que j'ai eu le bonheur de vous entendre nommer plus de 20 fois Dolbino par son véritable nom qui lui a été donné depuis une vingtaine de siècles, — et maintenant
[73]
, кто же бы мне сказал, что вы забудете даже имя той деревни, где все вас так без памяти любят. Господи помилуй! И батюшки светы, худо мне жить на свете! Нет, сударь! Не только
Долбино
зовут мою резиденцию, но и самый холодный край на свете называется
Долбино
, столица галиматьи называется
Долбино
, одушевленный беспорядок в порядке —
Долбино
! Вечная дремота — Долбино! И пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр. Неужели вы и после этого забудете Долбино?
Восприятие и оценка личности и творчества Ивана Васильевича и Петра Васильевича Киреевских
А. С. Хомяков
Иван Васильевич Киреевский
Статья, нами напечатанная, «О необходимости и возможности новых начал для философии», составляла только первую половину или часть более полного рассуждения об этом предмете. Она содержит в себе критику исторического движения философской науки, следующая же часть должна была заключать в себе догматическое построение новых для нее начал. Таково было намерение автора, таковы были наши надежды, но Бог судил иначе. Труд, временно прерванный поездкой Ивана Васильевича Киреевского в Петербург, прерван навсегда его неожиданною кончиною. Быстро и неудержимо развившаяся холера положила предел прекрасной и полезной жизни, только еще вступавшей в полную деятельность. Он умер на руках сына и двух друзей, Алексея Владимировича Веневитинова, друга его ранней молодости, и графа Комаровского, которому писал он всем известное письмо
[248]
, напечатанное в «Московском сборнике». Неисповедимы судьбы Господни!
Сердце, исполненное нежности и любви; ум, обогащенный всем просвещением современной нам эпохи; прозрачная чистота кроткой и беззлобной души, какая-то особенная мягкость чувства, дававшая особенную прелесть разговору; горячее стремление к истине, необычайная тонкость диалектики в споре, сопряженная с самою добросовестною уступчивостью, когда противник был прав, и с какою-то нежною пощадою, когда слабость противника была явною; тихая веселость, всегда готовая на безобидную шутку; врожденное отвращение от всего грубого и оскорбительного в жизни, выражении мысли или в отношениях к другим людям; верность и преданность в дружбе, готовность всегда прощать врагам и мириться с ними искренно; глубокая ненависть к пороку и крайнее снисхождение в суде о порочных людях, наконец, безукоризненное благородство, не только не допускавшее ни пятна, ни подозрения на себя, но искренно страдавшее от всякого неблагородства, замеченного в других людях, — таковы были редкие и неоцененные качества, по которым Иван Васильевич Киреевский был любезен всем сколько-нибудь знавшим его и бесконечно дорог своим друзьям. Смерть его останется неисцелимою раною для многих.
Но потеря Ивана Васильевича Киреевского важна не для одних личных его знакомых и не для тесного круга его друзей, нет, она важна и незаменима для всех его соотечественников, истинно любящих просвещение и самобытную жизнь русского ума. Немного оставил он памятников своей умственной деятельности, но все, что он сказал, было или будет плодотворным. Мы не говорим о замечательных, но незрелых произведениях его юности (хотя в них уже среди многих ошибок выражались глубокие мысли). Мы говорим о том, что было им высказано во время полной возмужалости его ума. Несколько листов составляют весь итог его печатных трудов, но в этих немногих листах заключается богатство самостоятельной мысли, которое обогатит многих современных и будущих мыслителей и которое дает нам полное право думать, что в глубине его души таилось еще много невысказанных и, может быть, даже еще не вполне сознанных им сокровищ. Нашему убеждению будет, конечно, сочувствовать всякий, кто с разумом прочел или теперешнюю статью Ивана Васильевича Киреевского, или те, которые напечатаны в «Москвитянине» и в «Московском сборнике».
Слишком рано писать его биографию, скажем только, что жизнь его украшена была с первой молодости приязнию Пушкина, горячей дружбою Жуковского, Баратынского, Языкова и слишком рано увядшей надежды нашей словесности — Д. В. Веневитинова. О движении и развитии его умственной жизни и о литературной деятельности говорить также еще нельзя. Он так много был в соприкосновении с современным или еще недавно минувшим, что невозможно говорить об них, как следует, вполне искренно и свободно. Постараемся обозначить то, чем он обогатил русское просвещение и чем он останется памятным в истории общего просвещения.
