В трилогии известного сибирского писателя Льва Емельяновича Трутнева рассказывается о военных и послевоенных годах жизни в небольшой сибирской деревне; о становлении человека как личности, начиная с ранних лет до преддверия совершеннолетия, когда в самых сложных социально-бытовых условиях проявляются добро и зло, любовь и ненависть, милосердие и равнодушие, когда выпестовывается характер и твердое мировоззрение, намечается дорога в жизнь.
Книга первая. За окаёмом войны
Вряд ли найдется человек, который бы в зрелые годы не вспоминал детство, юность, молодость. Какими бы они не были, а память о них всегда осветляет душу, и, видимо, потому, что на подъеме жизни, в зареве надежд, все воспринимается глубже, острее, желаннее… И как бы ни сложилась судьба того или иного человека, изначальная ее завязь во многом близка с другими судьбами – поскольку основные общечеловеческие понятия однозначны, разница лишь в их осмыслении и жизненной направленности. Именно внутренние убеждения, как нравственное начало, являются главными определяющими тех общественных и духовных позиций, на которые опирается человек, выбирая свой судьбоносный путь. И при любом общественном укладе жизненный опыт в своем многообразии служит ключом в будущее.
Моё детство выпало на годы Второй мировой войны – Великой Отечественной, как её принято называть у нас. О ней написано много и еще долго будут писать. Причем не только о боевых её составляющих, но и о тыловой жизни тех времен. И хотя мне вначале той, общечеловеческой, трагедии не было и шести лет, обо всём, что пришлось пережить и что запомнилось, повенчалось выстрадать в творчестве, показать тот самый, военный тыл – жизнь сибирской деревни, прошедшую не только перед моими глазами, но и испытанную наяву, глубоко обжегшую душу. Ибо война для меня – это, прежде всего, невосполнимая утрата – потеря отца. А сколько еще потерь неподдающихся осмыслению? Постичь ли, соизмерить, возместить? И вряд ли я ошибусь, если скажу, что ни один мой ровесник, выросший без отца, прикидывал, как бы сложилась его судьба – не будь войны? И какими бы ни были эти прикидки, неотъемлемой их частью всегда является, спрятанная в тайниках души, некогда тяжкая, а после привычная, как день и ночь, боль. Обида за неполноценное детство, юность, молодость, да и добрый отрезок дальнейшей жизни. Поскольку на всех этих этапах отец дает нам то, что не может дать ни один другой человек на свете: кровную завязь, родственность души, жизненную поддержку, благодаря которым, прямо или косвенно, формируется и характер, и духовность, и ориентировка на будущее. Тут и без всяких прикидок ясно, что жизнь изначальная и жизнь дальнейшая при живом отце всегда основательнее, весомее, тверже и, вероятно, светлее…
Начало войны я помню смутно. Вокзал, паровоз, вагоны, бравурная музыка. Отец в военной форме. И деревня. В ней, у деда по материнской линии, я и вырос, познал труд, людей, природу, основы учебы. Причем трудиться пришлось едва ли ни сразу, в первый же год. Вначале по желанию, в охотку, в силу необходимости – на своем подворье, позже – в колхозе, по принудиловке. В десять лет я уже пропалывал хлеба от сорняков, убирал овощи, возил копны к скирдам в сенокосную страду, а в двенадцать стал косить самостоятельно. Испытать пришлось и голод, особенно в последние годы войны и первое время после неё; и холод – не было ни надлежащей обуви, ни должной одежды, то и другое чинилось, перечинивалось; и унижение – колхозное руководство не особенно с нами, подростками, церемонилось. К тому же эхо войны долетало до нас тяжелыми утратами или вовсе – горем, а отзвуки этого эха долго прокатывались по грядущим годам.
Все эти перипетии довольно подробно раскрываются в предлагаемом романе, но это не биография в литературном исполнении, а художественное произведение с теми или иными отклонениями от истины, при которых многие события хотя и имели место в жизни, но несколько трансформированы для полноты раскрытия образов и цельности сюжетных линий. Тем не менее это именно та жизнь, та духовная закваска, на которой поднялись поколения людей, явивших миру непревзойденные высоты науки, литературы, живописи, музыки. А ровняться на них или нет – решать читателю. Автору остается лишь тешить себя доброй надеждой и пожелать всем светлого чтения.
Предисловие
Светлы и радужны мысли о детстве, трепетно сокровенны, не редко обвальные, хотя память иной раз и не в состоянии отличить былое от налетного, слышимое от увиденного, сны от яви. Сполохи изначальных воспоминаний высвечивают такие туманные дали, что выстроить в них временные или духовные связи невозможно, лишь отдельные образы рисуются в воображаемом прошлом, волнуя душу, и всё…
Опускаясь в глубины памяти, теряясь и растворяясь в них, вижу перед собой некую красную обволакивающую пелену – будто гляжу я сквозь прикрытые веки на солнце – и не улавливается что-либо осветленное между этой безбрежной краснотой и ясными мгновениями сознания…
Пустая комната в одно окошко. Я стою в деревянной кровате, держась за ее боковину, и оглядываюсь. Яркий свет, выливаясь из окна, падает на пол четким пятном, а сбоку, на белой стене, висит чей-то портрет в рамке. Мне непреклонно хочется дотронуться до этого портрета, и я тянусь к нему, тянусь – ближе, ближе… Дальнейшее стерлось временем… Когда я, уже в зрелые годы, как-то рассказал об этом матери, то она лишь улыбнулась своими удивительно лучистыми глазами и покачала головой: «Не можешь ты, сынок, помнить того случая: чуть больше года тебе было. Жили мы тогда на таможне, в горах, день езды в телеге до города Зайсан, твоей родины. Спал ты, а я обед готовила – отца ждала, слышу – что-то грохнулось. Забегаю в комнату – ты стоишь в кроватке, а за ней, на полу, картина с разбитым вдребезги стеклом. Меня холодом окатило: ведь могла эта рама упасть тебе на голову…»
Часть первая. По первому кругу
Глава 1. На пороге
Война! Война!.. Это слово будто билось в летнем, накаленном зноем воздухе, отлетая отзвуками от залитых солнцем кленов и тополей, поседевших тесовых крыш, бревенчатых и дощатых стен, заборов, песчаного ложа пыльной улицы, возносясь к чистому, до слезинок в глазах, синему небу и вызывая жгучие волнения, не ясные, сжимающие душу образы, страх. А вскоре появились и первые зримые признаки этого страха.
Из большой, трехэтажной школы, заслонившей полквартала дворов, вывезли парты и столы, а вместо них подняли кровати и тумбочки, и я узнал новое слово – госпиталь…
Соседка, приоткрыв двери, крикнула:
Глава 2. Новые знакомые
– Пойдем на пруд, – как-то позвал Кольша, когда я мало-помалу освоился в дедовом дворе и начал привыкать к тихой деревенской жизни.
Я не понял его, зная, что прут – это гибкая хворостина, которой взрослые иногда наказывают детей, и не мог представить, как это можно идти на прут.
– Да не прут, а пруд, – поправила Шура, когда я переспросил об этом. – Ой, он вовсе без понятия!
– Поживет – поймет. – Кольша усмехнулся и потрепал мой короткий чубик. – Ну что, идем?
Глава 3. Близкий круг
От отца пришло письмо: маленький листок, свернутый в треугольник. Я долго его разглядывал, разбирал буквы, складывал слова, но всего прочитать не смог и несколько раз просил матушку повторить те места, в которых говорилось обо мне…
– Под Ленинградом отец-то воюет, – пояснял услышанное дед. – Это самый главный город после Москвы…
«В другое место его и не пошлют, – думал я с гордостью, – только на главное…»
– Помню этот город, пришлось побывать там после германской войны. Тогда он Петроградом назывался.