Иван Васильевич Киреевский принадлежал к числу людей, принявших на себя подвиг освобождения нашей мысли от суеверного поклонения мысли других народов, передавших нам начала общечеловеческого знания, может быть, более и яснее всех уразумел он шаткость и слабость тех мысленных основ, на которых стоит все современное строение европейского просвещения. Так как его время и его дела требовали по преимуществу разбора критического, на него и обратил он первые свои труды и путем строгого глубокого и добросовестного анализа пришел к следующему выводу: «Рассудочность и раздвоенность составляют основной характер всего западного просвещения. Цельность и разумность составляют характер того просветительного начала, которое, по милости Божьей, было положено в основу нашей умственной жизни». Можно не соглашаться с данными взглядами, которые заключаются во второй половине письма к графу Комаровскому; но положение, приобретенное и высказанное И. В. Киреевским, останется неколебимым и будет точкою опоры и отправления для всего будущего развития нашего мышления. Строгое воспитание ума в школе немецкой философии и врожденная особенность созерцательного стремления обратили особенно внимание Киреевского на вопросы философии, и в них добыл он следующие выводы: «Всякая жизнь практическая есть не что иное, как внешняя историческая оболочка скрытой философской системы, сознаваемой и выражаемой передовыми двигателями человеческого просвещения», но «сама философия есть не что иное, как переходное движение разума человеческого из области веры в область многообразного приложения мысли бытовой». В этом выводе определяется в одно время и разумная, самостоятельная свобода философии, и ее законная, хотя несознаваемая (законная именно потому, что несознаваемая) подчиненность вере. Наконец, дальнейший труд критики философской привел его к следующему выводу: «Теперешняя философия, совершившая полное свое круговращение в области мысли, есть окончательное развитие аристотелизма и еще ранних школ, но она есть только отрицательная сторона знания, она обнимает законы возможности, но не законы действительности; она есть изучение диалектического отражения в нашей мысли логики явления, которая сама есть только отражение являемого, отражение крайне неполное, ибо оно не обнимает первоначальной свободы». Таким образом, философия Запада есть изучение повторенного отражения, явно самоуличающегося в неполноте, и ошибка тех, которые видят в ней науку разума во всем его объеме, так же безрассудна, как была бы ошибка человека, надеющегося найти в законах оптики закон исконного начала световой силы: «Правда этой философии (то есть философии диалектического рассудка) имеет свои права в свойственных ей пределах и делается неправдою только вследствие непонимания этих пределов, но есть возможность более полной и глубокой философии, которой корни лежат в познании полной и чистой веры, — православия. Западная наука приготовила ее возможность, и в этом состоит ее великая заслуга перед человеческою мыслью». На этой точке развития смерть остановила И. В. Киреевского. Плоды, им добытые, по-видимому заключаются в отрицаниях, но эти отрицания имеют характер вполне положительного знания. Этих плодов, этих новых выводов немного, но такова участь тружеников философии: одну, две мысли добывают они трудом целой жизни, напряженною работою всех мыслящих способностей и, можно сказать, кровью сердца, алчущего истины, но каждая из этих мыслей есть шаг вперед для всего человеческого мышления. Два, три такие вывода записывают в истории науки еще одно великое имя и питают целые поколения своим разнообразным развитием, сосредоточивая в себе разумный труд поколений предшествовавших. Конечно, немногие еще оценят вполне И. В. Киреевского, но придет время, когда наука, очищенная строгим анализом и просветленная верою, оценит его достоинство и определит не только его место в поворотном движении русского просвещения, но еще и заслугу его перед жизнью и мыслью человеческою вообще. Выводы, им добытые, сделавшись общим достоянием, будут всем известны; но его немногие статьи останутся всегда предметом изучения по последовательности мысли, постоянно требовавшей от себя строгого отчета, по характеру теплой любви к истине и людям, которая везде в них просвечивает, по верному чувству изящного, по благоговейной признательности его к своим наставникам — предшественникам в путях науки даже тогда, когда он принужден их осуждать, и особенно по какому-то глубокому сочувствию не высказанным требованиям всего человечества, алчущего живой и животворящей правды.
Д. И. Писарев
Русский Дон Кихот
Ничто не может быть бесцветнее и неопределеннее общих выражений: обскурант, прогрессист, либерал, консерватор, славянофил, западник; эти выражения нисколько не характеризуют того человека, к которому они прикладываются; они надевают непрошеный мундир на его умственную личность и вместо живого человека, мыслящего и чувствующего по-своему, показывают нам неподвижную вывеску замкнутого круга убеждений. Чем даровитее и замечательнее рассматриваемая личность, тем пошлее кажутся мне общие эпитеты, прилагаемые к ней такими критиками, которые не хотят или не умеют вдуматься в ее личные особенности, проследить ее индивидуальное развитие и, таким образом, вместо голого термина дать оживленную характеристику.
Если бы подойти к сочинениям И. В. Киреевского
[249]
так, как подошел к ним критик «Современника», то с ним порешить было бы очень нетрудно. Причислить его к самым мрачным и вредным обскурантам вовсе не мудрено, за цитатами дело не станет: из его сочинений можно выписать десятки таких страниц, от которых покоробит самого невзыскательного читателя, ну, стало быть, и толковать нечего: привел полдюжины самых пахучих выписок, поглумился над каждою в отдельности и над всеми в совокупности, поспорил для виду с автором, давая ему чувствовать все превосходство своей логики и своих воззрений, завершил рецензию общим прогрессивным заключением, и дело готово — статья идет в типографию.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Напасть на Киреевского не трудно, да толку-то в этом мало. Бороться с ним незачем, потому что его деятельность уже принадлежит прошедшему; если же мы останавливаемся на нем как на совершившемся факте, то мы должны или объяснить его по мере сил, или сознаться в том, что мы объяснять не умеем; а поработать над объяснением личности Киреевского как любопытного психологического факта, право, стоит. Друзья и единомышленники Киреевского скажут конечно, что его следует изучать как мыслителя, что его должно уважать как двигателя русского самосознания, что принесенная им польза будет оценена последующими поколениями. С подобными мнениями согласиться невозможно: Киреевский был плохой мыслитель — он боялся мысли; Киреевский никуда не подвинул русское самосознание, он даже не затронул его; его статьи никогда не производили впечатления: их читали мало и теперь их совсем забыли, несмотря на то, что последняя из них была написана всего лет семь тому назад; пользы Киреевский не принес никакой, и если последующие поколения по какому-нибудь чуду запомнят его имя, то они пожалеют только о печальных заблуждениях этого даровитого человека. Если бы Киреевскому удалось составить себе обширный круг читателей и приобрести себе значение в литературе, то влияние его идей составило бы самый яркий антагонизм с пропагандою Белинского. Всякому честному деятелю литературы пришлось бы воевать с ним всеми силами своего пера; против него поднялись бы все люди, сколько-нибудь дорожащие мыслию; за него стали бы только люди очень ограниченные или очень недобросовестные. А сам Киреевский был человек очень неглупый и в высшей степени добросовестный — отчего же он хотел остановить разум на пути его развития? Отчего он порывался поворотить его назад, к младенческим его годам? Вот в этих-то пунктах и заключается психологический интерес тех вопросов, на которые наводит чтение сочинений Киреевского и приложенных к ним материалов для его биографии.
Г. М. Князев
Братья Киреевские
Иван Васильевич Киреевский
Иван Васильевич Киреевский, критик и мыслитель, родился в Москве 22 марта 1806 года, умер 11 июня 1856 года в Петербурге. Он принадлежал к одному из самых старинных родов белевских и козельских дворян. Отец его, Василий Иванович Киреевский, служил в гвардии и вышел в отставку секунд-майором, женат он был на Авдотье Петровне Юшковой. Это был человек весьма образованный и деятельный: он знал пять языков, много читал, собрал у себя в деревне довольно большую библиотеку, занимаясь преимущественно естественными науками, физикой, химией и медициной. Впрочем, на детей он едва ли мог иметь влияние, так как умер, когда они были еще в младенческом возрасте. В 1812 году он устроил в Орле и орловской деревне своей, Киреевской Слободке, в трех верстах от города, приют для пострадавших от войны, заразился при уходе за больными тифом и скончался в Орле 1 ноября 1812 года. Вдова с двумя сыновьями и дочерью переехала на жительство в село Долбино, родовое имение Киреевских, находившемся в 7 верстах от г. Белева. В Долбине прошли детские годы Киреевского и его брата. Село Долбино было далеко кругом известно своею старинною церковью и находившеюся в ней местно чтимою чудотворною иконою Успения Божьей Матери, и братья Киреевские в самом раннем детстве могли видеть воочию живые проявления цельной народной веры и глубокого благочестия. Почти одновременно с Киреевскими в Долбино приехал и поселился там Жуковский, бывший в родстве с Авдотьей Петровной Киреевской, воспитанный вместе с нею и связанный с нею с детства нежной дружбою. Поэт прожил в Долбине с Киреевскими два года с лишком, и близость его не могла остаться бесследною для юного Ивана Киреевского. Для него Жуковский всегда оставался любимым поэтом, муза которого воплощала в его глазах «всю поэзию жизни, все сердце души…» «При нем, — писал Иван Васильевич в одном из своих писем родным, — невольно теплеешь душою, и его присутствие дает самой прозаической голове способность понимать поэзию: каждая мысль его — ландшафт с бесконечною перспективою». Жуковский с своей стороны горячо любил Киреевского, высоко ценил его способности, чистоту души и благородство стремлений и искренно сочувствовал его литературным начинаниям: «Ваня — самое чистое, доброе, умное и даже философическое творение, — писал он раз матери Ивана Васильевича, — его узнать покороче весело…»
Киреевский с братом оставался безвыездно в Долбине до пятнадцатилетнего возраста. В 1817 году А. П. Киреевская вышла во второй раз замуж за своего внучатого брата Алексея Андреевича Елагина. Киреевские росли и воспитывались под непосредственным и исключительным руководством матери, участвовавшей, по словам Кавелина, «в движении русской литературы и русской мысли более, чем многие писатели и ученые по ремеслу», и отчима, горячо и нежно их любившего и взаимно ими любимого. Иван Киреевский одарен был блестящими способностями. Уже в 1813 году семилетним мальчиком он обращал на себя внимание пленных французских офицеров мастерскою игрою в шахматы. Десяти-двенадцати лет он был уже довольно хорошо знаком с лучшими произведениями русской литературы, языками французским и немецким и их литературами; также рано он перечел множество исторических сочинений и выучился математике; мальчиком тринадцати-четырнадцати лет он читал Локка и Гельвеция. Елагин, бывший сначала почитателем Канта, в 1819 году познакомился с сочинениями Шеллинга и, увлекшись этим философом, занялся в долбинском затишье изучением и переводом некоторых из его сочинений на русский язык; по вечерам возникали беседы и споры философского характера, и в них светлый ум и врожденные философские способности Киреевского находили самые благоприятные условия для своего развития и обнаружения. В 1822 году, когда Елагины для дальнейшего образования детей переселились из Долбина в Москву, Киреевский явился в кругу своих сверстников уже основательно знакомым со многими положениями тогдашней немецкой философии. В Москве Киреевский стал учиться латинскому и греческому языкам и выучился им настолько, чтобы сдать так называемый комитетский экзамен; впоследствии он изучил древние языки более основательно и мог читать в подлиннике древних классиков и творения Святых Отцов. В Москве он учился еще английскому языку, брал уроки у Снегирева, Мерзлякова, Цветаева, Чумакова и других профессоров Московского университета и слушал публичные лекции по философии профессора Павлова. В 1824 году, сдав комитетский экзамен, Киреевский поступил на службу в Московский главный архив Иностранной коллегии, но ненадолго. Товарищами его по службе в архиве были братья Веневитиновы (Д. В. и А. В.), Шевырев, Кошелев и др. К ним примкнули Баратынский, Языков, Погодин, Максимович. Все это были молодые люди, одушевленные живыми литературными интересами и большей частью увлекшиеся современной немецкой философией. В исходе 1826 года с этим кружком через Веневитинова