Глава 4. В предзимье
В пору обвальных проливных дождей, загнавших меня на долгое время в пространство дедовой избы – на полати да печку, я осиливал чтение и счет, приглядываясь к потрепанным страницам старого букваря, доставшегося от Шуры. Тянулся я к знаниям почти в одиночестве: дед постоянно отлучался во двор, готовя наше нехитрое хозяйство к близкой зиме, а матушку привлекли веять зерно на колхозном току. Кольша с Шурой до обеда учились, а после, наскоро поев, уходили перебирать картошку в колхозном овощехранилище. Лишь к вечеру наполнялась изба неуемными голосами, к которым я прислушивался с чувством жадного понимания, ибо эти разговоры дарили мне кое-какие новости, пусть не всегда понятные, но все равно из той жизни: с улицы, с живого людского общения, отголосков того большого, недосягаемого ни разуму, ни духу мира. Даже мой день рождения прошел тихо. Матушка, уходя на работу ранним утром, поцеловала меня куда-то за ухо, пожелав расти здоровым и умным, а дед принес из магазина горстку конфет-подушечек. Лишь Кольша с Шурой, отметив мой рост легкой зарубкой на дверном косяке, устроили игру в жмурки и все.
Как только ветер угнал за горизонт слоистые, низко висящие над землей космы туч, похолодало. В день-два задубела земля, выглянуло неяркое солнышко.
Утром, едва просинели окна, пришел Паша в старых стоптанных набок валенках с галошами и сразу, с порога, заявил:
– Айда на пруд, посмотрим: застыл или нет.
Глава 5. Свои люди
Ближе к Новому году накатились такие непроглядные метели, что за окнами, с наледью по краям стекол, дальше палисадника ничего не было видно, и весь короткий день в избе стояли сумерки. Дед приходил с улицы облепленный снегом и подолгу курил, о чем-то думая с отрешенным взглядом, даже со мной не разговаривал. В такие минуты и мне становилось грустно. Мыслилось с каким-то невероятным перескоком. То в мареве воображения рисовался город в тесноте упрятанных за дощатыми заборами дворов; то черная громада паровоза с зелеными вагончиками и бегущие за ними люди; то дед, запряженный в плуг толстопузым недругом; то война, которую я не видел даже в кино, но как-то представлял по разговорам взрослых…
Чаще всего лежал я тогда на полатях, снова и снова разглядывая изученные до каждой трещинки потолочные доски, и думал, думал… Но были и другие минуты, когда дед вдруг оживлялся и начинал снова что-нибудь рассказывать по моей просьбе, и нас обоих уносило в те далекие времена, когда деревня только-только расстраивалась, когда прибывали и прибывали люди из далеких российских краев в эти полудикие сибирские просторы, когда было другое время, другая эпоха… И хотя не все понималось в той сложной жизненной путанице, но я не перебивал увлекавшегося деда, притаившись и боясь спугнуть то сладостное состояние, в которое уносило меня светлое воображение…
– Я, ведь малый Ленька, – как-то начал дед, – в твои годы уже боронил. Когда дед сгинул, отец не стал ходить на заработки, а взял у нашего помещика положенный надел и десятин семь-восемь издольщины на половину урожая. Мне, как самому старшему в семье, приходилось свою землю обрабатывать, а тятька на аренде трудился.
И хотя наша пашня была шириной всего-то в триста с добавкой лаптей и длиной чуть больше, походи-ка по пахоте босым. К концу работы ноги не гнулись, круги шли перед глазами, а попробуй – не сделай вовремя: лошадь-то на оговоренный срок давали. Вот и борони на себе, если не успеешь за отведенный день управиться.
Часть вторая. Второй круг
Глава 1. Летние хлопоты
У войны был свой отсчёт времени, свой годовой круг: от конца до конца июня, и каждый год войны вершился теми или иными непредсказуемыми событиями, и так до неведомого предела.
Потянулся второй год войны, второй круг, а жизнь шла своим чередом, несмотря не на что. Тревожная, трудная, с горем, страданиями, смертельными вестями… Но люди бились и за эту жизнь, в душевной маяте, в не менее маятном быту, в изматывающем до изнеможения общем труде. Бились и стояли. И с высоты стороннего осмысления вся эта жизнь могла казаться обычной, простой, плоской, но это далеко не так…
В дровнике дед с Кольшей пилили дрова, а я складывал подле поленницы нарубленный ими хворост. Было жарко и тихо. Солнце едва-едва перекатилось во вторую половину дня. На лугу, за огородом, паслись чьи-то телята. Видно было, как они помахивали хвостами, отгоняя слепней. Занятой работой, я все же заметил некое там оживление – возле телят появилась большая серая собака. Она по-домашнему заигрывала с ними: припадала к земле, отпрыгивала, когда телята пытались ее бодать, вновь наскакивала. Интересно было, и я сказал деду:
Глава 2. Школа
Еще летом, задолго до начала учебного года, Паша, уже окончивший первый класс, сводил меня к школе, показал все потайные места её двора, где они по переменам играли в войну, обвел вокруг бревенчатого строения с непривычно широкими окнами, вдоль тенистого палисадника с высоким заборчиком из штакетника и торкнулся в наружную дверь, но она оказалась закрытой. Лишь через мутноватые стекла окон, подсаженный Пашей на его горбушку, проглядел я и длинный, казавшийся необычно большим в сравнении с комнатами знакомых мне изб, коридор и классы, и даже учительскую. И заронившаяся в глубинах души некая робость перед всем тем, что связано со школой, еще больше усилилась, хотя бояться мне вроде было нечего: читал я хотя и не бегло, но вполне сносно, и считать не хуже Паши научился. Тем не менее тревога с накатами радости все сильнее и сильнее охватывала меня по мере приближения заветной даты.
Я плохо спал, боясь опоздать на уроки в первый школьный день. Но перед утром сон все же поборол меня, и я очнулся лишь после настойчивой побудки.
– Разоспался, как барин, – сердилась Шура, – не успеешь поесть и собраться.
Глава 3. Учеба
Как-то сразу накатилась зима. Снег шел больше суток, тихо и плавно кружась в черном волглом от нудных дождей пространстве, а потом враз наступило ведро, заслонив засиневшие дали куржачной дымкой.
В воскресный день дед, наточив напильником двуручную пилу и топор, позвал меня и Кольшу в лес.
– Пока снегу немного, подрежем дровец, – утягивая полушубок опояской, как бы оправдывался он за то, что в единственный выходной день гонит нас работать, – а то, сдается мне, зима предстоит морозная, и пяток березовых корней не будут лишними.
– Одевайтесь теплее, – забеспокоилась матушка, явно не одобряя дедову задумку, – на улице, хотя и не очень холодно, но не на один час идете – наморозитесь. – Она тщательно накручивала мне шарф, завязывала шапку и следила за тем, как я надевал валенки.
Глава 4. Недоимка
Густо затекли синевой окна, когда мы выбрались из дома. Слабо мерцали звезды на побледневшем небе, и глухо стучала под ногами схваченная морозцем земля, пестрая от запавших в тайники остатков снега и оловянных разводьев подстывших луж. Все, что натопило ярое солнце за долгий весенний день, было сковано ночным возвратом зазимья.
Кольша нес ружье. Я – манишку. Так называлась нехитрое устройство, похожее на большое кленовое семя, сделанное из глиняного шарика, обмотанного белой тряпицей, и двух тоже белых перьев гусиного крыла, воткнутых в шарик под углом друг к другу. В кармане у меня еще лежал клубок старой бельевой веревки, за которую предполагалось привязывать манишку.
Шли мы на какие-то гари, где токовали куропачи и которых, по словам Кольши, там водилось уйма. По давно принятой договоренности мы молчали, придаваясь каждый своим размышлениям и воспринимая живой мир единолично. Пока мы, обходя разливы и лужи, дошли до леса, он весь высветился чистым зоревым наплывом, окрасившим сзади нас небо густым румянцем. Ночной морозец отлетел и почти не ощущался. Глубоко в чащах завязли остатки сугробов, закраины которых блестели тонким ледком, накрывшим талые воды. По травянистым гривам, тянувшимся в междулесье, бугровым плешинам обходили мы затекшие весенним роспуском места. Неопределенные тонкие звуки поплыли в лесных просторах, когда мы остановились на опушке редколесья, за которым плотными валами рдели кустарники.
Кольша долго присматривался к окружающему пространству, пока не выбрал неохватную валежину на краю зимней вырубки, лежащую посреди молодого ивняка. На нее мы и присели, спрятавшись за этими кустами. Кольша забрал у меня и манишку и бельевую веревку и некоторое время прислушивался, приглядывался, разматывая веревку и укладывая ее особым образом.