Первый литературный опыт Киреевского относится в началу 1827 года: это был небольшой беллетристический очерк романтического характера «Царицынская ночь», написанный им по настоянию князя Вяземского для прочтения на одном из литературных вечеров у княгини З. А. Волконской. Очерк этот, впрочем, был напечатан впервые только в 1861 году в вышедшем тогда Полном собрании сочинений автора. В этом произведении ярко отразилось идеально-поэтическое настроение и заветная мечта автора в данный момент. Весною 1828 года московские литераторы провожали ужином уезжавшего в Петербург Мицкевича, и Киреевский при этом приветствовал польского поэта стихами, стихи эти напечатаны в «Русском архиве» 1874 года. В этом же году он напечатал в журнале Погодина «Московский вестник» свою первую статью «Нечто о характере поэзии Пушкина». Статья, однако, была напечатана без подписи, вместо которой поставлены цифры 9 и 11. В этой статье Киреевский рассматривал появившиеся тогда в печати поэмы Пушкина, главы из романа «Евгений Онегин» и сцену Пимена с Григорием. Являясь в «Руслане и Людмиле» «чисто творцом-поэтом», передающим «верно и чисто внушения своей фантазии», Пушкин в «Кавказском пленнике», «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» и отчасти «Евгении Онегине» представляется критику «поэтом-философом», в самой поэзии стремящимся выразить сомнения своего разума, сообщающим всему краски своего особенного воззрения; обнаруживая сначала в большей или меньшей степени зависимость от гения Байрона, он постепенно все более и более вырастает в самобытного поэта-живописца. Многие мысли, высказанные Киреевским в этой статье, стали впоследствии общим достоянием, но в свое время он имел весь интерес оригинальности и новизны; эта первая статья Киреевского свидетельствовала о блестящем его литературно-критическом даровании. В 1829 году Максимович предпринял издание альманаха «Денница» на 1830 год, и Киреевский, по его просьбе, написал для этого издания «Обозрение русской словесности за 1829 год», вторую свою статью для печати, на этот раз уже подписанную его именем. В начале статьи он отмечает в развитии русской литературы девятнадцатого столетия три эпохи, указывая представителем первой Карамзина, второй — Жуковского и третьей Пушкина. По мнению Киреевского, французский филантропизм Карамзина и немецкий идеализм Жуковского, совпадая в стремлении к лучшей действительности, нашли естественное развитие в художественном реализме Пушкина. Отмечая быстрые успехи русского просвещения в течение немногих последних лет, Киреевский в этой статье впервые, по замечанию Тихонравова, указал на важное значение деятельности Новикова, с которою ставил в связь такой важный факт, как зарождение в России общественного мнения, «чего так давно желают все люди благомыслящие, чего до сих пор, однако же мы еще не имеем и что, быв результатом, служит вместе и условием народной образованности, а следовательно, и народного благосостояния». В обозрении литературных явлений данного времени, говоря о Д. В. Веневитинове, что «отличительным характером его духа было созвучие ума и сердца, самая фантазия его была более музыкою мыслей и чувств, нежели игрою воображения», и заключая отсюда, «что он был рожден еще более для поэзии», Киреевский высказывает между прочим несколько мыслей о философии вообще, замечательных для данного момента как зародыши позднейшего капитального труда его жизни по этому предмету
В августе 1829 года Киреевский сделал предложение Наталье Петровне Арбеневой, которую полюбил со всею присущею ему горячностью и глубиною чувства; впоследствии она стала его женою, но теперь почему-то предложение его не было принято. Отказ так сильно потряс Киреевского нравственно и физически, что здоровье его, и без того слабое, очень расстроилось: стали опасаться развития чахотки, и по совету врачей для рассеяния и поправления здоровья он предпринял поездку за границу. «Одна деятельность, живая, беспрестанная, утомительная, может спасти меня от душевного упадка, — писал Киреевский брату в Мюнхен. — Вот почему я думаю ехать в чужие края и учиться, утонуть в ученье, — возвратившись, опьяниться деятельностью… Если нет счастья, есть долг»… В январе 1830 года Киреевский уехал из Москвы. Десять дней он пробыл в Петербурге у Жуковского и повидался здесь с Пушкиным и своими петербургскими друзьями: Кошелевым, Титовым, князем Одоевским. Приехав в Берлин в начале февраля, Киреевский прожил здесь до 1 апреля, до окончания лекций в университете. Он слушал здесь Риттера, Гегеля, Шлейермахера и др. и познакомился лично с Гегелем. Особенно благоприятное впечатление произвели на него лекции Риттера по всеобщей географии: «Каждое слово его дельно, — писал он домой, — каждое соображение ново и вместе твердо, каждая мысль всемирна; малейший факт умеет он связать с бытием земного шара; все обыкновенное, проходя через кубик его огромных сведений, принимает характер гениального». Сначала Киреевский предпочел даже Риттера Гегелю, читавшему историю философии в один час с первым, — Гегель, на его взгляд, в своих лекциях мало прибавлял к своим сочинениям и при этом плохо говорил, кашляя и проглатывая звуки; однако потом он все-таки стал слушать его вместо Риттера, рассудив, «что он стар, скоро умрет, и тогда уже не будет возможности узнать, что он думал о каждом из новейших философов». Шлейермахера Киреевский слышал в церкви и в университете. Проповедь, сказанная Шлейермахером над телом страстно им любимого единственного сына, обнаруживала, по мнению Киреевского, в знаменитом богослове-философе истинное глубоко христианское сердечное расположение, но университетская лекция его о воскресении оставила по себе в нем чувство неудовлетворенности. «Ему также мало можно отказать, — писал Киреевский, — в сердечной преданности к религии, как и в философическом самодержавии ума. Но сердечные убеждения образовались в нем отдельно от умственных, и между тем как первые развились под влиянием жизни, классического чтения, изучения Святых Отцов и Евангелия, вторые росли и костенели в борьбе с господствующим материализмом XVIII века. Вот отчего он верит сердцем и старается верить умом. Его система похожа на языческий храм, обращенный в христианскую церковь, где все внешнее: каждый камень, каждое украшение — напоминают об идолопоклонстве, между тем как внутри раздаются песни Иисусу и Богородице». Таким образом, в Киреевском уже в эту пору жило, хотя и невысказанное прямо, требование цельности воззрения и сознание бесплодности рассудочной раздвоенности.