Часть третья. Круг третий
Глава 1. Тревоги
Плыло к вершине жаркое лето. Дни стояли знойные и тихие, настоянные на запахах цветущих трав и изнеженных листьев древостоя – самый разгар сенокоса. Дед и матушка уходили на колхозную работу, а мы с Шурой домовничали: поливали огуречные грядки, окучивали картошку, следили за пасущимися на лугу гусятами. Да разве устоишь перед соблазном поиграть, когда приходят друзья?! Паша со Славиком и Антохой нарисовались за плетнем, как только мы с Шурой принялись за картофельные рядки, и начали склонять нас к игре. Заманчиво. Даже Шура, всегда непреклонная в любом деле, опустила тяпку под их настойчивыми просьбами.
– Ладно, отдохнём, – согласилась она, – а то руки деревенеют.
И завязалась у нас игра в прятки. Мы и Шуру втянули в игровой азарт.
Осторожно ступая по дерновой крыше закутка, заросшей травой, я спустился по углу дворовой пристройки в затененный палисадник и присел в самом потаенном его тупике. Слева поднималась глухая стена избы, справа щерилась старыми кольями плетеная изгородь, впереди стояли высокие травы. Я очутился в естественной клетке, и маленьким-маленьким показался сам себе в ряду возвышавшихся вокруг строений и буйных ржанцов с коноплей и крапивами, и вроде бы издалека-издалека долетали до меня голоса ищущих – Антохи и Шуры. Вот, судя по выкрикам, они нашли Славика и Пашу за поленницами дров. Теперь за меня примутся! Я сильнее вжался в пахучую коноплю и вдруг услышал отчетливый стон: ух, ух… – тягуче, жалостливо. Долетел он ни то с чердака, ни то из ближнего угла закутка. Ух, ух – редко, со сжимающей сердце тоской. Меня охватила оторопь – ни в закутке, ни на чердаке никого не могло быть. Показалось?! Но тут снова долетело отчетливое стенание: ух, ух… – и вроде бы еще громче. Цепенея от вмиг накатившегося страха, я едва разогнул колени и, перемахнув через изгородь, выскочил в ограду.
Глава 2. Свой расклад
Необычно ранней оказалась зима. Уже в середине октября выпал снег – да так и не растаял, хотя и теплило иной день, и сырой налет оседал на деревянные постройки, но земли мы так больше и не увидели.
Не до игры было в столь волглую погоду, и я большую часть времени проводил за горничным столом, почитывая те книжки, которые еще можно было взять в школьной библиотеке. Особенно меня захватил Робинзон Крузо со своими приключениями, и даже на улицу, как говорил дед: проветриться, выходить не хотелось. С большой неохотой я натаскивал дров из-под навеса для утренней просушки в протопленной печи, и снова за книгу. И потекло время, потекло, с редкой радостью от отцовских писем, приходивших в маленьком конверте треугольником, в которых он скупо писал, что немцы не дают расслабляться, что участились бомбежки и артеллерийские обстрелы… И вздрагивало у меня что-то в груди, когда я пытался представить все эти, трудно представляемые, образы, и холодела спина от жутких мыслей. И следующей весточки от отца я уже ждал с некоторой затаившейся в душе тревожностью, и только новое письмо почти на нет гасило эту тревожность, оставляя зыбкий сторожок надежды на дальнейшее благополучие.
В широкое окно класса было видно здание сельсовета с маленьким красным флагом на коньке. Одну половину этого деревянного здания занимала колхозная контора, а между сельсоветом и конторой был длинный коридор, в котором нередко толпились сельчане.
Глава 3. В запале
Пока дед поил корову у колодца, я напихивал сено в ясли, едва различая в темноте стены закутки. Сено пахло лесными травами, летом, тревожило, будило воспоминания. За думами я едва различил глухой стук промороженной калитки, и тут же с жадной торопливостью вбежала в хлев корова. Выбравшись из ее стойла, я вышел в ограду и услышал за воротами разговор деда с недалеким соседом Степиным. Что-то в услышанных словах показалось мне интересным, и я притаился за углом сеней, навострив уши. Из торопливого, чуть-чуть приглушенного их диалога стало ясно, что Степин предлагал поохотиться ночью на волков с поросенком. Что это за охота, я не знал, но тут же в радостной тревоге еще пуще напряг слух.