Из Берлина, с остановкою на три дня в Дрездене, Киреевский проехал в Мюнхен, где в то время жил, занимаясь в университете, брат его Петр Васильевич. Здесь первое время по приезде вниманием его овладела картинная галерея. «Иногда мне кажется, — писал он домой, — что я рожден быть живописцем, если только наслаждение искусством значит иметь к нему способность». В университете он слушал Шеллинга, Окена, читавшего натуральную историю и физиологию, и Шорна, читавшего историю новейшего искусства. «День мой довольно занят, — писал домой Киреевский, — потому что, кроме субботы и воскресенья, я четыре часа в сутки провожу на университетских лавках, в остальное время записываю лекции». Круг знакомых Киреевских в Мюнхене составляли Тютчевы, Шеллинг и Окен. В Мюнхене Киреевский стал учиться итальянскому языку и вскоре мог читать итальянских классиков. Особенно восхищался он Ариосто. «Мир его фантазии, — писал он, — это теплая, светлая комната, где может отдохнуть и отогреться, кого мороз и ночь застали на пути… Для большей части людей его вымыслы должны казаться вздором, в котором нет ни тени правды. Но мне они именно потому и нравятся, что они вздор и что в них нет ни тени правды…» Из Мюнхена Киреевский думал было отправиться в Италию, в Рим, где был в то время Шевырев и жил Мицкевич. Но, беспокоясь за родных вследствие тревожных известий о холере в России, Киреевский в ноябре 1830 года из Мюнхена вернулся в Москву. «Германией уже мы сыты по горло», — писал он родным из Мюнхена еще в июле; насколько он уважал и высоко ценил немецкую науку и ученых, хотя и критически относился к ним, это видно из сделанного им признания в одном письме из Берлина, что какое-то особенное, неведомое раньше расположение духа насильно, как чародейство, овладевает им при мысли: «Я окружен первоклассными умами Европы», — но народ и немецкое общество в своих будничных, житейских отношениях мало внушали ему расположения к себе. «Нет, на всем земном шаре нет народа плоше, бездушнее, тупее и досаднее немцев», — писал он в одном из последних своих писем перед отъездом в Россию. Таковы были общие впечатления, вынесенные Киреевским из годового почти пребывания в Германии. В одном письме из Мюнхена слышится даже как будто разочарование в самом строе жизни европейской, в самых основах ее образованности в данный момент. «Только побывавши в чужих краях, — писал он, — можно выучиться чувствовать все достоинства наших первоклассных, потому что… но не хочу теперь дорываться до причины этого, которая лежит
Петр Васильевич Киреевский
Петр Васильевич Киреевский, брат Ивана Васильевича, собиратель произведений русского народного творчества, родился 11 февраля 1808 года в селе Долбине, вблизи г. Белева, родовом имении своего отца, умер 25 октября 1856 года в своей орловской деревне Киреевской Слободке, в трех верстах от Орла. Детские годы вместе с братом он провел в Долбине. Обстановка и влияние, под которыми проходило его детство, были те же, что и для старшего брата; с переездом в 1822 году в Москву братья Киреевские занимались у одних и тех же профессоров и вращались в одном и том же кругу товарищей, хотя Петр Киреевский, отличаясь крайнею застенчивостью и несообщительностью, сближался до дружбы с немногими. По словам брата, это была душа глубокая, горячая, но несокрушимо одинокая… Любопытно, что для своего общественного образования Петр Киреевский находил в ту пору полезным поступить на некоторое время в военную службу и оставил это свое намерение лишь потому, что не пожелал огорчать матери, отказавшейся благословить сына на задуманный им шаг в жизни.
По свидетельству знавших Петра Васильевича Киреевского, у него были богатые и разносторонние способности, но менее блестящие, нежели у старшего брата; он говорил и писал на семи языках, но у него не было такого редкого дара слова, каким владел его брат, писал он также с большим трудом, что, впрочем, объясняется отчасти и его крайнею требовательностью к себе… Первые литературные произведения Петра Киреевского относятся к тому же году, когда выступил впервые на литературном поприще и брат его: в 1828 году он напечатал в «Московском вестнике» в переводе с испанского отрывок из комедии Кальдерона «Трудно стеречь дом о двух дверях» (день первый). В примечании редакции было сказано, что П. В. Киреевский намеревается заняться переводом всех лучших произведений Кальдерона; по свидетельству составителя материалов для биографии Ивана Киреевского, после Петра Киреевского в рукописи действительно осталось несколько оконченных переводов трагедий Кальдерона и Шекспира, но в печать, кроме указанного отрывка из Кальдерона, ничего затем не появлялось. В том же 1828 году Петр Киреевский напечатал особою книжкой свой перевод с английского повести Байрона «Вампир», с примечаниями к ней и приложением в переводе отрывка из другого, недоконченного сочинения Байрона. Выбор оригинала для перевода из Байрона, может быть, объясняется пробуждением уже тогда у П. В. Киреевского интереса к народным верованиям и сказаниям.
В июле 1829 года Петр Киреевский отправился для довершения образования за границу и, через Бреслав и Дрезден, проехал в Мюнхен. Здесь он прожил почти все время пребывания за границей и слушал в университете лекции Шеллинга, Аста, Окена, Цинкейзена, Герреса, Шорна, Тирша, Баадера, Деллингера и др. Вместе с братом, тоже приехавшим впоследствии в Мюнхен, П. Киреевский занимался также итальянским языком. «Занимается он здесь, — писал о Петре Киреевском из Мюнхена домой брат его, — много и хорошо, то есть сообразно со своею целью. Особенно в его суждениях заметно то развитие ума, которое дает основательное занятие философией, соединенное с врожденною верностью взгляда и с некоторыми сердечными предрассудками, на которые, может быть, сводится все достоинство человека как человека». С Шеллингом, Океном и Цинкейзеном П. Киреевский познакомился лично и бывал у них в их приемные дни. Шеллинг отзывался о нем с большим сочувствием и, говорят, ценил его даже выше старшего брата. Кроме профессоров, П. Киреевский часто бывал у поэта Ф. И. Тютчева, служившего тогда при посольстве в Мюнхене. «Необходимость сообщаться с людьми, — писал Иван Киреевский о брате, — сделала его и сообщительней, и смелее, уменьшив несколько ту недоверчивость к себе, которая могла бы сделаться ему неизличимо вредною, если бы он продолжал еще свой прежний образ жизни. Конечно, его внешняя сторона никогда не достигнет внутренней даже потому, что ей слишком далеко было бы гнаться, но все-таки это внешнее образование будет одною из главнейших польз его путешествия». «Не подумайте, однако же, — писал матери, с другой стороны, сам о себе Петр Васильевич Киреевский, читая, что я так часто бываю на балах, что я пустился в большой мюнхенский свет, сделался развязен, многоглаголен и танцующ, напротив, язык мой костян по-прежнему, неловкость та же, и я возвращаюсь с бала, не произнеся ни одного слова. Они (то есть балы) интересны для меня только как немецкие панорамы. Это не значит, однако же, что бы я думал, что общество для общества и без других отношений не нужно и бесполезно, я давно убежден в важности светских качеств и даже до некоторой степени в их необходимости. Но чем больше я в этом убеждаюсь, тем больше убеждаюсь и в своей совершенной к ним неспособности, которая заключается не в неловкости, не во французском языке, с которым бы можно было сладить, но в несообщительности, которая лежит в характере, которой нельзя помочь наружными средствами и действия которой идут дальше светского общества». Любопытно для характеристики П. Киреевского следующее место из его мюнхенских писем: «Вчера я его (Шеллинга) видел в концерте; интересно было видеть, с каким любопытством все толпились, чтобы смотреть на собрание здешних пустоголовых грандов и на королеву, и как Шеллинг, никем не замеченный, продирался из уголка с своим лорнетом, чтобы взглянуть на королеву; невольно вспомнилась сцена Кенильворта, в которой Шекспир почтительно представляется Суссексу и Суссекс считает себя очень милостивым, сказавши приветное слово Шекспиру…»
Осенью 1830 г. Петр Киреевский ездил в Вену и провел в этой поездке месяц с лишком; поездка по Австрии, по словам самого П. Киреевского, доставила ему много занимательных впечатлений и воспоминаний. В конце ноября П. Киреевский вернулся в Россию и приехал в Москву, где свирепствовала холера. Он проехал через Варшаву накануне мятежа. Курьер, привезший известия о вспыхнувшем восстании, приехал в Киев несколькими часами прежде П. Киреевского. В Киеве, под впечатлением только что полученной вести о возмущении и ввиду польского окончания фамилии проезжего мюнхенского студента, полиции показалось подозрительным, что человек спешит в город, из которого все старались выехать, и П. Киреевского, прежде чем выдать ему свидетельство для получения подорожной, потребовали для объяснений о себе к генерал-губернатору. Княжнин, который занимал тогда этот пост в Киеве, принял Киреевского сухо и строго; выслушав объяснение Киреевского, он молча стал ходить взад и вперед по комнате, что-то соображая. Киреевский, не привыкший к таким начальственным приемам, стал ходить вслед за ним… «Стойте, молодой человек! — крикнул, вспыхнув, генерал-губернатор. — Знаете ли вы, что я сейчас же могу засадить вас в каземат, и вы сгниете там у меня, и никто никогда об этом не узнает?» — «Если у вас есть возможность это сделать, — спокойно отозвался Киреевский, — то вы не имеете права это сделать». Смущенный Княжнин тотчас же отпустил его и велел выдать ему подорожную.
По возвращении из-за границы братья Киреевские разошлись в выборе рода деятельности «для блага своего отечества», служение которому привыкли оба считать своим святым долгом с ранних лет детства. Между братьями в то время, когда они только что вернулись из-за границы, при всей нежной взаимной любви их друг к другу и горячей дружбе, было существенное различие и в другом отношении… Петр Киреевский с ранних лет воспитал в себе убеждения совершенно противоположные тем, какие высказывал И. Киреевский в своих первых произведениях: он глубоко чтил и любил Древнюю Русь, крепко верил, что в ней, в ее жизни заключаются те коренные начала, которые одни могут служить залогом славной будущности России; изучение этих начал в прошлом и в живой старине современного народного быта постоянно привлекало его больше всего другого: ему он теперь с любовью и решился посвятить свою жизнь… По своему рождению и образованию принадлежа к избранному высшему кругу общества, Петр Киреевский, по словам Ф. В. Чижова, «умел, однако, страстно полюбить русскую народность во всей ее первобытности, простоте и не гнушался ее в ее нищенской одежде, он относился к простому нищему брату точно так же, как к ученому, богатому и сильному…»
В. Н. Лясковский
Братья Киреевские
Невдалеке от Белева над рекой Выркой, при впадении в нее Чермошны и Вязовни, стоит село Долбино, старинная вотчина рода Киреевских. Ровесница ее старины, древняя церковь, одна высится ныне неизменным памятником прошлого.