Семен Егорович Степин, по прозвищу Кривой, ходил в заготовителях сырья от какой-то райцентровской конторы и имел на руках казенную лошадь. На ней он и предлагал деду покататься по лесным дорогам, как луна поднимется. Был у Степина и поросенок, и какое-то ружье, но сам он, потеряв еще в детстве один глаз и повредив руку, не охотился.
Поняв, что все условия этой необычной охоты оговорены и дед уже торкается в ограду, я шмыгнул под навес за дровами. Набирая на руку сухие поленья, я обкатывал невесть откуда налетевшие мысли о том, как попасть на эту заманчивую, отдающую риском и страхом охоту, понимая, что у деда туда проситься бесполезно. И будто кто-то стал направлять мои действия. Свалив дрова возле печки, я отпросился у матери поиграть со сверстниками, а сам переулком пробрался на задворки к Степиным и спрятался в сеннике. Мороз был легкий и в душистом сене почти не ощущался. Мысли несли меня по заснеженным лесам и полям, ближнему редколесью, по которым рыскали хищные звери, поднимали мечты на диковинные свершения, и в таких трепетных грезах прибывал я не меньше часа, когда хлопнула сенная дверь и в ограду вышел Степин. Он прошагал в конюшню и, выведя оттуда лошадь, стал запрягать. Меня потряхивало от волнения. Я боялся даже шевельнуться.
Брякнула калитка – появился дед. Они вдвоем засуетились возле саней-розвальней. Степин принес из сарая большущую овчину, зачем-то привязал ее на длинную веревку за розвальни и кинул на сено. Потом они скрылись в закуте. Я уже хотел было ринуться на сани, чтобы укрыться под овчину, но услышал пронзительный визг поросенка и усидел в пригретом гнездышке. Дед и Степин, бросив мешок с поросенком в розвальни, пошли в дом. Тут я и выскочил из своего укрытия, залез под густой слой сена по самому краю саней, улегся на брюхо и натянул, как мог, поверху овчину. Расчет был на темноту – луна только-только подбиралась к макушкам ближнего леса – и на ширину розвальней, в которых не только вдвоем – впятером можно было разместиться. И понятно, что Степин усядется в самые головки саней, чтобы удобнее править лошадью, а дед, по своей привычке, рухнет на них поближе к нему, с правой стороны. Я и спрятался слева по борту в этих глубоких, напоминающих огромную лодку санях. Так оно и вышло: открыв и закрыв ворота, когда Степин выехал на улицу, дед упал в сено с правой стороны, ничуть не задев меня.
Книга вторая. Мурцовка
Предисловие
Дальше и дальше откатывалась победная эйфория. Поутихли, связанные с войною, тревоги и горести утрат, и если в первое время светилась надежда, что власти дадут возможность победителям пожить не только в семейном, но и в социальном тепле, то год от года она таяла. Потянулись годы тяжелейшего противостояния разрухе – житейские тяготы стали давить едва ли не сильнее, чем в военное время. И длились эти невзгоды без малого лет десять. Сибирь спасала Москву в роковом сорок первом, теперь она спасала едва ли не всю европейскую часть страны от голода. Выгребалось все подчистую – вплоть до половины семенных запасов пшеницы. И если то, что надевалось, еще кое-как чинили-перечинивали, удерживая от полной ветхости, то с едой было настолько гибельно, что временами приходилось жить впроголодь или даже голодать. А в многодетных семьях, в которых из кормильцев осталась одна мать, появились и случаи детских смертей.
Труднее всего приходилось пережидать затяжные весны, когда, запасенные на зиму, продукты заканчивались, а до зелени – крапивы и лебеды, из которых готовили постные щи без какой-либо приправы, – было еще далеко. В общем, как говорится, хлебнули мурцовки – помаялись до последнего терпения…
Истаял еще один послевоенный год, но мало что изменилось в сельской жизни: те же весенние заботы о посевной, тот же сенокосный угар и та же заполошная страда осенью. Только зимой притихала трудовая тревога и то не везде – управа со скотиной давила. И самое неприятное, со слезами и сердечной тоской, наступало время окончательного расчета по продовольственному налогу, который тянул едва ли не все нажитое и поднятое трудами за год: летом надо было вынести на молочный пункт (по простому – молоканку) триста восемьдесят литров молока при жирности более четырех процентов. А если учесть, что молоко с такой жирностью природная редкость (обычно – не выше трех с половиной процентов), то приходилось отдавать в государство литров пятьсот. Особо удойных коров тогда в деревне не было и от надоев оставалось себе едва ли половина. За лето надо было сдать и сотню куриных яиц. А в предзимье забивалась скотина: чаще всего текущий приплод от коровы (теленок сеголеток) – мясо которого тоже почти полностью сдавалось (налог был сто килограммов, а теленок не всегда тянул больше). Держать же разрешалось только одну корову. Иметь свинью запрещалось. Запрещалось русскому человеку иметь в личном хозяйстве и лошадь. Кроме того, в налог требовалось два килограмма овечьей шерсти и две овчины. В общем, как говорится, хлебнули мурцовки – помаялись до крайнего терпения…
Только в 1954 году были сняты с деревень всякие продовольственные налоги и ограничения на количество дворовой живности, а в 1955 году началась паспортизация сельского населения. Раньше паспортов в сельской местности никто не имел – запись в журнале сельского совета и все, и понятно, что без паспорта человек не мог ни уехать, ни сменить место работы. А если прибавить к тому еще и ограничения в собственности, весомые продовольственные налоги и силовую коллективизацию с её беспощадностью, ссылками и расстрелами, то как не подступайся, с какой стороны и под каким углом не гляди, выплывает, что крестьяне без малого сорок лет жили в жестких рамках социального насилия. Лишь с окончанием паспортизации как-то распахнулись горизонты полноты жизни. Живи и радуйся…
Часть первая
Глава 1. Жареное-пареное
Редкие и плоские, словно льдинки, облака пристыли к высокому, чуть подсиненному небу, до белизны размытому по окоему. Края их золотились в лучах низкого солнца и обжигали взгляд. Тихо, пустынно, вяло…
Шура торопилась, широко шагая, и я едва поспевал за ней, не без усилия поднимая латанные, не по ноге, валенки в галошах. До баз, чернеющих у самого леса, еще было двигать да двигать ногами. А скрюченные пальцы, удерживающие эти бахилы от ерзанья на голых ступнях, начали ощутимо деревенеть. И рад не рад я стал тому, что напросился к Шуре на дойку. Велика получалась цена любопытству – нахватаешь натертых волдырей и до конца каникул из дома ни шагу.
– Шевелись! – Шура оглянулась. – А то опоздаем – попадет из-за тебя от девчонок. Говорила – не ходи, увязался…
Я знал, что это она так, для порядка, сердится, но попытался прибавить шагу.
Глава 2. Сенокосная пора
Успешно, без троек, я сдал экзамены за пятый класс, и мы с дедом плотно запряглись в хозяйственные дела. Он – за главного, я – в помощниках. А июнь накатился мощно, с яркими зорями, жгучей жарой, душными ночами, погнал в рост травы, рассыпал цветы, и тихо было в лесостепных просторах…
Деду понадобились ивовые прутья на починку короба, и я налегке, с одним топором и веревкой, пошел в лес.
Запах тальников слышался издали. Терпкий и острый он глушил все другие запахи, и сразу потянуло сыростью – в низине блеснула вода в обрамлении ивняковых зарослей.
Найдя кусты погуще, я стал рубить их молодые побеги и складывать на растянутую веревку. Мешали ошалелые комары, оводы, но кучка росла, тяжелела. Попробовав ее на вес в третий раз, я решил, что большего мне не унести, и скрутил прутья веревкой.
Глава 3. Промысловик
Осень снова нагнула нас в хлопотных работах. С огорода убиралось все, что уродилось, что выхаживалось в летние дни и сулило стабильную еду на всю долгую зиму и затяжную, скудную на съедобные дары весну. Вечерами, когда солнце подплывало к вершинам леса, мы с дедом укладывали на тележку пахучего сена с копен и накатывали его в сенник. И так каждый погожий день: днем, после школы, в огороде, к вечеру – за сеном. А над озером гуртились утки и гуси, в лесах – тетерева и белые куропатки, скрадывай их да стреляй – коль время есть. Но его-то и не хватало: отойдешь от работы – уроки школьные тут как тут, ждут своего решения. Только к концу сентября просветлело со временем, да дожди пошли затяжные, носа не высунуть без особой нужды. Даже в школу не все одноклассники ходили – не в чем было. Деревня, в грязных, размытых ненастьем дорогах, ждала заморозков.