В 1805 году долбинский помещик, Василий Иванович Киреевский, женился на Авдотье Петровне Юшковой. Этим браком породнились две исключительно просвещенные семьи. Секунд-майор гвардии, владелец состояния в тысячу душ, блестящий, молодой, независимый, Киреевский имел полную возможность пожить «в свое удовольствие», а мы знаем, какова была в те времена подобная жизнь. Но не таков был Василий Иванович, и не таковы были жизненные задачи, которые носил он в душе своей. Получив обширное по тому времени образование, зная пять языков, Киреевский чувствовал призвание к естественным наукам и медицине. У него была своя лаборатория, а лечением занимался он постоянно. Испытывал он свои силы и на поприще словесности — переводил повести, романы и сам немного сочинял. Но не этими лишь чертами любознательности привлекателен его образ, а необыкновенной добротой, о которой свидетельствуют все дошедшие до нас известия о нем. И это было то добродушие довольства, которое располагает человека быть приветливым от веселья, щедрым от избытка, то была истинная, горячая любовь к ближнему, готовая всегда делить чужое горе, помогать чужой нужде. Всю свою недолгую жизнь Василий Иванович положил на дела милосердия. В 1812 году он приехал в Орел, близ которого у него была деревня, и оба свои дома — городской и деревенский — отдал под больницы для раненых, приютив кроме того многие семейства, бежавшие от неприятеля со смоленской дороги. Он сам ходил за больными, заразился тифом и умер в Орле 1 ноября 1812 года — в день памяти бессребреников, безмездных врачей Космы и Дамиана, — исполнив до конца заповедь Христову. Тело его было перевезено в Долбино, которое он так любил, что, незадолго до смерти, озаглавил его именем книгу, предназначенную им для внесения заметок и литературных опытов, начав ее восторженной, наивно риторической похвалой своему родовому гнезду. Таких его книг — из толстой синей бумаги, в корешках — дошло до нас две. Содержание их очень разнообразно: выписки из любимых сочинений в стихах и прозе и небольшие наброски собственных произведений чередуются с деловыми отметками, воспоминаниями и записями мимолетных мыслей. Все очень отрывочно, но все носит отпечаток пытливого ума, искренности и теплоты душевной. В черновом прошении на имя государя Киреевский предлагает способы для борьбы с повальными болезнями: несомненно, что вопросы народного здоровья более всего его занимали. Трогательны две заметки, в которых он упрекает себя в несправедливости — раз по отношению к дворовому, которого разбранил, в другой раз — к крестьянину, которому запретил ехать лугом. Наконец, есть такая запись: «О правда, правда! Где сияешь ты? Освети нас блеском своим! Тучи скрывают от нас лицо твое — мрак отделяет нас от тебя. Господи! Разорви завесу, отделяющую нас от истины, дай нам видеть ее во всем блеске своем! Трудно, ох, трудно сыскать человека, на которого бы по справедливости положиться можно было».
Еще труднее — скажем мы за написавшим это — найти такому человеку достойную его жену. На долю Василия Ивановича выпало это редкое счастье. Авдотья Петровна, дочь Варвары Афанасьевны Юшковой, старшей сестры, крестной матери и отчасти воспитательницы Жуковского, любимая подруга его детства, сестра Анны Петровны Зонтаг, могла оценить своего мужа и стать для него тем человеком, «на которого по справедливости положиться можно было». Но Бог не судил им долгого счастья: всего семь лет прожила с мужем Авдотья Петровна и осталась двадцати двух лет с тремя детьми на руках. Из них старшему сыну шел седьмой год, младшему — пятый и дочери — другой.
Нелегкое дело предстояло молодой вдове. Управление деревнями, разбросанными в нескольких губерниях (Калужской, Орловской, Тульской, Тверской и Владимирской), требовало опытности, которой она, конечно, не имела, а скоро должен был представиться и вопрос о воспитании детей, особенно сыновей, столь мудреный для одинокой женщины. К выполнению второй задачи у нее по крайней мере скоро нашелся надежный советник.
М. О. Гершензон
Иван Васильевич Киреевский
В одной из записных книг Николая Ивановича Тургенева на первой, белой странице написаны следующие строки: «Характер человека познается по той главной мысли, с которой он возрастает и входит в могилу. Если нет сей мысли, то нет характера». У Ивана Киреевского была такая мысль, и этого одного было бы довольно, чтобы оправдать воспоминание о нем, даже если бы его мысль всецело принадлежала прошлому. Но она жива поныне, она представляет такую большую духовную ценность, что забвение, которому предано у нас имя Киреевского, можно объяснить только незнанием о ней — и ради нее-то я хочу воскресить полузабытый образ Киреевского.
Понять мысль, которой жил Киреевский, можно только в связи с его жизнью, потому что он не воплотил ее ни в каком внешнем создании. Он ничего не сделал и очень мало написал, да и в том, что им написано, эта мысль скорее скрыта, чем выражена, как фундамент, на котором покоится все здание, но который сам не виден.
В этом самом факте, что внешняя деятельность Киреевского свелась к нулю, что он ничего не сделал и, будучи писателем по призванию, очень мало написал, заключается вся социальная сторона его биографии. При тех исторических условиях, в каких жил Киреевский, его жизнь неизбежно должна была оказаться внешне бесплодной. Он был лишний человек, как и все передовые умы его времени, — это основной факт его внешней жизни.
Ему было 19 лет, когда вступил на престол Николай, а пережил он Николая всего на год с лишним, таким образом, вся его зрелая жизнь прошла в жестокую пору николаевского владычества. Он был человек большой нравственной силы, настойчиво искавшей себе применения, толкавшей его в жизнь, в борьбу, на общественное поприще, он любил литературу беззаветно, чувствовал в себе призвание к ней и много раз, после тяжелых, оскорбительных неудач, возвращался к ней, но таковы были условия времени, что все его усилия оказались тщетными, и ему пришлось уйти с горьким сознанием праздно прожитой жизни, так много обещавшей делу добра. Я приведу краткий «послужной список» Киреевского, беспримерный даже для николаевской эпохи.
Петр Васильевич Киреевский
Н. П. Колюпанов в своей биографии Кошелева начинает рассказ о братьях Киреевских такими словами: «Род Киреевских принадлежит к числу самых старинных и значительных родов белевских и козельских дворян. В старину Киреевские служили по Белеву, владели в Белевском уезде многими вотчинами и поместьями: предку их, белевскому дворянину Василию Семеновичу, в начале XVII века пожаловано за осадное сидение бывшее его поместье село Долбино, в 7 верстах от Белева, в отчину — это и было великолепное родовое имение Киреевских, сохранившееся за ними до сих пор. В Долбине прошли все первые детские годы И. В. и П. В. Киреевских».