Я сходил к Степину и взял у него на временное пользование три десятка казенных капканов. Прокипятив их в сенном настое и сложив в сумку, сшитую дедом из прохудившегося мешка, стал ждать погожих дней.
И мое время пришло: больше суток шел снег, а потом наступило ведро. Похолодало, и, ослепленная солнцем степь заиграла дымчатыми снегами, утягивая взгляд к утонувшему в окоеме неба горизонту.
В тихий и мягкий день я взял капканы, с десяток протухших карасей на приманку и пешком отправился в лес. Снегу было еще немного и мои самодельные лыжи только бы мешали движению. Я направился на ближнюю пустошь, туда, где летом собирал лебеду и конский щавель на салаты и щи – там было больше всего мышей и там держались хори, колонки, лисы…
Часть вторая
Глава 1. Разлюли-малина
Отлетели, как листья дерева, долгие экзамены за семь классов. Кроме свидетельства о неполном среднем образовании, я получил и «Похвальную грамоту» за отличную успеваемость. И задумка было пошла: а не махнуть ли мне в какое-нибудь военное училище или в техникум? Но дед не одобрил моих намерений: «Уж если, Ленька, в разлюли-малину – Суворовское училище, не отдала тебя мать, – заявил он, – так лезть в военные люди через какие-то там другие подворотни – не стоит. Да и снова ты против матери не попрешь. А рабочая специальность не по твоей голове – тебе надо выше прыгать, в инженеры или еще там в какие ученые – грамота-то тебе дается легко…»
Отговорил меня от города и лучший друг Паша Марфин: «Это мне – троечнику надо будет руки прикладывать и горб гнуть по жизни, а ты учись. Я потом погоржусь твоей дружбой…»
Взвесил я всё по жизненной раскладке и согласился с ними, хотя и жадно хотелось войти во взрослую колею побыстрее: как-никак, а пятнадцатый год набирал силу – пора было и другой жизни понюхать. Но что решилось – то решилось…
Глава 2. Сам по себе
К концу июля мы с дедом перевезли на тележке все заготовленное нами сено, и в один из вечеров Паша пригласил меня в ночное – пасти пригнанных откуда-то в колхоз полдесятка лошадей. Так уж получилось, что к тому времени, когда можно было начинать учиться верховой езде, в нашем колхозе оставался лишь один председательский жеребец, которого Разуваев никому не доверял.
Дед, услышав Пашино предложение, посоветовал:
– Сходи понюхай лошадиного пота. Да осторожно: лошадь – животина умная, не то что овца или корова, не понравишься – и укусить может или вовсе, не дай бог, лягнуть. А верхом ездить учись, иначе, что ты за мужик будешь, если в седле не удержишься. Седел-то, конечно, нету? – обратился он к Паше.
– Откуда? – Паша усмехнулся. – На спине гарцевать будем, с одной уздечкой. Я уже две ночи с Антохой Михеевым в догляде. Так он за гриву уцепится и летит в намет. Даже я так скакать побаиваюсь, а он ухарствует.
Глава 3. Память
Осень пришла без дождей, и мы засуха управились с огородом. Ни часа свободного времени не оставалось у меня почти весь месяц – школа да работа. Даже на охоту пришлось выбегать только на болотину, за огороды, и то не каждый день.
Едва удалось передохнуть, как натянулось ненастье: то морось, пробирающая до костей, то мокрый снег, а в такую погоду, как говорится, хороший хозяин собаку со двора не выгонит.
В один из дней, когда дед ушел к своему закадычному другу Прокопу Семенишину, а матушка уселась вязать мне шерстяные носки на зиму, я решил расспросить её о молодых годах. С недавних пор, как только дед рассказал мне о своем движении по жизни, меня потянуло узнать родословную не только по линии матери, но и по линии отца. Раньше я не интересовался предками из-за малости лет, а потом, после похоронки с фронта, долго боялся тревожить мать. Теперь, когда прошло пять лет со дня нашего горя, я решил, что говорить об этом уже можно.
– А как вы с папкой познакомились? – после ничего не значащего разговора, вклинил я свой душевный интерес.