Совершенно так, только переменив имена и названия, приходится начинать биографию любого из первых славянофилов. Они все вышли из старых и прочных, тепло насиженных гнезд. На тучной почве крепостного права привольно и вместе закономерно, как дубы, вырастали эти роды, корнями незримо коренясь в народной жизни и питаясь ее соками, вершиною достигая европейского просвещения, по крайней мере в лучших семьях, а именно таковы были семьи Киреевских, Кошелевых, Самариных. Это важнейший факт в биографии славянофилов. Он во многом определял и их личный характер, и направление их мысли. Такая старая, уравновешенная, уверенная в себе культура обладает огромной воспитательной силой: она с молоком матери внедряется в ребенка и юношу, окружает теплой атмосферой, так что прежде чем он успел сознать себя, он уже сформирован; она заранее отнимает у своего питомца гибкость, но зато обеспечивает ему сравнительную цельность и последовательность развития. Нам, нынешним, трудно понять славянофильство, потому что мы вырастаем совершенно иначе — катастрофически. Между нами нет ни одного, кто развивался бы последовательно: каждый из нас не вырастает естественно из культуры родительского дома, но совершает из нее головокружительный скачок или движется многими такими скачками. Вступая в самостоятельную жизнь, мы обыкновенно уже ничего не имеем наследственного, мы все переменили в пути навыки, вкусы, потребности, идеи; редкий из нас даже остается жить в том месте, где провел детство, и почти никто — в том общественном кругу, к которому принадлежали его родители. Это обновление достается нам не дешево: мы, как растения, пересаженные — и, может быть, даже не раз — на новую почву, даем и бледный цвет, и тощий плод, а сколько гибнет, растеряв в этих переменах и здоровье, и жизненную силу! Я не знаю, что лучше — эта ли беспочвенная гибкость или тирания традиции. Во всяком случае, разница между нами и теми людьми очевидна: в биографии современного деятеля часто нечего сказать о его семье, биографию же славянофила необходимо начинать с характеристики дома, откуда он вышел.
Петр Васильевич Киреевский родился 11 февраля 1808 года в том самом Долбине, о котором только что была речь. Он был вторым ребенком в семье, на два года моложе своего брата Ивана. Отец, Василий Иванович, в молодости служил, при Павле вышел в отставку с чином секунд-майора и поселился в родовом Долбине, где выстроил себе новый дом — огромный, на высоком фундаменте, с мраморной облицовкой стен внутри, со множеством надворных строений и великолепными садами. Это был, по-видимому, сильный и оригинальный человек, нравственно из одного куска. Его образованность надо признать редкою для его времени: он знал пять языков, любил естественные науки, имел у себя лабораторию, занимался медициною и довольно успешно лечил; на смертном одре он говорил старшему сыну о необходимости заниматься химией и называл ее «божественной наукой». Он много читал, и его знания были, говорят, очень многосторонни. Пробовал он и писать, переводил повести и романы и даже сам сочинял. Он был англоман — любил английскую литературу и английскую свободу. Вместе с тем был очень набожен, ненавидел энциклопедистов и скупал в Москве сочинения Вольтера с тем, чтобы жечь их. Свой дом он вел строго по заветам старины; занятия химией и англоманство нисколько не поколебали в нем патриархального духа и не заставили с пренебрежением отвернуться от простонародного быта; напротив, он сохранил во всей силе ту близость усадьбы с народом, тот открытый приток народного элемента в господскую жизнь, которые отличали помещичий быт старого времени.
Из 15 человек мужской комнатной прислуги 6 были грамотны и охотники до чтения; книг и времени было у них достаточно, слушателей много. Во время домовых богослужений, которые были очень часто (молебны, вечерни, всенощные, мефимоны и службы Страстной недели) они заменяли дьячков, читали и пели стройно старым напевом: нового Василий Иванович у себя не терпел, ни даже в церкви. В летнее время двор барский оглашался хоровыми песнями, под которые многочисленная дворня девок, сенных девушек, кружевниц и швей водили хороводы и разные игры: в коршуны, в горелки, заплетися, плетень, «заплетися, ты завейся, труба золотая» или «а мы просо сеяли», «я иду во Китай-город гуляти, привезу ли молодой жене покупку» и др.; а нянюшки, мамушки, сидя на крыльце, любовались и внушали чинность и приличие. В известные праздники все бабы и дворовые собирались на игрища то на лугу, то в роще крестить кукушек, завивать венки, пускать их на воду и пр. Вообще народу жилось весело, телесных наказаний никаких не было — ни батогов, ни розог. Главные наказания в Долбине были земные поклоны перед образом до 40 и более, смотря по вине, да стул (дубовая колода, к которой приковали виновного на цепь рукою). Крестьяне были достаточны, многие зажиточны. К весельям деревенской жизни надо прибавить, что церковь села Долбина, при которой было два священника, славилась чудотворною иконою Успения Божьей матери. К Успеньеву дню стекалось множество народу из окрестных сел и городов, и при церкви собиралась ярмарка, богатая для деревни. Купцы раскидывали множество палаток с красным и всяким товаром, длинные, густые ряды с фруктами и ягодами, не были забыты и горячие оладьи и сбитень. Но водочной продажи Василий Иванович не допускал у себя. Даже на этот ярмарочный день откупщик не мог сладить с ним и отстоять свое право по цареву кабаку. Никакая полиция не присутствовала, но все шло порядком и благополучно. Накануне праздника смоляные бочки горели по дороге, шедшей к Долбину, и освещали путь, а в самый день Успения длинные, широкие, высокие, тенистые аллеи при церкви были освещены плошками, фонариками, и в конце этого сада сжигались потешные огни, солнца, колеса, фонтаны, жаворонки, ракеты поодиночке и снопами, наконец, бурак. Все это приготовлял и всем распоряжался Зюсьбир (немец из Любека, управлявший сахарным заводом Киреевского). Несмотря на все эти великолепия, постромки у карет, вожжи у кучера и поводья у форейтора были веревочные [291] .